Горячая верста - Дроздов Иван Владимирович 10 стр.


Бродов, как обычно, стал подвергать сомнению свои выводы, и уже через минуту–другую от них не осталось следа. Он внутренне посмеялся над ложной тревогой. "Чепуха какая–то!.. Ты как та пуганая ворона - куста боишься".

Павел, не дождавшись ответа, уверенным голосом продолжал:

- Новому стану - цены нет. Вот автоматика - дрянь! Приборчики разные, щитки–панельки. Они–то нас и держат. Гирями на ногах повисли!..

"Все такой же", - подумал Бродов о Павле. Вспомнил, как в войну, в землянках, в дождливую погоду, летчики, лежа на нарах, вели неспешные беседы, и как Лаптев, в отличие от всех, ничего не вспоминал, ни о чем не рассказывал, а лишь вставлял свои короткие реплики, бросал камни–слова. Обо всем хорошем говорил: "Цены нет". Если к самолетам кухня ехала, скажет: "Корм везут". Грубовато, но не пошло. Скажет, запомнишь.

- Тут недавно коммерсанты из–за границы были, - продолжал Лаптев. - Стан у нас хотят покупать, но без автоматики. Говорят, автоматику в Англии купят. А нам каково? Позор!.. В космос корабли запускаем, а тут от Англии отстаем. Англия!.. А, Вадим?.. Ведь это не наука наша виновата. Я в советскую науку верю. Стан наш к портачам в руки попал. Они тут напортили. Я так полагаю, ты этих портачей знаешь.

Слова–гранаты все ближе ложились к цели. Павел бросал их, а сам думал: "Возьмем тебя, сучий сын, за бока, возьмем… Знаем мы, в каком гнездышке вылупляются дефекты автоматики".

- Я‑то их, конечно, знаю, - невесело улыбнулся Бродов, - Институты разные, лаборатории… Есть и головной институт - он основную часть работ по автоматике выполнял. Между прочим, я там директором, Паша.

- Так что же? - нажимал Павел. - Наука, что ли, наша не дозрела? Может, и впрямь англичане нас обскакали? Как немцы в начале войны с самолетами.

Помнишь, мы на ишаке фанерном войну начинали, - скоростёнка едва за триста переваливала, а у немцев "мессеры" с металлической обшивкой и скорость полтысячи километров. Вот тут и угонись за ними. Ребята наши как свечки горели. Целый год ждали, пока "яки" наши да "миги" подошли.

Лаптев не торопился осуждать друга, он хотел спокойно во всем разобраться. Втайне надеялся, что Бродов разуверит его в прежнем мнении, представит в свое оправдание доказательства. И тогда бы он с легкой душой попросил бы у Вадима прощения. Сказал бы "А я и на тебя грешил. Извини за телеграмму. Вижу - не виноват ты".

- Тут иное дело, - в раздумье заговорил Бродов. - С автоматикой мы не отстаем от Англии, наоборот. Иначе не штурмовали бы космос, - дело тут, Павел, в другом. Что будет, если крылья истребителя удлинить втрое, а мотор оставить прежний, вместо фюзеляжа поместить трамвай?.. Нелепо?.. Да, такое и вообразить невозможно. Но представь: со станом случилось нечто подобное. Его размеры, скорость, усилия валков - все вышло из пределов разумного, допустимого. Конструктор не согласовал его с системами управления…

Павел насупился, сжал на груди кулаки:

- Механическая часть стана выдерживает. Ты, Вадим, зря не греши. От перегрузок ещё не было поломок. Наконец, что ж Фомин? Он академик, авторитет у вас в науке.

- Потому и позволяет себе… не считается с нами, - подхватил Бродов. - Он и сам неуправляем. Эх, Паша!.. - Бродов махнул рукой: - Будь моя воля, я бы поубавил власть авторитетов!.. Надоели!.. Вознесут его на пьедестал, он и пошел дрова ломать. А люди смотрят, умиляются. Как же - авторитет, голова!.. Пока–то, суд да дело, разберут!..

Вадим повернулся к Егору, настороженно, испытующе смотрел на парня:

- Они больше всех страдают, молодежь!..

Бродов смотрел на молодого Лаптева, старался установить с ним контакт взаимопонимания. Парень не казался ему таким злым, агрессивным, каким представил его Феликс в разговоре сразу после комсомольского собрания. - Феликс информировал брата о готовящейся "бомбе" - письме в газету о том, как "зло, агрессивно" выступал сын твоего фронтового дружка". И ещё Феликс обронил такие слова: "… подзуженный отцом". И про дочку академика что–то говорил, словом, заговор отцов и детей.

Егор во всё время разговора молчал, но мысленно принимал живейшее участие в споре. Ему нравился столичный гость, и все его слова он принимал на веру; в них для него звучала новая эпоха, буйство горячих голов молодежи, недовольство старым, отжившим, он даже в самом тоне Бродова, в его скептических минах и ужимках, когда речь шла о Фомине, - значит, о старине - в едва скрываемом раздражении, которое проявлялось всякий раз, когда отец пытался что–нибудь защитить от критики, - во всем Егор находил созвучье своим думам, взглядам на мир, своему настроению. Бродов ни о чем не говорил определенно - не бранил старого, не судил настоящего, - и о Фомине он говорил такие слова, что не сразу поймешь: принимает он его или отрицает; но в то же время в каждом его слове слышался скепсис, снисходительная ирония - все то, что отличало глубокий ум, мыслящую личность. Егор верил: вот если бы дали волю таким, как Бродов, они бы все дела повели по–новому, и люди бы стали жить иначе, лучше. Особенно молодежи было бы тогда хорошо и вольготно. Егор хоть и не вступал в разговор, но на ум ему по ходу беседы являлись слова, составлялись целые фразы. "Шутка ли, - комментировал Егор Бродова, - он директор московского института. Кого–нибудь там не поставят". Или, слушая отца: "Работяга!.. Что с него взять?.." В другой раз поднималась обида за отца: "А на фронте отец был ведущим! Командир!.." И потом, устремляя взгляд в сторону, размышлял о судьбе, о счастье, как оно по–разному светит людям.

И ещё одно обстоятельство отмечал про себя Егор: Вадим Михайлович умнее Феликса. Он добр и деликатен. Вадим Михайлович, как Феликс, не ругает пожилых людей ортодоксами, от него не услышишь Феликсовых фраз: "Вышел в тираж", "Предок… питекантроп…" Нет, ничего подобного Бродов–старший не говорит. Вадим Михайлович ратует за обновление, за реформы. Он весь в движении, весь устремлен вперед, - он много знает и ещё больше хочет узнать. Нравятся такие люди Егору!

- К тому же, Паша, - продолжал Бродов, - денег у нас на все не хватает: где густо сыпанут, где пусто. Что на виду - подтянут; тылы же разные, коммуникации - потом, да как–нибудь авось обойдется. Так у нас в металлургии: знай, жмут на домны, мартены, прокатные станы - теперь вот конверторы в моде, а наше дело - пятое: оснастка, управляющие системы, приборчики разные… Деньги сюда не любят вкладывать, дают малыми порциями, вроде подачек.

Бродов последние слова произнес глухо, невнятно, отвел в сторону массивную голову. Он выбросил последний козырь - о нехватке денег, трудном положении возглавляемого им института. Свою речь он в одинаковой степени адресовал как Лаптеву–старшему, так и Егору. Знал, что не сам додумался Егор до хронометража; что по просьбе отца скрупулезно записывал все остановки стана. Записывал не для забавы, не ради праздного любопытства - нет, не такой человек Павел Лаптев. В войну у него каждая пуля попадала в цель, за каждым словом стояло дело. Лаптева приглашают на все совещания металлургов - даже всесоюзные! Он член бюро обкома партии. Конечно же, проинформирует членов бюро обкома, а секретарь обкома и директор завода будут приглашены на коллегию министерства, где предполагается обсуждать вопрос о начале строительства фоминского звена металлургического конвейера. Вот куда может попасть этот злосчастный хронометраж!..

Нетерпеливая фантазия Бродова уже рисовала картину заседания коллегии. Говорит академик Фомин, директор завода, секретарь обкома. Высказывают тревоги, опасения… "Автоматика хромает… Нужны другие решения". Министр смотрит на Бродова. Во взгляде его Вадим читает: "Не тянешь, мил человек, не тянешь…" А то вдруг фантазия представит ему картины иного рода. Тут - сторонники Фомина, комсомольцы, молодые ученые… Им только попади в руки письмо комсомольцев завода!..

Далеко заводили тревожные думы Вадима. И там, где–то в тупике, вставал перед ним вопрос: "Ты что же, Вадим, - тормозишь прогресс в металлургии?" Другой голос говорил: "Прогресс - хорошо. Какой резон выступать мне против поточной линии Фомина. Я - за, я - пожалуйста, да только бы уцелеть мне. Вот что важно - из седла не вылететь".

- Нет, Вадим, - не унимался Павел, - ты с больной головы на здоровую не вали. Денег у вас предостаточно, да, видно, расходовать их толком не научились. Тунеядцев много развелось, жучков–короедов. Я недавно ель в лесу видел. Высота поднебесная и ствол в полтора обхвата, а стоит она голая, мертвая, - как черный крест. И по стволу желтоватые ручьи, словно слезы горючие запеклись. Жук–короед на нее напал и сок–то изнутри выпустил. Как бы он, этот жучок, и твой институт не подточил. Вы там смотрите.

- Эх, Паша! - глубоко вздохнул Бродов. И, повернувшись к Егору, продолжал: - Со стороны все кажется легко и просто, а попробуй, влезь в мою шкуру. Тут столько обстоятельств на поверхность выпрет.

Ход его мыслей перебила Ирина. Она вдруг встала из–за стола и, сказав: "Извините", - пошла на кухню помогать матери. Тарасик, игравший с самоходным трактором, тоже ушел на кухню.

- Ну да ладно, Паша! - приободрился Бродов. - Все - жизнь, процесс, движение. Придет время, и мы поумнеем. Все станет на свои места, и потечет река жизни плавно. Красиво… И не будет у нас причины брюзжать. Беседовать будем только об искусстве, природе и любви. И ещё воспоминаниям будем предаваться - приятным, конечно…

Вадим кивнул Егору, улыбнулся. Он хотел поколебать Лаптева–младшего, внушить ему мысль, что ни одни работники института виноваты в погрешностях автоматики, что причина тут зарыта поглубже. Он заведомо говорил неправду и боялся, что Павел его уличит, выставит ему примеры в опровержение. Но Павел не знал этих примеров, хотя душой и не принял на веру утверждений друга.

- Вот ты говоришь, обстоятельства, - положив руку на плечо Вадима, упорствовал Павел. - А что на фронте у нас с тобой меньше было этих самых обстоятельств?.. Да в каждом бою, в каждую минуту… что там минуту!.. Глазом моргнуть не успеешь, а картина боя новая. И столько их, этих самых обстоятельств появится! Одно другого сложнее, опаснее. Не учтешь одного - и крышка. И сам пропадай, и машина вдребезги. А ведь ничего, не сломили нас… эти самые… обстоятельства.

Бродов отстранился от стола, тяжело кивнул крупной головой. Мелкие морщинки у него на висках собрались в кустики, мясистые щеки дернулись, словно от физической боли. В глубоко посаженных темно–сорых глазах пугливо ворохнулась тревога. "Нет, Лаптев все тот же, он непримирим, он все видит".

- Паша! Война - другое. Там один на один. Изловчился - пан, сплоховал - вались на землю червей кормить. На войне я солдат, а здесь - генерал. Голова кругом идет: и то учитывай, и это - тылы, фланги, засады, минные поля… А ты идешь. И не один. За тобой люди, сотни людей. Наконец, дело за тобой. Дело, Паша! И какое!..

Павел Лаптев нахмурился, широко расставил перед собой сложенные ладонь на ладонь руки. Задумался и Егор; тронули его искренний тон Бродова, дружеские задушевные слова. В эту минуту признания Вадим Михайлович не казался ему ни важным, ни умудренным жизнью человеком; он был старым товарищем отца, и ему, фронтовому другу, поверял свои тайные тревоги. Егор уже был готов понять Вадима Михайловича, поверить в трудность его положения - он уже втайне сожалел о своем выступлении на комсомольском собрании, но тут неожиданно сухо и жестко заговорил отец: - Вадим, скажи прямо: ты хорошо знаешь проект конвейерной линии Фомина? - Нет, не знаю хорошо его проекта.

- А проект тех… которые у тебя в институте?

- Институтский лучше знаю.

- Но как же ты можешь судить, который из них лучше? - Я и не сужу.

- Нет судишь! - стукнул по столу кулаком Павел. - Знаю. Сам слышал - судишь!.. Там, на Совете, ты уклонился от прямого разговора. Но своим… институтским, дал понять: ты с ними. Ты боишься их. Вадим!.. И если я, послав тебе телеграмму, потом в какие–то минуты мучился сомнением, то теперь вижу: я был прав. Только я тебе не то слово написал. Ты не струсил, как однажды на фронте, а трусишь, пребываешь в этом постыдном состоянии постоянно.

Вадим встал из–за стола, нервным движением поправил галстук, тыльной стороной ладони вытер пот со лба.

- Если ты считаешь возможным…

- Да, считаю, Вадим! - поднялся Павел и оперся о край стола туго сжатыми кулаками. Егор, испытывая стыд и неловкость, метнулся на кухню. Выглянувшая оттуда Нина Анатольевна тут же исчезла; она знала: в такие минуты к Павлу не подступайся. - Ты гость, но ты мне и друг! - продолжал Павел, стоя напротив Вадима и продолжая смотреть ему в глаза. - Ты знаешь, я правду людям всегда говорил в лицо и этой своей привычке не изменил и теперь. Обстоятельства, о которых ты мне говоришь, не должны корёжить наши души, вытравлять совесть, превращать человека в тряпку!..

- Вот ты уже и до оскорблений дошел, - примирительно заговорил Бродов. Он отодвинул в угол комнаты стул, не спеша сел на него, положив руку на подоконник, и спокойным голосом позвал Лаптева–младшего:

- Егор, иди на поддержку! Твой отец тут меня заклюет.

Егор вышел из кухни, сел на диван рядом с Бродовым, Павел кинул на сына быстрый незлобивый взгляд, но тотчас же перевел его на Бродова и твердым голосом продолжил:

- Если тебе, Вадим, доверили корабль, веди его по курсу, а не болтайся бесцельно на волнах. Если же впереди рифы или море взбунтовалось, крепче держи руль, зорче смотри вперед. А если коленки дрогнули - пиши: пропало дело. Так я понимаю государственную службу, Вадим. Чем выше вознесли человека, тем больше он мужества должен иметь. Гражданского мужества - понимаешь?..

Павел снова сел за стол. Вадим задумчиво смотрел в окно. Егор молчал.

- Хватит! Развесили нюни! - грохнул кулаком по столу Павел. И крикнул на кухню: - Хозяйка! Мечи на стол калачи! А ты, Егор, сходи за Шотой. И не говори, кто к нам приехал. Скажи, отец зовет.

- Шота здесь? Гогуадзе…

Бродов старался выразить радость, улыбнуться, но голос его и жесты выдавали испуг. Он знал: Шота потерял обе ноги. Из–за него, Бродова, потерял. Но почему ликует его друг? Павел. Почему, с какой стати в глазах его, синих, как у ребенка, пляшут счастливые огоньки?..

- Садись. Чего всполошился?

Вадим вдруг вспомнил: командир скрыл от Гогуадзе причины его ранения. Великодушно скрыл. И потом, конечно, не сказал. Иначе с какой бы стати эти счастливые огоньки в глазах?..

Вадим выдохнул всей грудью воздух и опустился на стул. Вмиг забылись все резкие слова Павла, его командирские обнажённо–грубые нравоучения. Хотелось обнять Павла, сказать ему какие–то хорошие слова, но он только разводил руками, говорил:

- Шота здесь. Почему ты молчал!..

Вадим и Павел нетерпеливо поглядывали на дверь. Вот сейчас она растворится и войдет Шота. Они обнимутся и долго будут стоять вместе - три фронтовых друга - звено истребителей в полном составе.

* * *

В последнее время не часто, но все–таки с Шотой случалось: бросит под кровать протезы обеих ног, сядет в "карету без вороных" и, гремя по асфальту подшипниковыми колесами, глухо стуча деревянными брусками–веслами, покатит к старому другу Акиму - такому же, как он, горемыке, и с ним, сидя под старым кленом, "всасывают" водку. И поют. Поют они тихо, не привлекая внимания зевак, - в песнях изливают боль неизбывной тоски.

Егор Лаптев подошел к инвалидам, поздоровался, сел рядом. Шота положил ему руку на плечо, продолжал петь:

Меж высоких хлебов затерялося

Небогатое наше село…

Пели они хорошо, Аким был старше Шоты лет на пять, но, казалось, годился младшему другу в отцы. Иссеченное ветром и холодом лицо, набухшие от спиртного морщины выдавали жизнь нелегкую, беспорядочную. Аким не имел протезов, всегда был на "карете". Иногда невесело шутил: "Ноги оттяпали под корень, не к чему крепить протезы". Он, как и Шота, имел маленький автомобиль, выданный бесплатно государством, имел однокомнатную квартиру, как и Шота, был один, но даже зимой все дни проводил на воздухе. И так же, как Шота, Аким редко ездил в своем автомобиле. В прошлом командир танковой роты, имевший много орденов и медалей, он не носил наград и никогда не хвастался фронтовой удалью. И говорил он мало, не докучал людям, а когда встретится с товарищем вроде Шоты, на последнюю пенсионную трешку возьмет водку и будет пить, молчать, а если друг его запоет - подтянет песню.

Вот и теперь - они пели. И Егор запел с ними сильно, вольно:

Горе горькое по свету шлялося

И на нас невзначай набрело…

- Пой, пой, дорогой, - тряс Шота за плечо Егора. - Ах, как ты умеешь петь!.. Мне бы твой голос.

Аким налил Егору полстакана водки, отломил хвост засушенной таранки.

Шота, подвигаясь к Егору, блестя черными, влажными глазами, смешно вздергивая кверху верхнюю губу с короткими, тщательно подстриженными усиками, горячо зашептал: - Не хочешь, не пой, не надо - зачем тебе петь на улице? Зачем?.. Пойдет женщина, слезу уронит, копейку бросит - зачем?.. Вон, видишь, дядя пошел, толстый дядя - с авоськой. Видит - сидим, да? Песни поем, да?.. Подошел, рубль подает. Я говорю: "Спасибо. Давай рубль, только возьми сдачи". Взял у него рубль, подаю ему два. Ему неудобно стало, пошел. Благодетель!.. А?..

- Дядя Шота, на сегодня хватит. И холодно уже.

Пойдем домой.

Егор не звал Шоту к себе, не хотел его представлять в таком виде друзьям и боялся, как бы отец и Вадим Михайлович не вышли на улицу и не подошли бы к ним. Он тянул Шоту домой, но Шота упирался, просил посидеть с ними, ну хоть молча, а посидеть.

Тяжко, горестно вздохнул Шота Гогуадзе, как–то слезливо всхлипнул и прильнул к уху Егора.

- Почему не спросишь: зачем я здесь?..

Аким потянул Шоту за рукав:

- Уймись!.. Слышь?..

Шота выдернул рукав, продолжал:

- Я люблю на ногах ходить, прямо держаться - как все люди, а свою карету… - Он в сердцах стукнул кулаком по тележке… - Ненавижу!.. Слышишь, Егор?..

Но сегодня упал в карету. Не говори отцу - ох, не говори!.. Упал я в зеленую карету и сижу разбитый. Не могу совладать…

Аким снова потянул друга за рукав.

- Уймись!..

- Не хотел! Отцу твоему не хотел говорить, матери, тебе - не хотел!.. Выше это моих сил, а скажу. Кому же и сказать, как не вам - командиру моему Павлу Лаптеву, тебе, Егор…

И снова Аким:

- Будет… Уймись!..

- Егор! Пойми Шоту: сердце разорваться может - слышишь?.. Сын!.. Сын у меня есть - родной, родимый, черненькие глазки, и весь такой же, ну как я - понимаешь?

Аким отвернулся в сторону, гладил ладонью землю, а Шота набрал полную грудь воздуха, напружинился… Сдерживал подступившие к горлу рыдания. Но глаза его, полные слез, выдавали боль души и волнение.

Егор знал историю женитьбы Шоты - ещё давно, сразу после войны. Слышал, что ушла от него жена.

- Солгала ему мать - слышишь, Егор! Сказала: нет отца, умер. А он узнал, нашел отца–приехал! Пришел в сапожную мастерскую, смотрит на одного мастера, на второго… На меня взглянул. И как крикнет: "Папа!.."

Шота уронил на грудь голову, затрясся в глухих рыданиях. Аким шаркнул колодкой по земле, шумно сморкнулся в платок.

- Черненький такой, и глаза мои, и нос… Георгием зовут - в честь деда назвала. Подлая натура, а вспомнила… Назвала, значит.

- Где он теперь, сын твой? - спросил Егор, тронутый рассказом Шоты. Ему хотелось познакомиться с парнем и вместе с Шотой привести его в дом.

Назад Дальше