2
Академик Фомин проснулся рано и вышел в сад. Во дворе стояла необычная для ноября светлая тишина. Крыши домов и кроны деревьев на востоке озарились белым, струящимся, как казалось, из недр земных светом; и хоть солнце ещё не всходило, но рубиновый гребень, поднявшийся над горизонтом, размыл синеву небес и зажег над садами воздух белым светом.
Сад светился. На деревья и на землю падала серебряная морось - редкое явление! Пожалуй, за всю жизнь Фомин не видел такого. Не дождь, не роса, а именно морось. И летела она не из туч, как дождь, а из нижних слоев воздуха. И была видна лишь потому, что просвечивалась отраженными от неба лучами солнца. Так иногда мельчайшие пылинки летают и кружатся в косом солнечном луче. Но мелко моросящая масса не кружилась; она летела густой, все заполняющей мглой. Все было влажно под её дыханием. С оголенных веток яблонь, вишни, смородины, крыжовника и с кое–где оставшихся побуревших, суриково–медных листьев сбегали крупные капли. Добежав до края, они на миг останавливались, дрожали, как хрустальные сережки, но затем срывались и падали на землю. По всему саду среди островков талого синеватого снега алмазно блестели паутинки–сеточки. Академик склонился над одной из них и долго разглядывал с виду нехитрое сооружение паука. Подивился, что в такую позднюю осеннюю пору пауки разгуливают на воле. Потом за ячейками сеточки разглядел зимнюю квартиру паука - основательное сооружение под листьями. "Ах, вот оно что! - подумал Фомин. - Защищает от сырости жилье". Крыша–сеточка не была слишком частой, в ней ясно различались границы ячеек, но капли, падая на них, не проникали внутрь, а скатывались на землю. Хитроумный паук–инженер спокойно висел снизу под надежным укрытием. "Ишь, шельмец! С вечера знал, что роса будет, и загодя тент заготовил. Как же он от ветра прячется?.. От холода?.." Академик прошел в глубину сада. Здесь под яблонькой "Золотое семечко" он вчера вечером вздумал срубить ненужный ему куст смородины. Раз ударил топором, другой, и вдруг в траве что–то пискнуло.
Раздвинул куст, увидел зеленоватую спинку жабы.
Она плотно прижалась к земле, тяжело испуганно дышала. Прыгать не собиралась, прижалась к месту, пригрелась, и дом–зимовник был для нее дороже жизни. "Шельма, как напугала!" - ворчал академик, прикрывая её травкой, сгребая к ней порезанное будылье. Теперь утром хотел посмотреть, тут ли жаба? А когда разгреб травку и увидел её, кивнул ей, прищелкнул языком.
Тут над головой вдруг разлила стеклянные трели певунья–славка, - ещё не отлетела в теплые края; на соседней яблоне заиграли–задрались синицы, и словно выражая недовольство поведением птиц, с верхушки клена, стоявшего солдатом в углу сада, закричала сорока, да так, словно кто неистово крутнул трещотку. Фомин взмахнул на нее кулаком, крикнул: "Сор–р–рока, цыц!" И сел на пенек спиленной груши, задумался.
Он потом ещё долго сидел на пне, любовался всходившей над крышами домов зарей. Вспомнил некогда поразившую его глубокой мудростью и простотой фразу из Щедрина - писателя, которого он очень любил: "В красоте природы есть нечто волшебнодействующее, проливающее успокоение даже на самые застарелые увечья". Потрогал ладонью затылок - подержал руку в одном месте, в другом: не болит! И тихая, теплая волна радости разлилась внутри. И мелькнула мысль: "Может, отступит, перестанет мучить?.." Мысль почти невероятная, но всегда готовая явиться на смену приступам хандры и сомненья - явиться и спасительным огнем подогреть мечты и желанья, осветить, ободрить изнывшую от физической боли душу. Не терзай его эта мучительная, ломающая все силы болезнь, он бы все в своей жизни перестроил на другой лад. Он бы ринулся в атаку за свои идеи, ускорил бы все свои дела, и работа бы на его конвейере скоро бы закипела.
Он этими мыслями и тем, что голова его сейчас не болит, раззадорил свой деловой зуд и решил: зайду–ка я к своему старому приятелю Савушкину. Давно у него не был.
Вечером он под старый добрый плащ пододел свитер из лебяжьего пуха, натянул теплые носки, надел резиновые сапоги, взял палку с сучковатым узлом у комля и пошел к Савушкину - с ним он много лет работал в одном институте.
"Воздух–то, воздух!.. И тишь какая! Благодать!" - восклицал он, кидая взгляд то вправо, то влево. И, далеко выбрасывая перед собой палку, ударял ею по земле и глубоко, с наслаждением вдыхал прохладу осеннего вечера. Свернул за угол дома и очутился на дороге, ведущей в лес. Некоторое время шел по ней на подъем. Миновал поселок, три дубка, выросшие на его памяти, взошел на холмик, за которым начинался спуск в низину, к лесу и редким в лесу дачам. В низине стелился туман. Из него то там, то здесь, словно из молочной реки, выходили коровы. В лесу за туманом светились окна дач, светились редко, желто–серыми, размытыми пятнами. Когда полосы тумана на них надвигались, огни угасали, другие мигали, точно глаза лесных зверей. "Ах, красота!.. Ах, благодать!.." - Фомин ещё громче ударял по земле палкой и прибавлял ходу. Он шел в низину, в туман, чтобы, как и те люди, коровы, собаки, скрыться в нем с головой, пройти по дну "молочной реки" и углубиться в лес, где теперь царствуют ночь и осень, где выпавший ещё в начале ноября снег не поддался дыханию теплого воздуха, не растаял, а лежит плотным, затвердевшим настилом, где птицы и звери приготовились к ночлегу - угомонились, смолкли, но чутко внимают посторонним звукам. "Лес, туман… и все живое, - думал академик, - занесенная над лесом кривым палашом черная туча, и луна, взлетевшая в небо серебряным мячом, - все было, есть и будет и все подвластно вечным законам, и сама борьба в природе - процесс вечный, необходимый, следовательно, законный. Вот на землю выпал снег, и мириады насекомых гибнут, жизнь замирает в объятиях сырого холода, но минует ночь, сквозь тучи на землю глянет солнце - под теплым его дыханием новая жизнь народится, и так всегда, вечно, так идет по кругу, которому нет конца. Что же есть человек в этом сонмище природных явлений?.. Ни есть ли его жизнь, его борьба, его вседневные заботы и проблемы - лишь проявление законов природы?.. И вообще: не будь забот, хлопот, борьбы - что было бы тогда?.."
Фомин усмехнулся своим мыслям, почти вслух проговорил: "Если так, зачем же ты волнуешься, кипятишься?.. Да ты благодарить должен всех тех, кто сдерживает твои порывы, встает у тебя на пути. Они отстаивают свои понятия - следовательно, они так же естественны, как и ты. Они - двигатель твоей жизни; они так же нужны тебе, как воздух… и этот туман, и лес, и все живое".
Академик Фомин нередко и нешуточно задумывался над тем, как ему относиться к своим неладам, неудачам и всем людям, кто стремится или отсрочить исполнение его проектов, или ставит им глухую заградительную стенку. "Противники существуют помимо моей воли, - убеждал он себя, - я не властен над ними, они будут существовать и после меня - зачем же кипятиться, возмущаться; борись с ними, но борись спокойно, с достоинством; преодолевай тягость пути, как преодолеваешь ветер, дождь, грозу… Трудно? Да, трудно. И даже опасно Молния может ударить и убить… Но идти надо. Вот ты и иди. Как бы пи было тяжко - иди!.."
Усвой он такую философию, его бы не возмущал сам факт существования противников - он бы жил спокойнее, спал бы крепче и с улыбкой говорил бы с ними без нервного напряжения - и даже, возможно, кого–то бы из них уважал. И уж, конечно, голова его не болела бы так часто. Он, бывало, и свыкался с мыслью естественного хода борьбы, устремлялся мыслью в глубину доводов, выдвигаемых против него, - и находил там немало здравых мыслей, по крайней мере, ему казались реальными некоторые доводы противной стороны, но все они тут же, как бумажное сооружение на ветру, рассыпались, едва он узнавал истинные причины и цели своих противников.
Савушкин жил в маленьком флигельке, метрах в ста от дачного поселка ученых. Его флигельком начиналась деревня Мишино. Она точно боялась открытого места и пряталась в лесу, а флигелек Савушкина выпрыгнул на пригорок и стоял словно дозорный.
"Сюда двадцать лет ездил! - с горечью подумал академик и вспомнил, как, будучи директором института, хлопотал для Савушкина, "жившего в подмосковной деревне", квартиру в Москве, и райсовет уже выделил для него жилье, но академик к тому времени ушел из института, и новый директор отдал квартиру другому сотруднику. Фомин, вспомнив об этом, сбавил шаг, нетерпеливо повел шеей. Воспоминание ему было неприятным. "Не довел до конца дела, не довел", - корил себя Фомин.
Калитка была открытой: академик прошел внутрь усадьбы и увидел в саду, в кустах смородины, четыре улья и среди них Савушкина.
- Молодой человек! - с шутливой и нарочитой строгостью крикнул Фомин. - А ну–ка, подавайте сюда медовуху! Или медовой сыты?..
Савушкин встрепенулся на знакомый голос, бросил на крышку улья сотовую рамку и побежал навстречу академику. В полинявшей фуфайке, в истертых коверкотовых брюках и резиновых сапогах он имел вид закоренелого деревенского жителя. И только аккуратно подстриженная голова Савушкина, волнистые седые волосы и большие приветливые глаза были те же, в них было то же выражение сдержанной веселости, застенчивости и какой–то врожденной робости. Савушкин неловко всплескивал руками, клонил голову то в одну сторону, то в другую - и что–то говорил, восклицал, было в его жестах и словах больше суетливой неловкости, чем радостного изумления.
Казалось, он стеснялся своего вида. Он то показывал на беседку, где можно было присесть, то тянул академика в дом и все говорил и говорил. Скороговоркой обронил: "Я в институте не работаю. Да, Федор Акимович, не работаю".
До академика не сразу дошел смысл этих слов, и, когда он их понял, остановился на тропинке к дому, строго спросил:
- Как не работаете? А где же вы теперь?..
- Нигде, Федор Акимович, нигде. И жена от меня ушла, и дочка уехала… - вышла за офицера и уехала на Дальний Восток. Один я теперь, как перст.
Савушкин виновато развел руками, словно бы извиняясь за все, что у него приключилось в жизни, за то время, пока они не виделись с Фоминым. Потом Савушкин словно бы спохватился, заговорил:
- Медовая сыта?.. Вы, Федор Акимович, спросили медовую сыту? Не слыхал. Не знаю, что такое медовая сыта.
- Сыта - хорошо! Ею русские воины коней поили перед битвой. От нее сила!..
Фомин подошел к Савушкину, тряхнул его за плечи.
- Ишь, пасечник! Окопался тут, как сурок, а фильтры?.. Кто же фильтры металлургам будет поставлять?..
Савушкин ввел академика в дом, он то забегал наперед гостя, то брал его за рукав и ничего толком не говорил, а только охал и восклицал, и поддерживал академика на приступках, и суетно открывал перед ним двери.
Внутренность дома поразила академика, собственно, это был не жилой дом, не жилье, а мастерская пчеловода. Кругом на полках, в шкафах, на тумбочке–рамки, рамки… Желтые, точно облитые яичным желтком, соты. Соты в рамках. Соты без рамок. На столе микроскоп и ещё какие–то инструменты.
- Узнаю, узнаю… Савушкина. Если уж полез в дело - до дна доберется. Не иначе, как решил нос утереть пчеловодам. Тут, поди, тоже свои рекорды есть? - оглядел ряд книг на самодельных полках.
Пестрели названия: "Основы пчеловодства", "Человек и пчелы", "Содержание пчел в зимних условиях", "Крылатые фармацевты"… Вспоминал академик, как ещё в двадцатых годах начинали они с Савушкиным работать в прокатной экспериментальной мастерской.
Не было у него образования - даже среднего. Один во всех лицах - и слесарь, и токарь, и столяр, и строитель. Тогда же он, по заказу Фомина - молодого тогда инженера - сделал первый фильтр. И с тех пор фильтры стали его судьбой. Он читал все о фильтрах - доставал книги, журналы, выписывал литературу из многих стран. В год или два изучил английский, немецкий, а спустя ещё несколько лет, овладел французским. Когда кого–нибудь из ученых припекало, он приходил к Савушкину, просил: "Переведи, пожалуйста, что тут эти французы о прокатных делах пишут". Что же до фильтров, тут Савушкин держал монополию. Скоро стал первейшим специалистом и консультировал всех, кто к нему обращался: металлургов, химиков, авиаторов…
В доме Савушкина была лишь одна–единственная, большая, просторная комната. На стенах висели картины - много картин: с изображением леса, полян, рощиц - картины светлые. В простенках и между картинами отсвечивали миниатюры с чеканкой по медным листам, по серебряной фольге - и каждый сюжет, едва заметная миниатюра, были вправлены в рамки, имели дорогой вид.
- Да тут у тебя целая галерея!..
- В часы досуга, Федор Акимович. Утеха!..
На большом полотне костер. Вокруг костра хоровод обнаженных девушек и парней.
- О–о–о! - остановил на них взгляд академик.
- У предков наших заведено было: в ночь под Ивана Купала девушки и парни у костра танцевали.
Савушкин объяснял смущенный, покрасневший до корней волос. Как бы оправдываясь, он проговорил:
- Обнаженных не люблю рисовать. И не умею. Не даются, Федор Акимович.
- Натура нужна, натура, - заметил академик и лукаво взглянул на Савушкина, чем окончательно смутил живописца.
Потом они сидели за большим круглым столом посреди комнаты и пили чай с вареньем, и с медом, и даже с маточкиным молочком, которое Савушкин научился брать у пчел; сидели по–домашнему, как любят чаевничать в деревне, в долгие унылые осенние вечера. Савушкин рассказал, что после прихода в институт Бродова группу фильтровиков распустили, вместо нее был создан отдел, начальником его сделали физика–экспериментатора Папа. "При чём же тут физик?" - всплеснул руками Фомин, на что Савушкин спокойно, как и начал он рассказывать, ответил: "Пап - кандидат наук, ученый". И дальше поведал, как затем он удалился к себе в домик, занялся вот этим… - он обвел рукой стены… - рисованием. И ещё купил пчелок. Так и сказал "пчелок". - И кивнул на книжный шкаф, где на видном месте стояли книги о пчелах. "Ну ладно, - начинал сердиться академик, - а на какие шиши живешь, голубчик?.." На что Савушкин так же отвечал спокойно и даже с ноткой некоторого удовольствия судьбой и своими делами: "Да вон… у композитора за садом присматриваю". Академик посмотрел в окно, из которого был виден двухэтажный с колоннами у парадного входа дом Бродовых - собственный дом, не казенный, хотя в дачном поселке ученых директору института Вадиму Бродову полагалась дача государственная. По слухам, дом Бродовых принадлежал отцу, композитору Михаилу Михайловичу, но дом большой, в нем три отдельных входа и множество комнат - и в огромном мезонине, где теперь ярко горел свет и видны были силуэты людей, располагалась биллиардная с большим столом и шарами из слоновой кости. Фомин в глубокой задумчивости смотрел на сверкающий огнями мезонин, щурил посуровевшие глаза и не знал, что же сказать человеку, умевшему, когда от него потребовалось, встать на пути вражеских танков и одолеть их силой своего духа и потом, двадцать лет спустя, покорно сдать свои жизненные позиции, да ещё при этом и не выражать возмущения, а считать все случившееся с ним нормальным, обыкновенным и даже, может быть, закономерным. И Фомин, не поворачиваясь к Савушкину, глухим голосом проговорил:
- Как же это вы, сударь…
Академик хотел сказать: "докатились", но удержался от этого резкого обидного слова. И ждал, что же ему ответит Савушкин. А Савушкин отставил чашку с чаем, для чего–то тронул пальцами поставленную в вазу для дорогого гостя свеже–золотистую соту с медом и, смущенно суетясь, проговорил:
- Вроде бы, конечно, и неловко, и не пристало… Я ведь не такой и старый, но кому теперь нужен?.. Кто примет на службу?.. И кем?.. Вы знаете, Федор Акимович… Диплома у меня нет. Званий никаких не имею - куда теперь?..
- А тут близко, удобно, - заговорил в тон академик, - и платят, наверное, хорошо. Как же - композитор!.. - закончил он резко и голос возвысил до крика. И затем поднялся решительно, стал крупным, нестариковским шагом ходить вокруг стола. И каждый раз, проходя мимо Савушкина, взглядывал сзади на его склоненный в виноватой позе затылок, вздыхал и мысленно повторял одну и ту же фразу: "Эх, человек!" Гнев и обида поднимались в душе академика; ему хотелось тотчас поехать в Москву, разыскать Бродова и сказать ему в глаза все самые резкие, ядовитые слова - все, что думал о нем в эту минуту Фомин. Впрочем, тотчас же Федор Акимович урезонивал свой пыл примерно следующим внутренним монологом: "Бродов непростой орешек, его с налету не разгрызешь - с ним борьба нужна, борьба… Нужны факты и факты. Нужен момент, удобная, выгодная ситуация. Положим, ты пойдешь к министру. Ну и что? - скажет тебе министр. - Частный случай, недоразумение. Устраним и - делу конец. Стоит ли из этого делать далеко идущие выводы?.."
Фомин опустился на стул и, как бы подводя итог своим размышлениям, стукнул кулаком по столу, сказал:
- Да, не стоит!
- Что вы?.. - вздрогнул Савушкин.
- Ах, да так это я. Чайком, что ли, ещё угостите.
- Да, да - пожалуйста! - засуетился Савушкин. - У меня в печке стоит, горячий. Я в один момент.
Он метнулся к голландской печурке, что стояла в углу у дверей, а Фомин, наблюдая за ним, думал: "Выжить из института человека, знания которого и опыт, и редчайшая научная интуиция были у всех на виду! Да ведь пока фильтрами занимался Олесь… - Академик силился припомнить отчество Савушкина и не мог, не мог потому, что звал его всегда по имени - Олесь… Олесь Савушкин. - Мы не знали горя с фильтрами. Савушкин знаток, авторитет был в мире фильтров. И его–то. Наконец, хоть постыдились бы заслуг его фронтовых!"
Савушкин во время войны служил в саперных войсках и слыл там тоже за редкого знатока дела; он сообразно обстоятельствам умел на ходу изобрести нужные мины; изобретал их во множестве, и они срабатывали именно так, как нужно было в тех обстоятельствах. Он за это свое редкое искусство был назначен командиром какой–то подвижной саперной группы, и этой–то группе выпала доля проявить себя особо в боях на Курской дуге. И, конечно, академик никогда бы не узнал об этом, но ему случайно встретился генерал из школьных товарищей и рассказал эпопею о подвигах Савушкина и его боевых друзей–саперов. Где–то под Курском есть небольшая железнодорожная станция, а перед ней поле, на котором в решающий момент Курской битвы появились триста немецких танков, имевших своей целью пробить брешь в нашей обороне. Тут–то и выступила против них рота подвижных саперов и группа Савушкина в авангарде - она приняла на себя удар головных машин. Немцы поливали саперов пулеметным огнем, били из пушек по каждому человеку, но саперы ставили перед танками мины, и они не прошли. Половина "тигров" и "пантер" замерли в огне минных взрывов, другие повернули вспять, но и саперы, все как есть, остались лежать на поле. Вся рота полегла под танками, и только несколько тяжело раненных человек были потом спасены санитарами. Среди них и командир авангардной группы Олесь Савушкин. Академик Фомин, вспоминая рассказ генерала, качал головой и чувствовал, как крепнет его желание отомстить Бродову за Савушкина, примерно наказать его, а может быть, если это, конечно, удастся, и отлучить от руководства институтом, потому что Бродов - сейчас академик был почти уверен в этом - не только с Савушкиным поступил несправедливо, но и других редких специалистов вытеснит из института и тем нанесет великий урон металлургии. "Завтра же пойду к министру. Пойду, пойду…"
- Как же это вышло, что вы из института уволились? - спросил Фомин, не поднимая головы и продолжая размышлять о своем.