Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь Молодица - Александр Ильченко 19 стр.


21

Обмакнув василок - базиликовое кропило, лежавшее на краю стола на серебряном казаночке со святой водой, Гнат Романюк окропил себе лоб и сел на табурет. Все ожидали, чтó он скажет, сей издалека прибывший гость.

Ещё вчера епископ знал о Романюке только то, что он в прошлом году выручил из беды Ярину Подолянку, однако гетман Однокрыл, Гордий Пыхатый, с гонцом нынче прислал письмо, нагло требуя выдать ему бродячего гуцула, который, как донесли о том гетманские выведчики, задержался в Мирославе, обещая за того католического попа не докучать жителям Долины всеми тяготами осады.

А сегодня мирославцы уже знали, что этот седовласый гуцул, украинец, славянин беспокойный, проучившись несколько лет в Вене, Болонье и Риме и всю жизнь будучи католическим священником, до конца постиг подлость происков римского престола противу всего мира славянского и, оставив служение богу и папе, отправился странствовать - где на лошади, а где пешком - по всей Славянщине, из страны в страну, дабы поведать людям страшную правду о Ватикане.

Сев на табурет, Романюк спросил:

- Вы меня звали, отче?

- Просил пожаловать, - приветливо поправил его Мельхиседек.

- Я пришёл проститься, домине.

- Так внезапно?

- Вот этот добродий, - кивнул Романюк на Пампушку, - сказал сегодня, что гетман Однокрыл за мою голову пообещал…

- Отступиться от нашего города! - подсказал Пампушка-Купа-Стародупский.

- И что же?! - темнея лицом, тихо спросил епископ, еле сдерживая взрыв ярости.

- Я не хочу, чтоб из-за головы одного гуцула пролилась кровь надднепрянцев, - улыбнулся Игнатий Романюк.

- Все равно - льётся! - хмуро сказал старый гончар Саливон Глек.

- И не за голову гуцула! - сердито добавил епископ. Но гость настаивал:

- Я умоляю, отче.

- Вы, домине, - рассердился Мельхиседек, - просите козаков о том, чего не учинили бы ваши горцы - бойки, лемки или гуцулы.

И Романюк, понимая его возмущение, умолк, хотя ему после домогательства гетмана уж не хотелось оставаться в этом городе.

- Зачем вы нужны ему? - спросил Саливон Глек. - Так приспичило познакомиться с вами?

И Гнат Романюк, внезапно вспыхнув, аж под седыми волосами стало видно, как багровеет кожа, заговорил быстро и чётко, порой необычно и странно выделяя отдельные слова - то ли от закарпатского говорка, то ли от влияния десятка языков, коими свободно владел он, сей бывший каноник, всю жизнь слонявшийся по Европе:

- Почему так приспичило? А потому, что мы уже знакомы с ним, с вашим гетманом.

- Когда ж то было?

- Давненько. Да вот и теперь… - загадочно сказал Романюк.

Мельхиседек ожидал, не расспрашивая.

- Вот и теперь, странствуя, попал я в лапы к однокрыловцам, и один из придворных пана гетмана узнал меня… - и Романюк маленько помолчал, перебирая янтарные чётки. - Они уже везли меня к гетману, чтоб, показав ему, передать в руки святой инквизиции.

- За что же? - не сдержавшись, спросил Михайлик.

- Есть за что, - ответил гуцул.

И замолчал.

Задумался.

Сидел, перебирая прозрачные чётки, седой, согбенный, сосредоточенный.

22

- Ваш самозваный гетман, верно, побоялся, чтоб я не рассказал народу, как… несколько лет назад, когда он был ещё генеральным писарем… я его видел на холме Ватикан, в прихожей святой конгрегации для распространения веры.

- Вон как?! - вырвалось у Мельхиседека.

- Вы уверены, святой отче, - уставившись на гуцула, спросил Пампушка, - вы уверены… что видели именно его?

- Вот моя рука, рубите! - и гуцул принялся перечислять приметы: - Лебяжья бородавка. Мерцающие глаза. Его панская походка: бочком-бочком, но величавая!

- А крыло?

- Крыла не видел.

- Как так?

- Спрятал, видно, под платьем и привязал его к телу, как всегда он делает, принимая иноземных послов или гостей.

- Зачем же?

- Разумная предосторожность: у самого-то святейшего папы, к примеру, у наместника господа бога на грешной земле, - нету ведь такого крыла! Чтобы не позавидовал, не прогневался на недостойного раба. Вот и предстал он перед святым отцом: незаметный, однорукий и покорный…

- Что ж он там делал, в Ватикане? - в недоумении спросил Саливон Глек.

- Всё, что мог. Всё, что умел. Целовал туфлю папе римскому, как все, кто лезет в Ватикан…

- Гордий Пыхатый - тайный католик? - ужаснулся гончар.

- …А то, может, сговаривался с папой, - продолжал Романюк, - о своём союзе с ляхами и татарами, о походе на Московщину, о новом кровопролитии, обо всём, что он уже творит на Украине.

- Да-а-а… - в раздумье вздохнул Мельхиседек. - А что ж теперь?

- Узнал тут меня его прислужник, который был в Риме вместе с Однокрылом. Опричь того, им, я думаю, вызнать не терпится: зачем я тороплюсь в Москву?

- Вот-вот, - зашевелился пан Купа-Стародупский. - Зачем вы все-таки? Зачем в Москву?

- Коли б я не боялся стать неучтивым хозяином, - усмехнувшись, повёл речь владыка, - я тоже спросил бы: зачем? И к кому?

- К царю. Дабы напомнить его величеству: весь славянский мир с надеждой, мол, уповает только на вас. Вызволение всех славян… оно придёт с востока, если Москва и Украина будут купно.

И гуцул, перебирая подвижными пальцами золотисто-прозрачные зёрна чёток, рассказывал громаде Мирослава, как он учился в католических школах, как постепенно ума набирался и как наконец уразумел, что главное для слуг Ватикана - не вера, а злато, чревоугодие и разврат, что святые отцы, не дожидаясь посмертного блаженства, предаются распутству на земле, обирая для сего весь мир, богом призванные "властвовать над всеми народами и церквами", продают лиходеям и проходимцам церковные и монастырские должности, королевские троны, земли и богатства всего света, слёзы и кровь народов.

И печальный гуцул Гнат Романюк, недавний католический каноник, рассказывал защитникам Долины, как с его очей спадала страшная пелена, как он покинул в Парме свою духовную паству и пошёл наконец из города в город, из страны в страну и видел всюду, почти по всей Славянщине, злодеяния агентов Ватикана, и у него дух захватывало от гнева против чужеземцев, которые делят между собой наши земли и наше добро, видел везде и нищету простолюдинов, алчность доморощенных вельмож, которые из-за неуёмного чревоугодия всё больше и больше склоняются к католицизму, к чуждым обычаям, пренебрегая даже родной речью и утверждая сим свою зависимость от иноземных повелителей.

- Затопила немчура славянские просторы… Вытеснила наше племя из Силезии, Моравии, от Балтийского моря, от искони славянской Пруссии. Сербщину разодрали на куски австрийцы, дожи Венеции, турки. Чехи изнемогают под властью Габсбургов, то же глумление одолевает и словаков. Родовые земли македонцев и болгар давно уже стали частью Османской державы. Язвящие терния распрей растут меж единокровными соседями, ибо весь славянский мир расколот на три недружелюбных стана: православных, католиков, магометан. В неволе все славяне. Кроме Черногории. Опричь Москвы. Кроме Украины…

- А вольность Польши? - спросил пан Хивря.

- Крикливый гонор! - резко отвечал горец. - Польское панство только хвастается своею вольностью. А шляхтичи выдают себя уже за истых немцев, иные паны - за шведов. Польское панство зарится на украинские земли, а у самих давно уж не был королём - ни поляк, ни иной славянского рода правитель, а всё чужинцы из Ватикана: то немец, то швед, то неведомо кто. А по городам у вечно гордых своими вольностями ляхов - полнёхонько немцев, итальянцев, шведов, евреев, армян, шотландцев, что набивают себе мошну и чрево, оставляя простому поляку холопство и скудную ниву, а шляхте - шумные ссоры в сеймах и сутяжничество по коронным судам… Простой люд Славянщины превратили чужинцы в немых рабов: мы им землю пашем да воюем для их корысти, чтоб сидели они в хоромах и называли нас быдлом, отдавая за непокорство на поток и разорение немецким рейтарам, на лютые муки папской инквизиции, и во гневе меня сушит такая жгучая тоска, что, кажется, коснись я сосны зелёной иль берёзы, то засохли бы они от горя моего, и берёза, и сосна…

И почти все, кто слушал там учёного гуцула, согласно кивали головами.

Словно ничего нового и не открывал каноник, но внимали ему мирославцы, а с ними и Михайлик, принимая близко к сердцу горести сего чужедальнего католического попа, и Явдоха понимала, что для сына её впервые открывается окно в печальный широкий мир.

Будто полынная горечь сводила челюсти гуцула, когда он рассказывал о своём хождении по Украине…

Он видел, как томятся люди под игом польским - во Львове, в Дубно, в Корце, по всей Галицкой и Волынской землям и над его родною Тиссой. И на Днепре сам видел, как паны польские и украинские, при потворстве Гордия Однокрыла, глумятся над простым людом; как польская шляхта, возвращаясь в свои бывшие поместья, отнятые народом в вызволительной войне, воздаёт украинцам и за победы Хмельницкого, и за Переяславское соглашение с Москвой, грабит посполитых, разоряя православные церкви либо пуская их на позорный откуп шинкарям, католикам иль иудеям, посылая по Украине оружные отряды - губить православных попов вместе с паствою, грабить и убивать гречкосеев, ремесленников и горожан, которые не хотели признавать над собой католической унии.

Опять начиналась война, и польские дипломаты опять прибегали к Трансильвании, Риму, Испании, Австрии за помощью в борьбе против украинского народа: "Все хлопы - схизматы, а схизматы льнут к Москве".

Он сам, сей печальный гуцул, повсюду видел, что хлопы, голь украинская, беднейшее козачество, горожане и люд ремесленный, все тянутся к Москве, а не к Варшаве, не к Риму, который стоит за ней, не к постылой унии, что кинула под власть католического престола без малого четвёртую часть населения Белой Руси и Украины.

Романюк всё это видел и всё понимал…

И говорил мирославцам:

- Опять беда на головы наши. Однако ж Украине под католическим глумлением не жить!

- Не жить, нет, - подтвердил архиерей.

- Не жить, - единодушно отозвалась рада.

- Есть Москва рядом, - заключил старый гуцул, - есть сила и у нас, на Украине, наше преславное Запорожье… - и Романюк задумался.

…Когда б не Запорожская Сечь, всё, гляди, потоптали бы турки и татары, и хлебнули бы горя от них не только Украина и Москва, но и католические Польша, Италия, Угорщина…

…Мусульманский разбойничий мир держало в постоянном страхе запорожское лыцарство, Сечь Запорожская, могучее орлиное гнездо вчерашних посполитых, крепаков, на которое вынуждено было в страхе озираться не только панство украинское, но и вельможи соседних государств - Польши и Туретчины, Австрии и Венеции, и господари волошские, и князья семиградские, и все прочие володари, цари и короли, - гнездо отчаянных, честнейших, храбрейших сынов простого люда Украины, что не покорялись ни своим панам, ни чужим, ибо, как говорят, их пуля не брала, сабля не рубила, что из огня выходили мокрыми, а из воды сухими, - гнездо мужицких лыцарей, кои, оставив свои дворы, родителей, жён, детей и невест, стояли на страже всего христианского мира, на самом его краю, супротив стороны басурманской - широкой грудью…

…О двух надежных силах, кои должны были отстоять и защитить христианский мир супротив басурманского, православный - против католического, о двух гордых силах, о Москве и Украине, как раз, на миг задумавшись, и размышлял седой гуцул Романюк.

И, думам своим отвечая, он сказал:

- Вот почему я поспешаю в Москву…

- Аминь! - перекрестившись, заключил владыка.

И все встали и миром низко поклонились этому седовласому, мудрому и дорогому гостю.

23

- Амен! - повторил гуцул по-латински, затем, как то и надлежало недавнему канонику, перекрестился пятернёй на католический лад и стоял среди покоя, склонив голову, на коей не зарос ещё кружок тонзуры ксендза.

Может, пчелиный рой его мыслей, только что слетевший на мирославскую громаду, ещё жалил его душу?

Или угнетала какая-то личная тревога?

Или, может, беспокоила предстоящая беседа его с панной Кармелой?

Или далёкий и опасный путь на Москву, ожидавший его, уже будил тревогу и беспокойство?

Опустив очи долу, Романюк видел под ногами толстый слой травы и зелени, цветов, руты и мяты, густо рассыпанных по архиерейским покоям, по всем хатам, хоромам и церквам Украины, как надлежало в канун троицы, радостного праздника весеннего возрождения земли, канун клечального воскресенья, многие тысячелетия звеневшего отголоском праславянских игрищ мирного народа-хлебороба.

От запаха привядшей травы у гуцула грустно и сладко сжималось сердце.

Хрустела под ногами осока. Печально дышал напоенный степным духом седой чабрец.

Горьковато благоухал любисток - горький, как и всё, что наводит на мысль о любви.

И полынь, и татарник с болота, и садовый калуфер, светло-зелёный и неповторимо духовитый, и всё это множество зелени источало столь пьянящую струю благоухания, что у Романюка аж голова закружилась, ибо с детства он знал немало всяких добрых трав и цветов.

Как водится, стояли по углам архиерейских покоев, вдоль стен, меж окнами и только что срубленные зелёные ветки - клёна, осины или черемухи, берёзы или калины с тяжёлыми кистями белого цвета, и Романюк дышал всем этим и вбирал в себя жадными глазами.

Старый гуцул радовался этому пышному празднику весеннего цветения, празднику, который он знавал и у себя дома - радовался, как вот и мы с вами, читатель, седой ровесник мой, радовались в детстве Зелёному празднику, как дети наши радовались бы ему теперь, если б мы захотели установить у себя особый праздник весны и мира, обновив древний обычай клечального воскресенья, в коем есть столько добрых песен, прославляющих весну, обычай, в котором столько поэзии и любви: к природе родного края, к красоте жизни, к человеку.

Правда, ни о чём подобном он тогда и не думал, этот странствующий гуцул, его только вдруг охватило прозрачное чувство прекрасного, однако он тут же опомнился, учтивый и воспитанный человек, ибо показалось ему, будто простоял тут молча, недвижно, безучастно - час, день, а может, и неделю.

24

- Так почему же вы всё-таки рвётесь в Москву, пане Романюк? - опять спросил Демид Купа, и ему не просто так, от нечего делать, захотелось расспросить гуцула ещё подробнее, нет, ему обязательно нужно было всё это прознать, ибо, входя в большую и опасную игру державных козней, он должен был доподлинно выведать всё, что свершается вокруг него, чтобы видеть - кого можно предать, а кого продать, кого следует остерегаться, а кому, хотя бы на время, надо оставаться верным. - Так почему ж вы всё-таки рвётесь в Москву?

- Разве я об этом не говорил? - удивился Гнат Романюк.

- Ещё нет, пан отче.

- Иду поведать, - сказал гуцул, - добрым русским людям и царю, чтó я видел в Ватикане, чтó видел я в Европе, в Польше, на Украине. И чего я видеть не хочу в Москве…

- Чего ж не хочет пан каноник видеть в Москве? - допытывался Пампушка. - Что вашу милость лишило покоя?

- Московский престол, говорят, окружает уже всяческая немчура - и шведская, и голштинская, и голландская: царский двор полон…

- Вам разве не всё равно, пан отче?

- Я должен остеречь царя, что ксеномания… то есть чужебесие… это немощь смертоносная, поразившая уже всех славян… - и он, привычно перебирая янтарные зёрна, негромко и стремительно заговорил - Ни одна семья под солнцем никогда не знавала такой кривды, как мы, славяне, от немцев… Откуда голод? Откуда нищета? Откуда угнетение? Куда идут наши слёзы, пот, невольные посты? Всё это пропивают купцы заморские, иноземные полководцы и разных держав послы…

И снова стало тихо в доме епископа.

А Романюк продолжал:

- Иноземные купцы держат повсюду склады с товарами, откупы да промыслы всякие, покупают задёшево наши богатства, а нам товары ввозят дорогие и ненужные… Все удобные для торговли берега немчура захватила, отогнав славян от морей - от Балтии, Ядрана, от Эгейского, от Чёрного и Азовского - и от рек, оттеснив нас в поле широкое - пóтом поливать его, пашучи! Кровью поливать, воюючи…

И Романюк на минуту умолк, ошеломив мирославцев столь мощным потоком горечи.

- Злоба и ненависть! - тоненько протрубил пан Хивря.

- Да, - согласился Гнат Романюк. - Злоба и ненависть.

- Они ослепили вас, отче, - вздохнул пан Хивря.

И даже смахнул слезу.

А гуцул усмехнулся. И опять с той же горячностью заговорил:

- Иной раз и доброе что-то приносят чужеземцы в нашу хату. Но ничего - задаром, требуют платы сторицей. Лечат, варят стекло и порох, добывают руды, льют пушки, а нас, несведущих, научить не хотят.

Он тяжело дышал, вдруг даже постарел будто, этот седой, но ещё моложавый и сильный человек, ибо каждое слово, тысячи раз передуманное, снова и снова ранило его самого, и он побледнел, и голос его дрожал, а глаза пылали гневом и вдохновением.

- А иные бахвалятся некой тайной наукой, не ведомой никому на Руси, однако они и сами не имеют за душой ничего, эти высокомерные пришельцы, ничего, кроме суетных званий магистров и докторов, но всё это - обман: разумные чужестранцы - немцы, франки, тальяны, что придумали и книгопечатание, и термометры, и часы, и гравирование, и пушки, они сидят у себя дома, прославляя трудом свою родину, а к нам приходят лишь искатели приключений, охотники до лёгкого хлеба, ворюги и завоеватели, что говорят нам, якобы мы без них ни на что не гожи, и на все земли славянские прётся тьма-тьмущая пустых писак, и множатся при наших дворах королевских, царских и гетманских - ненасытные чужеземные царедворцы, кои, что черви голодные, всё славянское пожирают!

Выхватив из китайской вазы на столе духовитый листочек калуфера, седовласый горец растёр его меж пальцами, вдохнул неповторимый аромат и хотел было продолжать свою речь, но обозный недоверчиво спросил:

- И вы обо всём этом, отче, скажете московскому царю?

- Придётся. Я скажу об опасности. И о единственном выходе, чтоб не утонуть в чужой чуженине: держись, мой царю, Украины! Но держись, а не держи! - в цепких руках твоих бояр, и обирал, и шинкарей с арендаторами, что наполняют государеву казну слезами и потом… А иные твои бояре, царь, так усердно набивают свои карманы, что кое-кому уже сдаётся, будто жить под русским царством - горше, чем под мучительством турецким. Вот почему немало посполитых украинцев попали под стяги изменника Пыхатого…

- Такие слова - царю?! - ужаснулся пан Купа.

- Я иду к нему, ибо я верю… в правду.

- И тебе не страшно? - спросил боярин Шутов, который уже проснулся и слушал его речь.

- Страшно. Но… я должен!

И Романюк умолк, задумался: он и впрямь поступал как велел ему долг, как требовала совесть, как велела любовь к народу, к простолюдинам Украины.

Он даже и не думал тогда, что станется с ним самим, - хотя всё потом и сложилось прескверно.

Назад Дальше