25
То ли предчувствие недоброго будущего, то ли какая тревога нынешнего дня терзала душу, но Гнат Романюк стоял там сам не свой.
Владыка поглядывал на него и понимал, что это не усталость. И не раздумье. И не воспоминание вовсе. И не тучи грядущего.
- На вашем челе - забота, доминус Игнатий, - молвил епископ. - Могу ли я помочь? Скажите!
- Заботами пана Романюка, - разом вскочил Пампушка, - не лучше ли заняться после рады.
Но Мельхиседек перебил:
- Говорите, пане Романюк.
И гуцул отвечал:
- Гетман зол теперь на меня и за то, что я в его войске славян подговаривал, наёмников вашего ополяченного гетмана, и два десятка сербов и поляков последовали за мной в Мирослав. Но…
- Что с ними сталось? - обеспокоенно спросил епископ.
- Сей рачительный пан, - кивнул Романюк на Пампушку, - велел всех ввергнуть в узилище.
- Чем же они провинились? - спросил Мельхиседек. - Зачем ты их бросил в тюрьму?
- Дабы провиниться не успели, - повёл плечом обозный. - А чтоб подальше от греха, я их велел уже… - и пан Демид Пампушка сделал движение рукой вокруг шеи, которое не означало ничего иного, как петлю.
Седоголовый побледнел.
- Кой дьявол подсказал тебе это?! - вскрикнул епископ.
- Пёс! - бросаясь к выходу, гаркнул Романюк.
- Домине! - крикнул ему вслед епископ.
- Прощайте, - выбегая, ответил гуцул.
- Приостановите казнь, - велел Мельхиседек куцему монашку. - Поскорее!
- Я скоро, ваше преосвященство, - отвечал отец Зосима, еле передвигая ноги, и мелкими шажками зашаркал к порогу.
- Ползёт, как муха в сметане, - сердито буркнул Глек и бросился из покоев.
Опережая монаха, выскочили за Романюком и Михайлик с матинкой.
За ними - ещё люди.
Лишь после всех - монашек, который, сохраняя чувство собственного достоинства, свойственного всем келейникам, поплёлся к двери, где было намалёвано преуморительное поличье Козака Мамая, чем-то схожее с голландскими жанровыми картинами того времени.
Куцый монашек при взгляде на поличье всегда люто плевался. Плюнул и теперь, медленно шагая из архиерейского дома.
26
Ни в сказке сказать, ни пером описать, какая там поднялась суматоха, на той раде, даже цветные стёкла задребезжали, так шумели разгневанные мирославцы.
Да и не только в покоях епископа.
И на Соборном майдане.
И по всему городу.
Люди тут же бросились на базар, где торчали виселицы, ибо полетела весть о казни чужеземцев, как пламя тревоги по степям - от вышки к вышке.
Когда гуцул поспешно выскочил на панское крыльцо архиерейского дома (было там ещё и крыльцо холопское), то на широком дворе, обнесённом высоким частоколом из белых, неокорённых и вверху заострённых берёзовых бревен, все уже знали, чтó случилось с его товарищами, и в толпе раздались крики сочувствия и привета.
Возле Романюка на крыльце очутился и Михайлик с матинкой.
- Я пойду с вами! - буркнул парубок и на ходу взял седовласого за руку.
- Мы с вами, - молвила и матинка, не отставая от них, беря гостя за другую руку.
Они были уже у высоких, резных, украшенных зелёными ветками ворот, что выходили на майдан, где под окнами архиерейского дома столпилось столько любопытных, взбудораженных людей.
- Отведи меня, хлопче, к тем виселицам, - попросил гуцул.
- Где же они?
- На базарном майдане…
Выходя со двора, поросшего старыми высоченными вишнями, Михайлик оглянулся на архиерейский дом и в шестиугольной раме окна второго яруса опять увидел её, племянницу владыки, Ярину Подолянку. Панна смотрела не во двор, а куда-то вдаль, поверх частокола, ибо архиерейский дом стоял возле церкви на высоком холме.
Дом этот возвёл некогда (лет за полтораста до начала нашей повести) Ярёма Ярило, давно забытый, но славный в те давние времена мастер на всякую всячину, что был и зодчим, и корабельщиком, и мебельщиком, и оружейником, и гончаром, и художником.
Он когда-то создал немало искусных и хитроумных вещей, этот Ярёма Ярило; и, если б не погибло всё это в пожарах войн да лихолетий, если б не опустошали нашу отчизну злые соседи, мы прославляли бы умельца и ныне, как славят другие народы своих стародавних мастеров, прославляли б его и за церкви, и за палаты каменные, за мозаики во храмах и дворцах, за искусно разбитые парки, за расписные кафли, за скульптуры и картины, за всё то, что видели тогда по нашим городам и сёлам чужеземные путешественники, за дело рук художников и зодчих Украины, кои были даровиты и способны ко всему доброму да пригожему, что украшает человеку жизнь.
Мы с вами, читатель, и не знаем, а ведь это он, тот самый Ярёма, построил в Мирославе деревянную девятиглавую церковь, красотой коей любовались не только мирославцы, но и путешественники-чужестранцы, повидавшие на свете немало всяких чудес.
Мы с вами, читатель, и не знаем, не тот ли Ярило, не он ли строил в те давние времена в городе Луцке или в подольском Каменце известные крепости, а то и ренессансные дома во Львове, и поныне так радующие взор…
Мы с вами, читатель, не знаем, а это ведь он, пожалуй, впервые написал и поличье нашего Козака Мамая и, как всякий истый художник, не избежал преувеличений, обобщений и подчёркиваний, в том образе собрав черты национального характера, воплощение духа украинского народа.
Возвел Ярило и тот панский дом, где ныне жил мирославский владыка, и хоть простоял сей дом уже не мало лет, но казалось, что он только-только создан, как то бывает с творениями истинного искусства, которые зритель, слушатель или читатель воспринимает всегда как новые, сколько бы лет, не старея, ни прожили они до этого, - и не только потому не старея, что построен был дом из добротного волынского гранита на негашеной извести, замешанной на яйцах, нет, не только потому.
Он был маленько странноват - на наш с вами, читатель, современный взгляд: с неуклюжей башней, с колоннами, с шестиугольными окнами, как строили тогда на Украине, с выпуклыми изображениями над каждым окном, - там и пушки дымились, на тех каменных горельефах, и кони мчались, и козацкие клейноды выпукло выступали, и узоры с причудливыми цветами, и всё это высекалось и ваялось руками своих же мирославских мастеров, что проходили науку не только в Киеве и Варшаве, но и в дальних краях.
Он тем домом прославлял ромашку, наш Ярёма Ярило; на золотых и терракотовых блюдах, выходивших из-под его руки, да и на вазах и глечиках, и на картинах Приднепровья, кои художник так охотно писал, - всюду у него можно было увидеть ромашку, его излюбленный мотив. Был сей мотив и здесь, в доме владыки; и в карнизах над окнами, и в капителях колонн, и в резьбе лоджий, и на потолке большого покоя, в котором собралась ныне мирославская рада, да и на фасаде этого дома, украшавшего Соборный майдан, выделялся большой, высеченный из камня круг, изображение того же цветка.
Путешественникам, иноземным купцам и дипломатам не раз случалось описывать сей любопытный дом, и ратушу, и мирославскую церковь, и улицы города, сравнивая всё это с тем, что видели у себя в Дании, Голландии или в Италии: "Дома, дескать, у козаков выходят, как у нас, на улицу, а не прячутся во дворах, как в Москве", да и сами москвитяне порой отмечали, что "хохлы затейливы к хорошему строению" и много у них домов "узорчатых, предивных зело", таких же своеобразных, как и тогдашние сооружения Москвы или дома итальянского Ренессанса.
27
Михайлик, окинув взглядом архиерейский дом, снова взглянул на шестиугольное окно во втором ярусе, в котором он только что видел Ярину, но панны там уже не было, а ему пришлось поспешать за седым гуцулом дальше, на базарный майдан, где вот-вот могли казнить, почитай, десятка два добрых людей, - пришлось торопиться, ибо каноник схватил его за рваный рукав рубахи, и они пробирались сквозь толпу плечо к плечу.
И этот рваный рукав, и исхудалое лицо Михайлика, и напряжённый взгляд, свойственный человеку голодному, всё это выдавало крайнюю нужду.
- Плохо вам тут? - спросил на ходу Романюк.
- Почему ж плохо! - поспешила с ответом матинка, стараясь от них не отставать. - Как людям живется, так и нам, как людям, так и нам! - Ибо ей не хотелось вызывать в этом славном человеке к себе чувство жалости.
Они меж тем быстро вышли за ворота, старый гуцул, Михайлик и его мама, и толпа на майдане, уже зная про все дела нынешней рады, бросилась к учёному гуцулу, приветствуя, и забурлила вокруг него, и повлекла в тот конец города, где был базарный майдан.
Пан Хивря с Пампушкой видели из окон, как пустеет площадь перед собором.
А когда уж никого не осталось перед окнами, пан обозный заметил там тёмненькую неторопливую фигурку, которая, еле волоча огромные чоботы, направлялась вслед за ушедшими: это монашек, отец Зосима, торопился приостановить казнь.
- Его за смертью посылать, - тоненько протрубил пан Хивря, - а не за жизнью! Хо-хо! Он, видно, тебя почитает, сей Зосима? А? Старается ж для тебя, вишь!
- А кто ж меня не почитает! - спесиво ответил пан Купа и только тут заметил, что они здесь не одни, что владыка, охватив руками голову, всё ещё сидит у стола.
Пампушка дёрнул за ремень от сабли пана Хиврю, чтоб тот был осмотрительнее, но женоподобный сотник захихикал:
- Ты только взгляни… взгляни-ка на отца Зосиму! Еле ковыляет… А?
Владыка, выкрикнув проклятие, схватил клобук и посох, даже не застегнув на крючки свою рясу, из-под коей выглядывала, как у самого обыкновенного мирянина, вышитая сорочка, выбежал из дома и по главной улице города поспешил за толпой.
На базарный майдан.
Где были виселицы.
Двинулся за ним и Пампушка.
И, уже с порога, бросил пану Хивре:
- Ненавижу!
И кинулся за всеми на базар.
28
А на базаре священнодействовал палач.
Откуда привёл его в Мирослав пан Пампушка-Купа-Стародупский, неизвестно, однако сразу же, вернувшись из своей Стародупки в город на высокую должность полкового обозного, пан Купа начал с того, что завёл в ратуше немалую канцелярию, нанял для охраны порядка до двадцати десятков гайдуков и молодого ката, недавнего бурсака, коего привлекала верёвка более, чем ряса, в ведении которого были теперь три виселицы, торжественно возведённые на высоком помосте посреди мирославского базара, - и всё это безотлагательно потребовалось пану обозному, ибо он уже готовился к высокому гетманскому положению и должен был себя приучать ко всему тому заблаговременно.
Бог его знает, что за странное существо был сей кат, но своё весёлое занятие он любил, как любят его такие вот выродки, мастаки этого дела, которые всегда находятся - в любой стране, в любую пору, при любых гетманах, царях иль королях.
Звали того ката Оникий Бевзь, иначе говоря - Простофиля, и за короткое время, за несколько дней, в Мирославе его уже знали и стар и млад, ибо он, ни разу ещё не выполнив обязанности палача, очаровал пана обозного музыкальным своим дарованием и высоким голосом - на клиросе в мирославском соборе, во время тех богослужений, когда без архиерея служат одни попы. Так быстро узнали в городе пана ката ещё и потому, что он, непрошеный, частенько вмешивался в семейные свары в любой хате, поучая и наставляя каждого, кто мало радел о спасении души, хотя его советов никто и не просил, - и не то чтобы он был такой уж старый, когда с возрастом так и тянет поучать других, - нет, он любил всех поучать лишь потому, что был он, кат, - в полном расцвете сил (заплечное ремесло умудряет же человека), статный парнище, глазастый, черноусый - этакий молодой бог смерти, - и его в городе, хотя и не было тут за последние годы ни одной казни, все стали бояться пуще самой смерти, ибо люди умирали да умирали, а никто из живых так-таки и не видел той страшной пани.
А Оннкия Бевзя видели.
Видели и любовь его к своему делу.
Видели, как он старательно обсадил махровыми маками, ноготками, мальвами, чернобривнами да кручёными панычами свои три новенькие, крепкие и высокие виселицы на базаре, как нынче разукрасил их зеленью к троицыну дню.
Видели люди, что каждый день преловко вырезал он хитромудрые узоры на тех на трёх новеньких столбах.
Видели, как среди базара, усевшись на крашеном помосте, он плёл из кручёных цветных верёвочек с конским волосом крепчайшие петли - запас делу не порча! - а потом долго разминал их своими длинными, толстыми пальцами, а ещё мылил верёвки марсельским мылом, на кровные денежки купленным, а уж потом…
Но никакого "потом" в этом скучном городе у палача ещё не было: Оникий Бевзь, художник своего дела, томился без работы.
И только вчера вечером пан Купа впервые позвал его к себе домой, налил серебряный кухоль горилки и приказал сегодня потрудиться над брошенными в темницу ненадёжными чужеземцами.
- Они, поди, католики? - спросил Оникий Бевзь.
- За то и повиснут! - отвечал Пампушка.
"Ну-ну!" - скорчил удивлённую рожу Бевзь, ибо к пану Пампушке он был приставлен для наблюдения святой конгрегацией и знал, что пан обозный - тайный католик.
Выходя вчера из дома обозного, Оникий Бевзь впервые лицезрел красавицу Роксолану, обходительно поклонился ей, как его учили в полтавской бурсе и в тайной ватиканской школе, где-то в Варшаве, поклонился и ещё раз, хоть пани и не ответила; она, ясное дело, презирала, как и все паны и шляхтичи, низкое ремесло палача, не считая его высоким искусством.
И вот теперь, красуясь среди базарного моря на высоком помосте под виселицами, нагло вырядившись в купленный на базаре запорожский жупан, Оникий Бевзь, негромко напевая херувимскую, поправлял возле виселицы широченный ковёр - с красными цветами по чёрному полю, передвигал под петлями круглые резные табуретки, переставлял то туда, то сюда большое деревянное распятие и вдруг увидел жёнушку пана Купы, красивую и прельстительную, на почётном панском месте, меж чернобривцами да ноготками, у самого помоста, за огромной плахой, коей применения здесь нынче не ждали.
Оникий Бевзь учтивенько поклонился милейшей пани Роксолане Купихе.
Та, разумеется, на вежливый поклон не ответила, но пан Бевзь и не обиделся, понимая досадные условности света.
Он красовался.
Перед жадными до всего глазами пани Роксоланы.
Перед толпой, которая, бросив свои базарные дела, уже бурлила вокруг виселиц, ибо всегда найдутся любопытные зеваки, да ещё при таком заманчивом зрелище, как повешение двух, почитай, десятков ни в чём не повинных людей.