Были там не только чары да сулеи, ковши да кубки, но и знаменитая стеклянная посуда киево-печерской гуты, выдутая в виде всевозможных птиц, животных и растений, с завлекательными надписями, которые призывают пьяниц к усердному питию, даже с картинками, с теми же Мамаями, малёванными синей смальтой разных оттенков, с глубокой резьбой и выпуклыми узорами.
Всё это играло и переливалось на солнце прозрачным сиянием, слепило глаза, но отвести их не было сил, и матинка уже боялась, как бы неповоротливый Михайлик опять чего-нибудь не разбил.
Через несколько шагов Кохайлик уставился на новый цветник, на украинские ковры, на пушистые и мохнатые коцы, привезённые ковровщиками и коцарями с Полтавщины, Черниговщины или Волыни.
Лежал там и ковёр полтавской работы, где красовался на круглом поле Михайликов новый знакомый, Козак Мамай с бандурой, с цветастым узором по краям ковра.
Сидели на мирославском базаре бойки и гуцулы с коцами и коврами, но уже без цветов и без срединного поля, а с узорами угластыми, от коих наш Михайлик не мог отвести глаз.
Привлекали взор на базаре и гуцульские сорочки, вышитые в два цвета: земли чёрной и земли, огнём опалённой, и подольские - с белой мережкой, прорезные, и полтавские - наборные, с "хмеликами", "чернобривцами" и всякой всячиной - в тонах мягких и некричащих, - и ко всему этому приглядывался Михайлик, прикидывая, какая сорочка на нём больше приглянулась бы той прегордой панне Кармеле-Ярине, а ему больше нравились беломереженые, а не вышивки по шёлку серебром да золотом, со всякими панскими штуками… Посматривал хлопец и на рушники, как бы угадывая, какими же Ярина повяжет его сватов: то ли вот такими, шитыми крестиком, буковинскими, или вон теми, ткаными, красно-белыми кролевецкими, или полтавскими, мережеными и цветастыми?
И, в своей простоте выбирая рушник, на коем ему хотелось бы стоять под венцом ("та ми з тобою на рушничку стояли, та ми з тобою присягу мали"), Михайлик всё-таки шёл за матинкой по базару, на другую сторону его, почти нигде не останавливаясь.
Остановился он только возле деда Копыстки, цехмистра нищих старцев, ибо пройти мимо не хватило сил: старый Варфоломей Копыстка торговал веретёнами и сопилками.
А сопилки те…
45
Ого, сопилки те славились не только в Калиновой Долине, вот и стояла подле Копыстки любопытных толпа немалая.
Варфоломей играл на своих сопилках, а как было ещё рановато и старик не успел совсем упиться горилочкой, он играл в таком азарте, словно пела то душа народа, потом бросал сопилку на кучу таких же, и, пока был трезвым, этот необойдикорчма беседовал с охочими послушать.
- Скрипку, должно, черти выдумали, - говорил старик, - а на сопилочке играл сам святой Петро… - и Варфоломей рассказывал о дудариках, о сопилках, о разных голосах: какие из привяленной ольхи, какие из клёна, а то из бузины, из калины, и у каждой свой голос. - Да вот послушайте! - и снова играл на той или другой, чтобы люди знали, чем отличается здешняя сопилка от карпатской скосовки, о коей поётся в песне: "Гей, на високій полонині вітер повіває! Гей, там сидить вівчар молоденький, на сопілці грає…" - и он наигрывал мелодию гуцульской песни, а люди слушали и ждали - то ли беседы, то ли переливов новой сопилки, и с досадой уставились на пана Купу-Стародупского, который, по базару слоняясь и во всё, что там видел, вмешиваясь, преважно, или, как мы теперь сказали бы, авторитетно, молвил:
- Кому они теперь нужны, твои сопилки!
- Э-э, нет, пан Купа! Сопилка - штука нужная. Даже во время войны! - и цехмистр нищих старцев, лицо в городе не последнее, отвернулся к слушателям, которые уважали его слово, и продолжал: - Когда я нарезаю кленовые палочки для сопилок весенними ночами, как защебечет соловей, то и песни льются из них лёгкие, соловьиные. А те, что беру днём, те громче, басистее, как полуденный клёкот орла. А для жалостных песен нарезаю палочки осенью - из калины…
- Жалостные теперь - ни к чему! - изрёк обозный.
- А весёлые? - спросил кто-то из толпы.
- Весёлые тем паче.
- А какие ж вам надобны?
- Никаких.
- Ого! - ехидненько заметил дед Копыстка. - Да ведь людям рта не заткнёшь.
- Ты лучше свой побереги!
- Он у меня прездоровый, что у сома, - улыбнулся Копыстка и, насмешливо поглядывая на пана Пампушку, стал откалывать на кленовой сопилочке такого весёлого комарика, а там и козачка, и полтавочку, и цыганочку, и бурака, и метелицу, и еврейского трындика, и польский краковяк, и молдаваночку, - и шесть пальцев свирельщика так быстро и ловко бегали по ладам сопилки, что кое-кто и в пляс пустился, а кто за соседку уцепился, чтоб и самому не закружиться, а потом бросились наперебой покупать сопилки у деда Копыстки, кому какая пришлась по душе, кроме разве той, что всегда оставалась у него в руках (сопилочка из калинушки, ясеневое донышко), его излюбленной, с коей он не разлучался, почитай, лет тридцать, играя на ней грустное, печальное и божественное.
Едва совладала матинка, оттащила сынка своего любопытного, как вступили они в царство съестного, голоднёхонькие, и, хоть уж вставала над городом, как сказал на раде пан обозный, угроза голода, - на базаре в тот день всего было вдосталь…
Так по крайней мере казалось Михайлику и его матинке.
Только казалось!
Ибо в городе уже не хватало соли, и мелкой черноморской, и каменной закарпатской, и величковской, которую привозили из Польши.
Хоть томились ещё посреди базара бычки и тёлки, овцы, свиньи, но мяса в городе вот-вот могло не стать.
Много и зерна продавалось на базаре в ту субботу. Стояли ряды возов - с сеном, пенькой, овсом и хмелем. И кули с мукой, и мешки с крупой, и камни жёлтого сахару, и дуплянки меда, и всего было много, и вряд ли кому могло прийти на ум, что припасов для такого большого города недостаточно, и людям казалось, что на мирославском базаре всё есть, чего душа пожелает, лишь бы деньги…
У Михайлика с матинкой, кроме забытых в кармане черепков от разбитого горшочка, ничего не было, вот они, голодные, и проскочили поскорее мимо палаток, чтоб не видеть и не нюхать, а то били в нос там всякие борщи - гетманский с рёбрышками, и черниговский - с лесными кисличками, и киевский, сваренный на хлебном квасе с курицей да бараниной, и постный архиерейский (на курином бульоне!) с жареными карасями, с грибами, с оливками, с лучком, с перчиком…
Михайлик, как мог, спешил на тот берег базарного моря, но запахи и волшебные видения преследовали его всё больше и больше, ибо тут было и пареное, и жареное, и мясо, томленное по-шляхетски, и галушки из телячьей печенки, и жареная тарань с мёдом, и колбаса из рыбы, и на панский вкус - налимья печёнка, и, конечно, вареники, и саламата, и коржи с маком, и мегелики с квасом, и сластёны, и медовики, и хрусты, и марципаны, и ещё немало всякой всячины, коей никогда не пробовал не только наш Михайлик, а даже и мы с вами, мой терпеливый читатель.
Всё это так шибало в нос, так пахло, что, пробегая через обжорный ряд, Михайлик даже побледнел, так ему захотелось есть, а Явдоха всё тянула сынка в конец майдана, подальше от дьявольских соблазнов, и ей казалось, что совсем изголодавшийся Михайлик вот-вот потеряет сознание.
Они счастливо миновали бы это бурное базарное море, коли б наш коваль опять не остановился в конце базара, у того же крашеного помоста, где утром стояли виселицы: двух виселиц там, как мы знаем, уже не было, а от третьей остался один только столб, да и происходило теперь на том помосте что-то необыкновенное, чего Михайлик доселе никогда не видел, и уж никакая сила - даже мать родная - не могла вытурить его отсюда.
Голый кат уже исчез куда-то, а на том возвышении хозяйничали бродячие лицедеи.
46
На помосте неистовствовал какой-то парубок, такой вертун, что, казалось, там их было по крайней мере пятеро.
Сей вертун был худой, как смерть, жилистый, косматый, но безусый. Он сыпал словами, тарахтел, как ветряк, зазывая на представление, которое должно было вскоре начаться.
Подбрасывая мелкие вещи, он жонглировал ими, остроязыкий, болтливый, перекидывался шутками чуть ли не со всем базаром, меж тем объявляя зрителям, что, вишь, бродячие лицедеи, спудеи киевской Академии, покажут сегодня в городе Мирославе новую комедию про наймита Климка и про пана Стецька и что представление начнётся вот-вот.
- Как там наш Климко? Жив ли? - отозвались в толпе, спрашивая про любезного всем горожанам героя комедии.
- Жив да весел, - ответил любезно вертун.
- Но сегодня ж ему суждено наконец умереть? - спросил из толпы другой голос.
- Суждено! - и он снова стал болтать о начале представления, являя собою, как мы теперь сказали бы, живую афишу и всех изумляя ловкостью своих худых и жилистых рук.
В руках у него мелькало несколько широкополых соломенных брылей, и даже трудно было взять в толк: пять? шесть? восемь? - ибо взлетали они высоко над ним, потом послушно возвращались обратно в руки, и казалось, их становится всё больше и больше. Затем в руках у него очутились уже не брыли, а зелёные кварты с горилкой, потом горящие факелы, и беспрерывно язык его болтался, как литовский цеп, раз по снопу, а раз - по току, раз - о представлении, а раз просто так:
- А ну, девка, лови! - и косматый жонглёр (звали его Иван Покиван) бросил зрителям несколько цветных мячей, которые так удивительно пружинили, отскакивали, оставляя в руках непривычное ощущение, ибо резиновый мяч был тогда ещё - не только тут, но и во всём мире - вещью диковинной и чудной.
Толпа подхватывала те мячи, бросала ему обратно, и вертун успевал ловить их или отбивать, словно у него было шесть быстрых рук, и мячи летали над ним, и зрители, вовлечённые в игру мячами и словами, веселились, как дети.
- Может, Климко не умрёт и сегодня? - опять спрашивали из толпы, выясняя смысл нового представления. - Жалко хлопца! А?
- Кто же вместо него будет в комедии?
- Одна сорока с тына, десять - на тын! - отвечал Иван Покиван, играя быстрыми глазами, ловя и отбивая мячи, за коими следил, позабыв о голоде, заворожённый коваль Михайлик. - А куда орлы летают, туда сорок не пускают.
- То-то и вертишься ты, как сорока на тыну! - кричали взыскательные зрители. - Ты скажи про Климка: умрёт сегодня или не умрёт?
Косматый снова бросал мяч за мячом, и ловил, и швырял, и с каждым мячом летели в толпу мирославцев новые остроты.
- Пойдём, - снова дёргала Явдоха Михайлика за рукав.
В этот миг косматый, заметив, что двое каких-то собираются уйти, словно бы выполняя тайную волю цыганочки Марьяны, сделал вид, будто бросает мяч Явдохе:
- Ловите, матинка!
Когда ж Явдоха подалась вперёд, чтоб схватить мяч, он оставил его у себя и сказал паниматке:
- Ещё не поймали, а хотите ощипать?
Явдоха преспокойно ответила:
- Дай мне, боже, такого косматого, как ты, чтоб было что щипать!
И все вокруг, кроме коваля, несмеяна Михайлика, захохотали:
- Что, съел?
Только Михайлик даже не улыбнулся.
- Съел-таки! - весело согласился Иван Покиван и уже кричал каким-то дядькам на возах - Эй, вы там, роменские! Ловите!
- А мы не роменские, мы - из Чигирина, - ответил с воза нездешний ткач.
- Чигиринцы?
- Они самые!
- А мы из Таращи! - отозвался ещё кто-то.
- Таращанцы? Вот и славно, - играя мячами и словами, отвечал штукарь, который за словом в карман не лез. - Всем известно: чигиринки сварили чёрта в кринке! А таращанцы, чёртовы дети…
- Слопали его на рассвете! - подсказал ему кто-то.
- И вкусно? - спросили в толпе.
- Захотели от чёрта сладкого мяса? - усмехнулся лицедей, - Правда, панове таращанцы?
И снова буйный хохот прокатился по базару.
- Таращанцев ты лучше не замай! - крикнул штукарю какой-то разодетый панок-щёголь, который, величаясь перед людьми, поминутно проделывал какие-то потешные движения, стройный, кудрявый, похожий чем-то на толстенького барашка, хоть и был красив собой. - Таращанцев не трожь!
- Почему? - спросили несколько голосов.
- Вот почему! - и резвый панок потряс саблей, однако не вынимая её из украшенных золотом ножен, и тут же бросился прочь, подальше от греха, ибо толпа на майдане стояла слишком тесно, а это ему не очень-то нравилось.
- Убил, как медведя жёлудь! - заорал косматый, ловя мячи, летавшие над головами зрителей. - Красно перо на удоде, а сам смердит. Сразу видно: не нашего полёта птица!
- Вестимо, не вашего, - спесиво отвечал разодетый панок, и все стали пристальней к нему приглядываться, ибо раньше в Мирославе такого не видывали, а тот щеголёк опять рванулся было прочь, но пробиться сквозь тесный круг зрителей уже не мог, и ему несдобровать бы, тому красавчику, если бы, неведомо откуда взявшись, не появился с гайдуками пан Демид Пампушка-Стародупский, который, видя, что криком или панской спесью пожара не погасишь, вежливенько спросил:
- Что это вы к человеку пристали?
- Не с тобой пьют, так ты и не чокайся! - небрежно ответил штукарь.
Кто-то из гайдуков прыснул, но тут же душа его в пятки ушла от взгляда обозного, явившегося сюда, чтоб разогнать наглых лицедеев (как они того и ждали, кем-то предупреждённые), чтоб разогнать и скопище зрителей, полюбивших комедию больше божьей службы, и пресечь представление, а совсем не для того, чтоб выручать из беды сего разодетого панка, хотя уже можно было догадаться: обозному надобно того панка поскорее вывести из толпы не только живым, но и здоровым.
Вот почему пан Купа сейчас не орал и не кричал, как всегда, а весьма удивлял своей учтивостью.
- Этот пан прибыл в гости ко владыке, - возгласил обозный.
- Гляди-ка! - вдруг громко сказал матинке Михайлик. - Будто тот самый пан Купа, а попал к людям - и заговорил по-людски! Вишь! Гляди, гляди! Кланяется! Просит!
- Опять ты, голоштанник? - тихо ощерился на него Пампушка. - Прочь!
- Опять прочь? - так резко спросил Михайлик, что у пана обозного аж дыханье перехватило, когда он увидел, как прислушивается толпа, что стала вдруг тихой и насторожённой, как мирославцы внезапно умолкли, дожидаясь, возможно, ещё какого-нибудь высокомерного панского слова.
Казалось, весь майдан притих, и не летали уже в руках косматого штукаря мячи, брыли и факелы.
Мирославцы немо глядели на тех шляхтичей, доморощенных украинских панов, что молча стояли, еле смиряя свою спесь, плотно окружённые простым людом, который так добродушно смеялся незадолго перед тем, а теперь почему-то зловеще умолк.
Будто ничего и не приключилось, но… настроение толпы порой меняется неожиданно, без видимых причин, без внешнего повода, и щеголеватый шляхтич уже смекнул, что не следует людям мешать развлекаться: не ровен час, рассердятся, да ещё в такой большой толпе, как тут.
Да и гайдуки стояли недвижно, ибо слишком мало их было здесь - против этакой тьмы народа, стояли и стояли, не отваживаясь и пальцем шевельнуть в помощь надменному властителю, пану Купе, этому хаму премерзкому, который давно привык простых людей ставить ни во что.