47
У страха, как говорится, глаза велики, что яблоки, и пан Пампушка, не молвив ни слова, схватил за руку щеголеватого панка, попавшего в беду, что курица в борщ, и потащил прочь, однако пробиться сквозь толпу возможности уже не было.
Потянула в другую сторону своего сыночка и матинка, ибо тот рванулся было к пану Пампушке: чувство полёта ещё не оставляло его, хлопец и сам не знал, что может натворить сгоряча, и надо было отвести его от греха, и матинке поэтому ещё сильней захотелось поскорее выбраться из этого опасного и полного всякими неожиданностями человеческого моря, что зовётся базаром.
Но прохода уже не было.
Люди, которые только что шумно веселились тут, стояли теперь немою стеной, насупясь и ощетинясь, и каждый разумел: ещё одно слово презрения, сказанное обозным этому оборванному парубку иль кому другому в толпе, - и шляхтичам несдобровать, ибо так всегда бывало, что, воюя с ворогом внешним, простой народ легче расправляется и со своими внутренними врагами, панами и подпанками.
Когда мирославцы умолкли, ощетинясь против пана обозного, они снова услышали далёкое уханье пушек, но никто не обратил на то внимания, ибо ни сегодня, в клечальную субботу, ни завтра большого боя не ждали: все верили, что пан Однокрыл не решится напасть на людей православных в троицын день.
И правда, пушки умолкли.
И в этот миг тишины, пока ещё толпа снова не загомонила, как ей и надлежит, на помосте явился, рядом с вертуном Иваном Покиваном, худощавый, высоченный и усатый парубок, уже знакомый нам Тимош Юренко, названный брат Лукии, сын Саливона Глека, тот самый, что, став лицедеем, покрыл позором седую голову цехмистра. И в тишине, стоя на помосте, он страшным басищем проревел на весь майдан:
- Силенциум! Силенциум! Тише!
На базаре стало тихо: начиналось диво дивное, о существовании коего Михайлик доселе и не слыхивал, то чародейство, то колдовство, что зовётся комедией.
- Печальное представление начинается! - гремел ещё сильнее Тимош.
- Почему это печальное? - спросили из толпы.
- А потому, - отвечал Тимош Юренко, - что пан обозный прибыл сюда, чтоб сейчас нашу комедию разогнать.
- Не разгонит! - ответил таким же сильным басищем Михайлик.
А пан обозный снова ринулся было, чтоб вырваться из тесной толпы, но, не в силах пробиться, притих.
- Ещё и потому лицедейство наше будет сегодня печальным, что наконец должен умереть Климко…
- Не дадим! - заорали из толпы.
- Такова его доля, - улыбнулся Тимош. И снова крикнул во всю силу своего могучего голоса, ибо вдалеке базар ещё жил своей шумной жизнью - Силенциум! Силенциум! Мы, спудеи славной киевской Академии, алчущие, жаждущие, комедию нашу начинаем, дабы заработать всего понемножку - гречки и соли, пшена и горошку, пол-яйца, пуд сальца и медный грош, и всё то, на что будет милость ваша, люди добрые… ежели, конечно, лицедейство наше понравится и вы, вместо грошей, не надаёте нам взашей, поблагодарив не за то, что ладно представляли, а за то, что перестали… Гей, гей! Подходите ближе! На-чи-на-ем! - и голос его легко летел над майданом, перекрывая совсем уже слабеющий базарный шум.
- Вот так басище! - восторженно ахнул Михайлик, и спудей услышал это, ибо стояли они с матинкой у самого помоста, искоса глянул на хлопца, и тому показалось, будто лицедей даже усом шевельнул. - Вот так усач! - громко сказал Михайлик матинке.
А усатый спудей, возвышаясь над толпой, ответил глубочайшим басом простодушному ковалю:
- Меня народ так и зовет: Прудивус! Усач!
- И правда, что Прудивус! - улыбнулась Явдоха и, чувствуя тщетность своих усилий, в последний раз повторила свой зов: - Пойдём, соколик мой!
- Куда уж нам, - ответил Михайлик, - видишь, сам пан Купа с гайдуками и тот не может отсюда вырваться! - и тут же, обернувшись к помосту, забыл про всё на свете, ибо лицедей как раз шевельнул усами, и они, встав торчком, распушились, что у кота.
- Сам не с пёрст, а усы на семь вёрст! - захохотал стоявший подле Михайлика статный красивый москаль, белокурый, здоровенный, с тяжёлыми ручищами, будто у какого плотника или каменщика.
- Усы как у осы! - согласилась с белокурым великаном и его, видимо, жёнушка, тоже беляночка, чуть рыжевата, хороша, что огонёк, невысока, стройна, но величава и сильна, с большими руками и маленькими ножками в голубых сафьяновых сапогах, с пышными волосами, которые задорно выбивались непослушными прядями из-под синего шёлкового повойника. - Усы как у осы! - повторила она и так славно рассмеялась, что оглянулось несколько парубков, пристально посмотрел и Прудивус, ибо казалось, что ладная россияночка захлёбывается от смеха.
- Не мешай! - сердито кивнул хорошенькой москвитянке Михайлик, и, хотя на помосте ещё ничего не происходило, он витал уже где-то далеко, уставившись на лицедея, на его мерцающие глаза, словно кот на каганец.
- Сынок? - указав на Михайлика, спросила россияночка у Явдохи.
- Сынок.
- Сердитый.
- Ого! - с гордостью ответила неня.
Она уж и не пыталась выбраться из скопища. Не добыв сыну ни крошки насущного хлеба, не могла же она лишить его и насущных зрелищ.
48
А зрелище там было… э-э, нет, такого нам с вами, читатель, никогда и не увидеть.
Надо сказать, мы не имеем даже отдалённого понятия о том, какие зрелища были у нас на Украине в ту неспокойную пору, ибо всё это так надёжно укрылось - не за дымкой, нет! - а за толстой завесой безжалостного времени, и кое-кому теперь, может, кажется, будто ничего и не показывали зрителям тогдашние украинские лицедеи, ничего, кроме школьной драмы…
Образы той драмы, случайно дошедшие до нас и всем известные по учебникам, были написаны языком, которым никто и никогда в жизни не говорил (кроме спудеев, попов и дьяков), языком книжным, испорченным упорными стараниями церкви, бурсы, канцелярии, потому что и тогда канцелярия портила украинский язык никак не меньше, чем теперь.
Вот и дошли до нас, читатель, пьесы тех времён - не по-простому писанные, да и отличались они в большинстве своём риторичностью, пустословием нескладных виршей, вялым развитием действия, чуждыми простому народу страстями и образами, но, ей-богу же, мы уверены, что народу показывали и кое-что более интересное и более действенное, ибо как раз действия, действия острого, современного, всегда жаждали и зрители и актеры.
Случайно не сгорели в пожарах войн и опустошений только две реалистические комедийные сценки, понятные простому люду, интермедии некоего Якуба Гаватóвича, остроумные и живые образы пана Стецька и наймита Климка, выписанные языком тогдашнего украинского простолюдина, и никто не станет утверждать, что такими весёлыми да живыми были только две эти сценки Гаватóвича, будто на Украине люди и вовсе не видели талантливых представлений, народных по своему языку и содержанию.
Были и такие представления.
Пусть и простые, как зрители тех лет.
Пусть и простоватые.
Пусть далёкие от театра тех времён во Франции, Италии или Англии, потому как были мы в ту пору молоды, моложе всей Европы, а каждому народу - своё время, своя пора: расти, цвести, мужать иль увядать…
Когда расцветали науки и искусства на Востоке, мир ещё не знал культур античных. Когда столь блестяще расцвели силы эллинов и римлян, ещё и мысли не было о высоком взлёте недавних варваров - германцев, франков, ангелян. А мы, восточные славяне…
Мы - самые молодые. Младая кровь!
И только!
А молодость… ей-богу, это не так уж плохо, потому - будущее для нас!
49
Возможно, это был театр импровизации, как в Италии или во Франции тех времён, когда сценическое произведение каждый раз пересоздавалось заново во время исполнения, когда актеры, заранее условившись о развитии сюжета, о фабуле и интриге, создавали по ходу представления всё то, что произносили с подмостков, легко развивая игру, на которую вызывали и партнер, и тогдашний простонародный "партер", то есть бесхитростные зрители, которые на базаре могли выстоять под солнцем или дождём не один час, затаив дыхание, плача и смеясь.
Да, да, да: плача и смеясь!
Ибо, дело известное, любил наш народ своих щедрых лицедеев, хоть актеров тогда в государстве и среди панов не очень-то уважали.
Хоть и звали их тогда как вздумается: лицедеями, штукарями, вертоплясами и даже шутами.
Хоть и не было тогда на базарных подмостках ни заслуженных артистов (одни только народные), ни титулов, ни почётных наград, ни служебного высокомерия.
Хоть и не знали тогда на открытых подмостках ни занавеса, ни декораций, построенных или написанных, ни искусственного света, ни богатых одежд, ни раскрашенных лиц.
А было только слово. Только движение.
Только глаза актёра на выразительном лице.
И сердце. И вдохновение.
Чтоб трогало до слёз, до смеха, даже до смеха сквозь слёзы, ибо только человеку среди всех живых создании свойствен смех, и чем больше человек смеётся, тем больше он становится человеком.
Вот и смеялись зрители, и плакали, ибо верили в правду того, что им показывали лицедеи на базарных подмостках.
Ибо и сами лицедеи в то верили, подлинные мастера своего трудного дела.
И впрямь то дело было не из лёгких.
Актер тех времён бойко балагурил, отвечая на любое движение, на любое восклицание, на любой вздох зрителя, чтобы при случае наговорить с три короба смешных и забавных пустяков, но с той святой сдержанностью, с той мерой, когда всего бывает на подмостках не мало и не много.
Лицедей тогда умел подхватывать диалог, чтоб вести сюжет дальше и дальше самосильно, без готового текста, если и впрямь то был порою театр импровизации, самый что ни на есть народный театр, и актёр тех времён получал, пожалуй, в том свободном действе радость немалую, ибо повторять бесконечное количество раз что-либо готовенькое - не так уж приятно в сравнении с творческим восторгом непосредственной импровизации.
Актёр театра, где зрительный зал не ограничивался ни стенами, ни кровлей, и телом своим умел владеть, как бандурой или скрипкой, а бандурой или скрипкой - как собственным телом. Он был плясуном, акробатом, жонглёром, подражателем, блестящим мастером перевоплощения и, конечно, выдающимся певцом.
Тогдашний актёр - без грима, без искусственного освещения, без театрального костюма, на голых подмостках, само собой разумеется, был и сильным, и красивым, и голосистым, и ловким, и неутомимым, ибо всё представление вели трое-четверо-пятеро - этак-то! - и всё это нужно было актёру только затем, чтоб добиться успеха у простолюдья, у зрителя нехитрого, но взыскательного, успеха, который им был необходим ой как!
Успех был желанным, как хлеб.
Ибо это и был хлеб: без успеха - есть было бы нечего. Вот так-то!
50
Вот так и жили. И, как мы теперь сказали бы, творили.
На базаре!
В этой народной академии, единственной тогда академии искусств.
Бродячие лицедеи, всё лето слоняясь по городам и сёлам, зимой учились в "киевских Афинах", в подлинной Академии, которая стала в ту пору светочем науки для всего восточного и южного славянства и в то время уже воспитывала не только богословов, но и математиков, астрономов, ботаников, учёных, что возвеличивали славу всей Славянщины.
В этой-то Киево-Могилянской Академии спудеи и показывали свои школьные представления, а иные, более шустрые, чтобы заработать на хлеб, пускались на время летних каникул в далёкие и небезопасные странствования по неспокойной Украине, заходя порой на просторы Белой и Великой Руси.
А что же они могли показать голытьбе, ремесленникам и гречкосеям, наймитам и крепостной челяди - своим зрителям, эти бродячие комедианты и штукари?
То, что по праздникам они представляли у себя, в киевской Академии?
Нет, конечно!
Тут нужен был не школьный, не книжный, не мёртвый язык, а язык человеческий, понятный на Украине простым и непростым зрителям. Родная речь! Язык простого люда. Живой и неисковерканный.
Во многих книгах, и в церквах, и в школах, и в быту неустойчивой части тогдашнего панства (которое порой легко ополячивалось и окатоличивалось), и в обиходе живучего репейного племени писаришек - всюду, кроме тьмы-тьмущей простого люда Украины, народный язык претерпевал небрежение и уродование, приходил в упадок от натиска иноземщины (польской, немецкой, мадьярской, турецкой), от поповской замысловатости, от канцелярского омертвения…
И бродячие лицедеи - не только потому, что любили они свою родную речь, а ещё и потому, что им ведь нужно было привадить зрителя, - чтоб заработать на хлеб! - вынуждены были прежде всего обратиться к языку народа, к слогу мужицкому, к солёной козацкой шутке, - и не она ли это, не родная ли речь, приводила на представления весь мирославский базар, живая струя украинского языка, сверкающего всеми красками и переливами даже в устах киевских спудеев, испорченных греческой, латинской и церковной книжностью, не сила ли простого человеческого языка, который выстоял в веках и на котором так весело, отбрасывая всяческие школьные и канцелярские правила, очень просто болтали эти бродячие лицедеи?
Они, конечно, не знали - ни Прудивус, ни его товарищи, - не знали тех добрых слов, какие лет за сто перед тем провозглашал с подмостков один замечательный артист, итальянец Беолько (Рудзанте), предшественник прославленного театра комедии дель арте:
"Я - истинный падуанец и не отдам своего языка и за две сотни языков флорентийских… Кое-кто, видите ли, хотел, чтобы я переменил свой язык и разговаривал с вами на тосканском или флорентийском, или я уж не знаю - на каком ещё… Представьте себе! Неужели было бы лучше, если б я, падуанец из Италии, стал немцем или французом?"
Они этих слов, разумеется, не знали, мирославские лицедеи, Тимош Прудивус и его товарищи, но поступали и думали так же, и никто не станет утверждать, что было это иначе, как никто и не докажет нам, что не существовало в те поры украинского народного театра, который был, вполне возможно, именно театром импровизации, ибо нельзя же оспаривать вероятности его существования в тогдашних украинских городах только потому, что из века в век гибли и гибли в пожарах беспрестанных войн, восстаний, оккупаций создания украинского зодчества, сокровища живописи, литературы, быта, украинского народного духа, а среди них и богатства стародавнего театра Украины, о котором мы теперь так мало знаем.
О существовании театра импровизации мы ничего не вычитали в архивных бумагах, но это ещё не значит, что такого зрелища на Украине вовсе не было.
…Так вот же оно, вот… глядите!