Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь Молодица - Александр Ильченко 26 стр.


51

Тимош Юренко, сын гончара Саливона Глека, прозванный Прудивусом, появлением своим на подмостках помаленьку успокаивал неугомонную людскую стихию, имя коей - базар.

На человеческом базаре, как на птичьем, тишины не бывает.

Необходимо какое-либо происшествие, беда какая, а то и кровь даже, чтобы зажать рот, или, как говорил пан Пампушка, заткнуть глотку, засупонить пасть, вот этой по-базарному крикливой толпе.

Нужна была, пожалуй, некая нечеловеческая сила, чтоб разом умолкли тысячи голосов, но такой мирной власти над базаром ни у кого доселе не бывало.

Этот осоподобный спудей, волшебник какой-то, упал, что камень, в бурное базарное море, и непостижимая тишина стелилась, расплываясь вокруг него кругами, как по воде, шире и шире, дальше и дальше - не по всему ли базару? - притягивая всё больше и больше зрителей, лишая желанного барыша всю ораву купцов и торгашей.

В тот день ожидал представления весь город, и мирославцы видели на подмостках уже не Прудивуса, а Климка, наймита, сорвиголову и голодранца в лохмотьях, на коих было больше дыр, чем заплат, в драной смушковой шапке, уже знакомый зрителю образ, который переходил из представления в представление, герой, коего за последние недели успела полюбить нехитрая толпа.

И так полюбила, что резчики да гончары (кроме, конечно, сестры Прудивуса Лукии и отца его, Саливона Глека) продавали уже на базарах деревянные, глиняные, а то и стеклянные, очень смешные подобия Климка-Прудивуса, гибкого усача, похожего на ангела, растянутого чертями в длину, мудрого и простодушного, остроумного и печального, - штукаря, озорника и шутника.

Он был извечным наймитом, этот из моря житейского добытый горемыка Климко.

Всегда голодный, но весёлый, сей бродяга досыта нахватался тумаков, а теперь, битый, раздавал тумаки и сам, всем от него на подмостках перепадало - и трусам меж козаками, и писарям с писарчуками, и попам, и лежебокам, и арендаторам с корчмарями, своей и чужой веры шляхтичам и всяким предателям да отступникам, и самому гетману Однокрылу, а прежде всего - хозяину Климка, пану Стецьку, который, как всякий круглый дурак, считал себя умнее всех, всех поучал, на всех орал, и люди всегда радовались, что мудрый бывалец Климко потешается над знатным богатеем, глупым паном Стецьком.

Вот и переводили бродячие комедианты из спектакля в спектакль Климка и Стецька, меняя обстоятельства, жизненные мелочи, но не характеры: то Клим был наймитом на хуторе Стецька-живоглота, то работником у богатого Стецька-бондаря, то водоносом у Стецька-цирюльника, а то превращался в пономаря, донимавшею до печёнок Стецька-попа, коего всегда изображал толстенный лицедей Данило Пришейкобылехвост, тот пронырливый дяденька с белолобым бычком, похожий на пана Пампушку, который так долго покупал у Лукии самую большую макитру.

Каждодневно показывалось новое представление, и зрители со всей Долины поспешали на мирославский базар подивиться новым злоключениям Климка-Прудивуса, и Тимош Юренко, сын Саливона, уже и по ночам не спал, выискивая новые и новые приключения для лукавого наймита. Иной раз Климко попадал в крепостные к польскому шляхтичу, а то в неволю к татарскому мурзе, а то в прислужники к корчмарю-еврею, а то и в рабство к своему же украинскому панюге, а когда, недели за две до войны, у Прудивуса не стало сил и находчивости и когда он объявил (хотя смерть, как законная жена, суждена каждому только от господа бога), что на завтрашнем представлении Климко наконец должен-таки дать дуба, простой люд всего города Мирослава взбунтовался.

Ещё тогда, когда Прудивус впервые объявил о неминуемой встрече Климка со смертью, тишина охватила базар.

Только и слышно было, как далеко где-то свистела в глиняные свистульки - лошадки и петушки - неугомонная детвора, да ещё у самых подмостков старый-престарый кобзарь Собко-Цабекало, прислушиваясь к своей бандуре, привычно подкручивал колочки, подтягивал струны и приструнки, касался их, и они отзывались дрожащим звоном: "Клим-Клим-Клим!", а потом снова: "Клим-Клим-Клим!", как будто били тихонько на звоннице за упокой души Климка: "Клим-Клим-Клим!"

И короткая тишина разорвалась криками огорчения.

- Не пустим Климка на погибель! - кричали одни поклонники.

- Hex жие! - требовали другие, осевшие в Мирославе поляки, трудолюбивые ремесленники или огородники, коим тоже по сердцу пришлись злоключения отважного и остроумного Климка, этого чёртова лоботряса, который так смело глумился над всеми панами на свете. - Hex жие Клим!

"Клим-Клим-Клим!" - долетало из-под пальцев кобзаря Цабекала.

- Но ведь ему пора умирать! - возражал Прудивус.

- Зачем же умирать?

- Так богу угодно. - и снова слышался тот же самый тихий звон: "Клим-Клим-Клим!", и это хватало за душу.

- Смерти не отгонишь! - отбивался Прудивус, хотя он, пожалуй, больше всех не хотел смерти своего Климка. - Да чего вы так по этому Климку убиваетесь?

- Святая душа, вишь!

- Да он же разбойник.

- Ничего!

"Клим-Клим-Клим!"

- Он же лоботряс, этот Клим.

- Ладно! - опять закричали из толпы мирославцев.

- И всё у него не по-людски: руками смотрит…

- Ладно!

- …Глазами лапает!

- Ладно уж!

- Над смехом плачет.

- Ничего!

- Над слезами смеётся…

- Ничего!

"Клим-Клим-Клим!"

- Да и враль он…

- Умный врёт, чтобы правду добыть. Ничего!

- Всё ничего, да в корчме никого?!

- Вам смешки и шуточки, а мне - ничуточки! - и впрямь спудей, бедолага, не знал, как держаться дальше: жаль было и Климка погубить, но и сил уже не стало - что ни день, выдумывать для него всё новые и новые похождения. - А в каждом смехе - свой плач.

- Ничего!

- Вот какая напасть напустилась! - и Прудивус наконец согласился - Ничего так ничего! Пускай Клим ещё малость поживёт: одно приключение…

- Одно?

- Одно-единственное!

И Тимош Прудивус, окончив в тот день представление, скорее подался домой, чтоб найти для своего Клима новые напасти, новые проказы и шутки, и мирославцы, взвалив на молодого драматурга такую заботу и понимая, как мы теперь сказали бы, трудности творческого труда, щедро складывали на телегу лицедеям хлеб, зерно, одежду, деньги и ещё две недели после этого каждый день изрядно платили лицедеям, чтоб по возможности оттянуть встречу Климка с неминуемой смертью.

Длилось это две недели, а сегодня уж не могли помочь горю ни мольбы мирославцев, ни простая человеческая жалость, ни деньги.

Прудивус, совсем выдохшись, не ведал уж, какое бы ещё придумать похождение для своего Климка, что делать с лукавцем дальше, и все в городе знали: богу угодно, чтоб Климко умер в нынешнем представлении; однако добрые люди всё же верили, что на такое страшное дело у спудеев ни рука не нацелится, ни сердце не осмелится, - и, бросив работу и даже торговлю, как никогда густо привалили на комедию.

Всё это случилось так внезапно, что матинка Михайлика, ведя сыночка в кузницу неизвестного москаля, смекнула вдруг, что выбраться из людского скопища у подмостков уже не удастся.

52

Невмочь было отойти от помоста и пану Пампушке-Купе-Стародупскому, который явился с гайдуками, чтобы прервать представление, но из-за щеголеватого панка очутился как бы в западне.

Чтоб его меньше толкали возбуждённые ожиданием зрители, пан Купа влез на берёзовый пенёк у самого помоста и, волей-неволей, тоже решил посмотреть лицедеев, чтобы потом изъяснить владыке, отчего он запретил это богохульство, против коего он уж давно щерил свои щербатые зубы.

А где-то там, в конце майдана, люди всё прибывали и нажимали сзади на тех, что столпились у возвышения, однако больше и больше тишина охватывала все уголки базара.

Разве что в самом дальнем конце его всё ещё гомонили запоздавшие зрители, норовя протиснуться поближе к подмосткам, да ржала несознательная лошадь, да визжали в мешках глупые поросята. Но это была уже подлинная звонкая тишина: нынче должен был погибнуть, павши в смертельном поединке с курносой, всенародный любимец Климко, сегодня, сейчас, вот-вот…

Климко-Прудивус на сей раз одет был в рваные штаны, в латанную-перелатанную рубаху, горемыка из тех, у кого нет ни хлеба, ни хаты, что должен слоняться по шляхам ордынским, по полям килиимским, убегая от глумления, от работы на пана по пяти дней в неделю, от грабежа, от насильного ополячивания, от рабства и неволи, что в ту пору кровавым тёрном опять опутывали тружеников славянского мира - чехов, хорватов, россиян, украинцев, поляков, - да, да, и простых поляков, о коих писал один очевидец, побывавший тогда в панской Польше: "Холопов, существ с измождёнными лицами, не считают людьми, а скотиной. Шляхта… отнимает у них поля… обременяет поборами, сбирает деньгами большие взыски, бросает в тюрьмы, бьёт, мордует, подрезает жилы, что скотину клеймит… пьёт их кровь и пот".

Так маялись у своих панов бедные поляки.

А что вытворяло оно, это польское панство, с украинцами, схизматиками, презренными рабами!

И вот такой Климко, голытьба украинская, голодный, оборванный, оставив родное жилище, удрав от панских канчуков, щедро раздаваемых с благословения гетмана Однокрыла, Клим хочет стать козаком, но сызнова попадает в беду, должен служить богачу, придурковатому Стецьку, желтожупаннику, готовому всё козачество превратить в хлопов…

Стоят они вдвоём - лицом к лицу. Стецько-пан и Климко, его быдло.

Разглядывают друг друга.

Внимательно.

Молча.

Насторожённо.

Но вдруг… Они ещё ни слова не обронили… вдруг на майдане раздаётся смех, и тут же волны хохота катятся по всему базарному морю.

Он был уморителен, сей наймит Климко: великий актёр той поры, Прудивус владел уменьем, даже ни слова не молвив, долгое время пребывать в молчании, всем своим существом, лицом и телом являя ужас или растерянность, лукавство или торжество победы, пока зрители тем временем изнемогали от хохота.

Смеялись и сейчас. Но… не о голову Климка разбивался на сей раз бешеный шквал.

Да и смех был недобрый, язвительный, злой.

А у самого Климка-Прудивуса уже подёргивался длинный, почти до самого пояса, ус, разгорались глаза, и немало усилий он прилагал, чтоб тоже не расхохотаться: весь майдан так смеялся, что у толстопузых, стоявших возле подмостков, впереди всех (ибо только в работе да в бою они оставались сзади), лопались гашники, а у молодиц от хохоту трещали крючки на юбках.

Но что ж там деялось?

Сотоварищ Прудивуса, толстый и низенький пожилой спудей, Данило Пришейкобылехвост, что превращался на время представления в придурковатого пана Стецька, ничего не разумея, недоумённо озирался, отчего становился ещё смешнее, и хохот гулял ещё более буйными волнами, а ему всё было невдомёк, что хохочут как раз над ним.

Но почему? Почему хохочут?

53

А случилось там вот что.

Тимош Юренко, прелукавый спудей, готовя Данила Пришейкобылехвоета к последующим злоключениям Стецька, силком обрил ему сегодня поутру голову, хоть Данило и не знал - зачем.

Данило Пришейкобылехвост был и сроду, не сглазить бы, кругленький, а Прудивус ещё подложил ему в штаны большую подушку, и Данило не смекнул и тут - зачем? Хоть он, правда, не больно и задумывался над этим, ибо Прудивус всегда верховодил бродячими лицедеями, кои признавали превосходство остроумного и жизнерадостного парубка, потому-то Данило, бедняга, и терпел в сей проклятущий день все затеи Прудивуса, ибо кто ж мог предвидеть всё то ужасное, что там случилось потом.

Он приладил Данилу и усы искусственные из свиной щетинки, поверх его собственных - так, что они кололи губу, и Пришейкобылехвост, сам того не замечая, прекомично теми усами шевелил.

Да и одевал Прудивус на сей раз Данила тоже старательней, чем когда-либо, но опять же - не молвил ни слова: зачем они нужны, эта зелёная черкеска с жёлтыми отворотами, малиновый пояс, красный жупан?

Набелив лицо Данилу и намалевав яркие губы, Прудивус залепил ему смолой два передних зуба и на том дело кончил.

Когда ж Данило, превратившись в Стецька, силой обстоятельств, загодя Прудивусом предусмотренных, вышел на край подмостков, против него на берёзовом пне очутился всесильный пан Купа, и люди нежданно увидали забавное сходство двух слизняков, пана Стецька и пана Купы, что и подняло властную волну смеха, всколыхнувшего весь базар, смеха, на который и возлагал надежды Прудивус, когда прознал о том, что обозный с гайдуками намерен налететь сюда, и взялся точить супротив вражьего наскока самое страшное оружие - смех.

Яркие цвета одежды и лысина, бритая сегодня, и кроваво-красные губы на бледном лице, и комично торчащие щетинистые усы, и те, словно выбитые, два зуба, что Прудивус залепил смолой Данилу, всё это выглядело, разумеется, смешнее, чем у самого пана Купы, но тут было именно то карикатурное сходство, кое достигается только подлинным искусством: если пан Купа был смешным подобием человека, чучелом, то Данило Пришейкобылехвост, приняв вид придурковатого Стецька, был подобием чучела, то есть карикатурой на карикатуру.

Смекнув, что хохочут над ним, Данило Пришейкобылехвост всё-таки не мог уразуметь - почему хохочут, как никогда ещё не хохотали, хоть он уж и привык к тому, что прекомичная особа пана Стецька, коего весьма донимали всякие Климковы штучки и проделки, всегда вызывала у зрителей язвительный смех, - однако сейчас понять ничего не мог.

Да и хорошо, что не мог.

Данило Пришейкобылехвост был трусом и подлизой и, ясное дело, не стал бы глумиться над обозным, который забирал всё бóльшую и бóльшую силу в городе Мирославе и делал с людьми всё, что ему вздумается.

Стецько-Данило не понимал, что же такое творится вокруг него.

Не понимал того и пан Купа.

54

Не понимал того и пан бог на небе.

Он будто бы нынче и не пил ничего, ни росинки, но… в глазах у него двоилось: он видел двух Пампушек.

Он любил взирать на всякие лицедейские штуки, господь бог, но подобного ещё не видел.

- Это, кажись, тот самый, что воздавал нам тогда в степи столь щедрую хвалу? - спросил бог у святого Петра.

- Их же двое, боже!

- Так и тебе попритчилось? - и остро взглянул на него: - С чем ты, Петро, сегодня завтракал?

- С квасом, господи.

- Ну-ну! - и господь бог, почесав пышную бороду, задумался, не спуская, однако, глаз с лицедейства.

Потом он молвил в сокрушении:

- Это ж у нас с тобой, Петро… уж не то ли самое с глазами, что у пернатого гетмана?

- Не дай бог! - возопил святой Петро.

- Поглядим ещё…

И оба они, старые небесные парубки, внимательно вглядываясь, с облаков свесились книзу.

Но панов обозных было-таки двое.

У пана Купы всё ещё недоставало смекалки сообразить, что ж вокруг него деется, ему и в голову не приходило - слезть с того берёзового пня, на коем, сам того не замечая, пан обозный торчал на посмешище всему базару.

- Отчего они смеются? - спросил пан бог.

Святой Петро лишь недоумённо кашлянул.

Не хотелось ничего угадывать.

Ибо всё ещё было впереди, ибо представление, как и вся наша повесть (со всеми её похождениями), ещё только начиналось.

ПЕСНЯ ВТОРАЯ, ТОЖЕ НЕ БЕЗ ПОХОЖДЕНИЙ

1

- Начинаем! Начинаем! - прозвенел над базаром уже знакомый нам голос косматого жонглёра Ивана Покивана, который сразу и скрылся куда-то, оставив на подмостках пана Стецька и хлопа Климка.

Климко, гибкий, высокий, пригожий, остроумный и проворный, держал за плечами здоровенный мешок, а в нём билось и неистовствовало что-то живое и сердитое.

А у пана Стецька всё было круглёхонькое: и мысли, и дела, и чрево, как большущая тыква. Без шапки лысая голова была похожа на тыкву поменьше. Щёки выпирали, что арбузики. Плечи как толстенные ляжки молодицы. Только шея у пана была непомерно тонкой, журавлиной, а на обрюзгшем лице торчал острый лисий носик, коего кончик даже чуть шевелился, и, почитай, всем этим Данила наделил бог, а не уменье Прудивуса размалёвывать лица своим товарищам.

Бросив на Пришейкобылехвоста лукавый взгляд, Тимош Прудивус улыбнулся, но смешинку спрятал, ибо действие должно было вот-вот начаться, и он положил на пол свою прыгающую торбу, насмешливо наблюдая, как Стецько спускает с плеча тяжёлый и большущий мешок, который он еле приволок сюда.

Назад Дальше