Морские повести - Георгий Халилецкий 15 стр.


Катя присматривалась к полотеру: он оказался далеко не таким простачком, каким выглядел. Пританцовывая со щеткой на одной ноге, он, между делом, рассказывал девушке о себе. Как забрали его в армию и погнали за тридевять земель в тридесятое царство, откуда до государства японского, можно сказать, рукой подать. И как посадили их, солдат, в окопы, а винтовки выдать забыли. И как перед боем ходил вдоль окопов поп в золотой ризе и кропил их святой водой, а солдаты говорили: "Ты нам оружью дай, что ты нас водичкой потчуешь?" И как в первом же бою Илья был ранен, и вот - возвратился с пустым рукавом…

Странное дело: обо всем этом Илья рассказывал спокойно, будто посмеиваясь над прежней своей собственной глупостью: вот, мол, серость наша - вертят тобой, как игрушкой. А Кате от этих спокойных, неторопливых слов становилось вдруг жутковато, и она понимала, что за этим сегодняшним спокойствием Ильи - пережитые страдания, боль и горечь.

- Так-то и получился из меня танцор-кавалер, - невесело усмехался Илья. - Никогда прежде не думал, что этаким ремеслом придется заняться.

Катя не уставала расспрашивать его о Дальнем Востоке и о войне, требовала бесконечных подробностей, так что он однажды даже удивился:

- Зачем тебе все это знать?

- Так, - смутилась Катя. - Просто так. Любопытствую.

Илья с сомнением покачал головой и внимательней обычного поглядел на девушку.

- Ой ли, красавица? Жених, наверное, там? - высказал он догадку. - Солдат?

- Матрос, - опустив голову, чуть слышно прошептала Катя. - Комендор на крейсере "Аврора"…

- Поня-атно…

И еще ожесточеннее начал двигать ногой со щеткой.

Пробовала Катя заговорить с ним о том страшном воскресенье девятого января, которое навсегда перевернуло ее душу, но Илья, как-то странно, будто изучающе посмотрев на девушку, промолчал, а через минуту повел речь совсем о другом.

Случалось несколько раз, что Илья провожал Катю домой, хотя им было не совсем по пути. Катя предлагала помочь ему нести ведро с остатками мастики, но он испуганно восклицал:

- Что ты, девица-красавица! Я еще и сам не слабосильный.

И мрачнел почему-то.

Невский шумел веселыми голосами бесчисленных прохожих, был наполнен звоном конки, цокотом сытых извозчичьих рысаков; ярко сияли витрины, доносилась откуда-то музыка - ничто не напоминало о том, что где-то идет война. И только этот однорукий солдат, никому не уступавший дороги, был как бы живым ее укором сытому, довольному проспекту. Может, поэтому прохожие испуганно сторонились Ильи…

Совсем так же, как когда-то с Акимом, они весь путь почти ни о чем не говорили, и Катя была благодарна ему за это молчание, будившее в ней дорогие сердцу воспоминания. Возле ее калитки Илья торопливо прощался и уходил не оглядываясь.

И лишь один раз - это уж совсем недавно - Илья, остановись около знакомой калитки, сказал глуховато, глядя куда-то в сторону:

- А что, Катюша, пошла бы ты за меня… За такого, однорукого?

Катя подняла на него испуганный взгляд: этого вопроса она боялась больше всего, хотя уже давно начинала смутно предчувствовать, что он рано или поздно будет задан.

- А как же Аким? - растерянно спросила она. - Илья, милый, не сердитесь: дело совсем не в вашей руке… Я очень… очень люблю Акима…

И она смущенно умолкла, досадуя на себя, что сказала как-то не так, не то, - Илья может понять неправильно и обидится.

- Да нет, я просто так, к слову, - начал неловко оправдываться Илья. И поспешнее обычного попрощался, отводя смущенный и растерянный взгляд.

В следующую среду он был, как обычно, ровен и шутлив, беззлобно поддразнивая кухарку, а когда ушел натирать пол в гостиной и Катя по привычке остановилась у двери, наблюдая его работу, он сказал, вдруг переходя на "вы":

- То… давешнее, простите мне, Катерина Митрофановна…

Катя дружески улыбнулась ему.

…- И вот ведь пакостник какой! - нисколько не тревожась о том, что инженер в своем кабинете может услышать, рассуждал Илья, сдвигая мебель в дальний угол гостиной и не глядя на девушку. - Старик ведь, седина в волосы, а бес в ребро… До тебя тут одна работала… тоже приходящая. Снасильничал, а когда она затяжелела - красненькую ей в руки сунул: ступай, милая, на все четыре стороны. Думает, красненькая - вся цена человеку. Не-ет, нечего тебе тут делать! Да и я сюда больше не покажусь - ну их к чертям собачьим, без работы не останусь!..

Когда возвратилась хозяйка и, очевидно, смутно догадываясь о чем-то, подозрительно посмотрела на заплаканное, с красными припухшими веками лицо Кати, которая молча помогала Илье, тот, не отрываясь от работы, промолвил - будто между прочим:

- Вот видишь, Катерина Митрофановна, надо было раньше хозяйке сказать, что у тебя нарыв в ноге. Сейчас, когда прорвало, небось полегче стало?

Хозяйка поверила выдумке полотера и не стала донимать Катю расспросами.

- Можно было и дома денек посидеть, - милостиво заметила она.

Вечером Илья вызвался проводить Катю домой. У калитки он долго переминался с ноги на ногу, потом спросил глуховато:

- От Акима вестей нет?

Катя покачала головой: ни строчки.

- Будешь писать ему - поклон от меня пошли. Кланяется, дескать, неизвестный тебе солдат, который уже хлебнул войны…

Он хотел сказать еще что-то, но вздохнул и торопливо попрощался с девушкой.

- А насчет работы, - возвратился он неожиданно, - сделаем. У меня по всему Питеру дружков много, что-нибудь сообща придумаем.

Когда Катя пришла домой, отца, к счастью, не было. Она села за стол и, больше уже не сдерживая себя, расплакалась. Потом встала, умылась и начала накрывать на стол к ужину: отец вот-вот должен возвратиться, незачем ему видеть ее плачущей.

На следующее утро Катя объявила Митрофану Степановичу, что больше к инженеру ни за что не пойдет. Напрасно встревоженный старик пытался расспросить: уж не случилось ли там что-нибудь, не обидел ли кто ее, - она отмалчивалась.

- Ну, оно и к лучшему, - согласился Митрофан Степанович, поняв, что ничего у дочери не выведает. - Не ходи, ну их. Проживем как-нибудь.

А через пару дней неожиданным гостем нагрянул Илья. Еще от калитки он весело воскликнул:

- Ну-ка, ну-ка, знакомь меня с отцом!..

И был неподдельно огорчен, узнав, что старика нет дома и до вечера не будет - ушел к кому-то из старых своих друзей-моряков.

- А ведь я по делу, Катюша, - объявил Илья, входя вслед за девушкой в комнату. - Есть работа для тебя! Пойдешь сортировщицей на табачную фабрику? Заработок, конечно, не ахти какой, но ничего лучшего пока что найти, пожалуй, не удастся.

- Илья, милый! - в порыве неподдельной радости Катя бросилась ему на шею. - Если бы ты знал, как нам с отцом сейчас трудно!..

- Ну, вот еще, вот еще, - растроганно-смущенно пробормотал Илья, осторожно освобождаясь от горячих обнаженных рук девушки.

- Стало быть, так и решили: приходи завтра утром прямо к конторе табачной фабрики. Там тебя кое-кто встретит, и все будет устроено самым лучшим манером. - Он понизил голос: - Об одном хочу предупредить: нигде не говори, что ты со мной знакома.

- Почему? - удивленно спросила Катя.

- Так нужно. Потом все поймешь.

И начал прощаться.

Вечером Катя села писать письмо Акиму - ей хотелось поделиться с ним своей радостью: она получит работу!

2

…А комендор Аким Кривоносов в эти самые дни жил тревогой за своего нового друга Копотея.

Отец Филарет после случая с Нетесом, перепуганный не на шутку, никому не пожаловался на Копотея, зато начал следить буквально за каждым шагом штрафованного матроса.

- Берегись, Евдоким, - не уставал напоминать о грозящей опасности Кривоносов. - Батя - он зловредный, он обиду годами может вынашивать. Даром что рыжий…

- Обойдется как-нибудь! - спокойно отзывался Копотей. - Хуже, чем есть, все одно не будет. Двум смертям не бывать, одной не миновать.

И запевал какую-нибудь грустную, задумчивую песню. Пел он легко, мягко и душевно, казалось, песня сама лилась из его сердца, и Кривоносов невольно заслушивался, подперев щеки ладонями.

А Копотей пел о казаке, умирающем вдалеке от родимого дома, и о том, как прощается казак с друзьями и как дает им последний наказ: жить правдой и нигде не отступать с нелегкой, но славной дороги дружбы и вольного казачьего товарищества.

Или запевал он о Ермаке, уставшем в дальнем сибирском походе, и о кострах на берегу Иртыш-реки, и о широких, как волны Иртыша, Ермаковых думах…

Аким Кривоносов растроганно вздыхал: нет, ну что за сердце у этого рябого, неказистого на вид матроса! Листовский - на что не охотник до песен был, - горняк, говорит, он все больше под землею, ему песня ни к чему, - а и тот, бывало, вечерами всякое дело бросал, чтоб только послушать песни Копотея.

А уж о Степе Голубе и говорить не приходится: у того душа была такая, что хорошей песней его, как колдовским словом, можно было хоть на край света увести.

- Вот, други, был у нас на строительстве железной дороги, когда мы ее к Байкал-озеру вели, грабарь один, - говорил неожиданно Копотей, задумчиво глядя куда-то вдаль. - Неказистый такой парнишечка… Поглядишь, бывало: и в чем только душа держится? А пел! Другого такого певца я не слыхивал… Землей его потом придавило…

- Это как? - весь подавался вперед Степа Голубь.

- А очень просто. Полсопки под откос… Э, да что там!

И снова начинал прерванную песню:

Бродяга Байкал переехал,
Навстречу родимая мать…

И вовсе напрасно прислушивается отец Филарет, о чем толкуют промеж собой матросы, сгрудившиеся возле Копотея. Ни о чем они не толкуют - просто слушают песню. Почему не послушать хорошую песню, если она и впрямь хороша?

В очередное воскресенье, после обедни, отец Филарет неожиданно появился в матросском кубрике роты Дороша.

- Побеседовать с вами хочу, дети мои, - объявил он. - Ако пастырь, тщусь я денно и нощно о спасении душ ваших.

Вообще-то беседы священника с нижними чинами были на корабле не редки, но сегодня - многие в роте догадывались об этом - беседа обещала быть несколько необычной: неспроста зачастил батя перед этим в кубрик.

Копотей, Аким и Степа Голубь быстро переглянулись; Евдоким Копотей вдруг озорно подмигнул друзьям: ладно, мол, проучим батюшку!

А отец Филарет между тем неторопливо уселся, расправил бороденку и, сложив руки на животе, заговорил, оглядывая матросов - каждого поочередно.

Говорил он долго, минут сорок: о том, что нужно всегда помнить неминуемую расплату за грехи наши земные, любить ближнего, поменьше слушать смутьянов и побольше - своих командиров, ибо матросу, не слушающему своего командира, уготованы страшные кары, от которых нет спасения.

Матросы слушали отца Филарета рассеянно, многие, не стесняясь, зевали в кулак, переговаривались шепотом: и только один Евдоким Копотей, казалось, впитывал каждое слово, произносимое батюшкой. Он всем корпусом подался вперед, выражение лица его, еще минуту назад веселое и даже озорное, теперь было простовато-почтительным, благоговейным.

Смешливый мичман Терентин, еще за утренним завтраком прослышав о предстоящей душеспасительной беседе отца Филарета и заранее предвидя, что тут не обойдется без чего-нибудь забавного, тоже спустился в кубрик и теперь кусал губы, сдерживая смех: насчет специальной кары для матросов батюшка явно перестарался!

Терентин случайно перевел взгляд в сторону Копотея и насторожился: о, этот рябой матрос с плутоватыми смышлеными глазами, кажется, что-то затевает.

Он не ошибся.

- А дозвольте вопросик, батюшка? - Копотей заговорил робко-почтительно. Отец Филарет нахмурился, но на простодушном лице штрафованного матроса не было ничего, кроме такой умиленности, что батюшка на какое-то мгновение устыдился собственных опасений. - Дозвольте вопросик, - повторил Копотей. - Очень любопытно знать: разве библия и о матросах поминает?

- Ну а как же, - растерялся отец Филарет. - В библии, сын мой, сказано обо всех и обо всем, ибо книга эта - мудрость всех мудростей…

- Понятно, - согласился Копотей. - Я так и думал. Стало быть, уже и в те времена матросы были? Вот ведь, оказывается, с каких пор наш матросский род ведется! Выходит, вроде как бы матросский корень, древнее боярского? Ишь ты!..

"Дурак! Боже мой, какой дремучий дурак!" - мысленно повторял в восторге мичман Терентин, наблюдая, как растерянно краснеет отец Филарет. Мичман радовался, что не ошибся в своих ожиданиях: поразвлечься тут было чем, и он уже прикидывал в уме, как нынче же вечером деликатненько потешится в кают-компании над задиристым и обидчивым священником.

Отец Филарет пробормотал что-то неопределенное и, поспешно осенив всех сразу широким крестом, заторопился к трапу. Беседа, на успех которой он возлагал такие большие надежды, скандально провалилась. Матросы расходились, тихо пересмеиваясь.

А Копотей, когда боцман Герасимчук после ухода священника подбежал к нему, угрожающе показывая кулак, сделал удивленные глаза:

- Дак ведь вы ж сами советовали не стесняться и спрашивать, ежели что будет непонятно нам, остолопам?

- Спрашивать, спрашивать… С умом надо спрашивать, ду-у-ра!

- А где ж его взять - ума-то, ежели нету? - страдальчески вздохнул Копотей. - А что: разве неверно батюшка говорил, что матросский род - он древнее любого боярского?

- Замолчь, серость! - прикрикнул боцман.

Вскоре на всем корабле только и разговоров было, что о скандальном провале затеи отца Филарета. Кто посмеивается над священником в открытую, кто потихоньку, - одно было ясно: доверие нижних чинов к беседам священника резко пало.

Боцман Герасимчук ругал себя: его недогляд, надо было на время этой беседы найти Копотею какую-нибудь работу, да потяжелее.

По собственному почину, в то самое время, когда матросы были на очередном артиллерийском учении, боцман устроил проверку вещей Копотея. Он был уверен, что найдет что-нибудь такое, о чем можно будет потом доложить старшему офицеру, и тот похвалит за усердие и расторопность.

Ничего предосудительного, однако, в вещах штрафованного матроса он не нашел, если не считать довольно потрепанной на вид книги "Мертвые души", сочинение господина Н. В. Гоголя, изданное в Санкт-Петербурге с высочайшего дозволения.

Боцман был разочарован. Старший офицер наверняка скажет, что ежели матрос читает религиозные книги (а, судя по названию, книжка была как раз такая!), то это не так уж плохо, пусть себе читает.

Одно вызывало у боцмана сомнение: как же это могут быть мертвые души, если отец Филарет говорит, что единая только душа бессмертна, а все остальное - тлен?

Но спросить об этом у батюшки он не отважился: спросишь, а потом неприятностей не оберешься.

На всякий случай Герасимчук перелистал книжку, наугад читая по слогам отдельные строчки. Речь в ней, кажется, шла о каких-то коммерческих сделках, и это еще более повергло боцмана в недоумение: вот тебе и бессмертная душа!

Он твердо решил, что отныне не будет глаз сводить с этого непонятного штрафованного матроса.

ГЛАВА 9

1

Жизнь вносит свои суровые поправки в романтические представления юности.

Наверное, многим молодым офицерам на эскадре там, в Ревеле, когда шла подготовка к этому дальнему переходу, заранее думалось: вот оно, долгожданное большое плавание, извечная мечта любого настоящего моряка, - тропические ночи и звезды в воде, экзотические острова, еще не нанесенные на карту, каждый день - встреча с неведомым, манящим, загадочным.

Но как же, оказывается, жестоко ошибался тот, кто по наивности представлял себе, будто плавание в чужих морях и дальних океанах - это ежедневные открытия и откровения. Ежедневным и в своем однообразии неизменным было только одно: небо вверху, вода внизу. Небо и вода. И больше ничего.

Так, день за днем, неделя за неделей: вода да небо, смыкающиеся где-то далеко-далеко, за краем выпуклой поверхности океана…

Иногда и то и другое меняет свой цвет; бывает, что случается это по нескольку раз на дню - глядишь, еще утром все до горизонта, и сверху и снизу, было одинаково синим, а к обеду - серое небо, серые волны, все серое; а перед закатом горизонт уже расписан такими щедрыми золотисто-пурпурными красками, что стоишь и глаз отвести не можешь.

И все-таки в походную жизнь моряков это не вносит разнообразия. Четыре месяца плавания эскадры - как один большой, непомерно затянувшийся, утомительный день; экзотика заморских берегов давно уж надоела, и сердцу все чаще хочется к милым русским березкам, к овеянным ветрами знакомым косогорам, к черемухе за плетнями, к зимним сугробам.

Новый год на "Авроре" встретили невесело. Тридцать первого декабря уходил в Россию транспорт "Малайя" с тяжелобольными, которых на эскадре становилось все больше.

С "Авроры" переправили на "Малайю" шестерых матросов и одного унтер-офицера: прощались с ними всем экипажем, совали им в карманы написанные второпях адреса, записки, письма, делились на дорогу махоркой, от души желали скорого выздоровления.

Назад Дальше