Катя все думала: что бы могло означать это неожиданное и какое-то таинственное Наташино приглашение? Кто в Питере может интересоваться ею - у нее-то ведь и знакомых почти нет, она все больше домоседничает.
"Вот загадала мне загадку, а самой и горюшка, поди, мало. Тоже - подруга! - неприязненно подумала Катя о Наташе. - Распевает себе песенки…"
Пойду с горя в монастырь,
Богу помолю-у-ся…
Но тут Катя взглянула на Наташу и растерялась: девушка пела, а в глазах у нее - огромных, расширенных, будто изумленных - дрожали вот-вот готовые сорваться с ресниц крупные слезинки.
- Ты что, Наташа? - метнулась к ней Катя, но та только виновато улыбнулась:
- Уж очень песня жалостливая… - И снова напомнила: - Так, значит, придешь?
- Да ты скажи, кто этот человек? - продолжала допытываться Катя, однако Наташа словно и не слышала ее: она быстро, с остервенением расшвыривала в стороны сухие табачные листья.
Катя еле дождалась конца смены и, придя домой, торопливо умылась, заплела косы. Ей вдруг почему-то захотелось одеться понаряднее, а почему захотелось, - она и сама понять не могла; но выходное платье было единственным, и - думай не думай - ничего иного не придумаешь.
Начинало смеркаться, когда она вышла. Дом, в полуподвале которого жили девушки, помещался далеко, на противоположной окраине города, и Катя добралась до этого дома, когда стало уже совсем темно. Она неуверенно толкнула дверь, та скрипнула несмазанными ржавыми петлями. Катю обдало застоявшимся запахом теплой сырости.
Темная полуподвальная комната выглядела нищенски. В два ряда были расставлены койки, заправленные ситцевыми лоскутными одеялами; в дальнем углу запыленный фикус протягивал к окну свои глянцевые листья; в другом углу светлячком мерцала зажженная лампада. Пахло сыростью, дешевой помадой, постным маслом.
Девушки убирали в комнате: выравнивали одеяла, взбивали подушки, встряхивали дешевенькие тюлевые накидки. Наташа, поставив ногу на табурет, быстро-быстро зашивала распустившийся чулок; нога у нее была маленькая и стройная, и, наверное, поэтому как-то особенно несуразно выглядел на ней огромный стоптанный башмак.
Катя остановилась у порога.
- А-а, пришла, - обрадованно сказала Наташа и мелкими белыми зубами перекусила нитку. - Ну, проходи, будь гостьей.
- А где же… - нерешительно спросила вполголоса Катя, усаживаясь на краешке Наташиной койки. Она смутилась: кто знает, что может подумать о ней Наташа?
- Человек, который тобой интересуется? - усмехнулась Наташа. - Всему свое время, не торопись. - Она взглянула на часы-ходики, бойко отщелкивавшие маятником, и крикнула: - Девчатки, время… Кончай базар!
Девушки быстро расселись на своих кроватях, выжидательно поглядывая на дверь. Почти в ту же минуту она пропела надтреснутым, ржавым голоском, и на пороге, в клубах пара, показался… Илья!
- Добрый вечер, девицы-красавицы, - весело сказал он. Увидев Катю, он благодарно улыбнулся ей одними глазами. - Вот видите, опять вместо Ивана Федосеевича я к вам пожаловал.
- А он что же? - встревоженно спросила одна из девушек. - Случилось что-нибудь?
- Ему некоторое время снова приходится грустить в разлуке, вдали от вас… Да вы не беспокойтесь: вообще-то все в порядке. - Он добродушно усмехнулся: - От разлуки девичья любовь еще крепче становится. Не так ли?
Катя не понимала, что здесь происходит. А Илья спокойно снял свою изношенную солдатскую шинель, одной рукой одернул гимнастерку и присел к столу, стоявшему в самом углу, под иконостасом.
Он достал какие-то листки, но подумал и отодвинул их в сторону.
- Подсаживайтесь поближе, - пригласил он. - Наташа, ты насчет дежурства у входа побеспокоилась?
Молчаливым кивком Наташа подтвердила: все в порядке.
- Ну что ж, тогда можно начинать. Как нынче, весь кружок в сборе?
"Какой кружок?" - удивленно подумала Катя, все еще ничего не понимая в происходящем. Но спрашивать было уже некогда. Илья откашлялся и просто, без вступлений, сказал:
- Сегодня, товарищи, мы побеседуем с вами о войне - кому и с какой целью она нужна…
Впоследствии, как Катя ни напрягала память, она так и не смогла вспомнить всего, о чем говорил в тот вечер Илья. Она расширенными, изумленными глазами смотрела на него, словно не узнавая того застенчивого, простоватого паренька, и все ей в этот вечер казалось необычным, неожиданным, диковинным: и этот однорукий солдат, которого она вдруг увидела в совершенно ином свете, и то, что, обращаясь к девушкам, Илья называл их товарищами, и то, как горячо, возбужденно, враз заговорили девушки, когда Илья спросил:
- Ну, сознавайтесь, кому что непонятно?
После, попрощавшись с девушками, Илья вдруг спросил у Кати:
- Нам ведь с вами, кажется, в одну сторону идти, Катерина Митрофановна?
Возвращались они уже совсем в темноте. Илья долго молчал, потом сказал:
- Вы на меня, Катюша, не обиделись, что я вот так - без предупреждения попросил пригласить вас в этот кружок?
- Что вы, Илюша! - горячо воскликнула девушка. - Наоборот, я вам так благодарна!..
- Верно? - радостно спросил Илья.
Катя подтвердила: верно.
Она хотела сказать Илье о том, что первый раз в жизни услышала сегодня беспощадную правду, высказанную открыто, что вся жизнь для нее словно озарилась теперь новым, ясным светом. Но слова вдруг показались ей такими истертыми, бесцветными, а иных слов она подыскать не смогла.
"Если бы Зоя была жива, - подумала Катя, - она обрадовалась бы, что судьба все-таки свела меня с этими людьми…"
Илья понял ее. В темноте он нашел Катину руку и молча ее пожал.
…С этого вечера началась новая жизнь Кати.
Кружок мог собираться не часто: то на фабрике объявляли о сверхурочных работах - это случалось обычно тогда, когда поступал особенно большой заказ, - то Илья передавал через Наташу, что нынче вечером он очень занят и прийти не сможет, и в такие вечера Катя чувствовала, что ей чего-то недостает: она бесцельно ходила по комнате, пробовала что-нибудь шить или штопать, но работа валилась из рук.
Вечерние отлучки дочери встревожили Митрофана Степановича, он истолковал их по-своему: видать, влюбилась в кого-нибудь, вот и места себе не находит, томится, когда остается дома.
И ему становилось грустно от мысли, что так быстро остыла Катина любовь к Акиму: богатыря матроса он все не мог забыть.
Митрофан Степанович умышленно заговаривал с Катей о нем: вот, мол, писем от него нет, уж не случилось ли что-нибудь? Матросская служба - она такая: риск на каждом шагу, да особенно сейчас, когда война.
Но Катя, казалось, была безучастна к словам отца, она молча выслушивала и тотчас заводила речь о чем-нибудь другом, и это еще больше обижало и обескураживало старика: теперь он уже почти не сомневался, что дочь об Акиме забыла.
Как-то Катя проговорилась, назвала имя Ильи.
- Илья? - настороженно переспросил Митрофан Степанович и насупился. - Это еще что за Илья? Вроде ты о нем никогда прежде не говорила.
- Так… Знакомый один, - как можно равнодушнее отозвалась Катя, и Митрофан Степанович почувствовал, что дочь хитрит, чего-то недоговаривает. Ложь у нее никогда не получалась, и она в таких случаях сразу же столовой выдавала себя.
- Так-так, - раздраженно произнес старик. - Значит, Илья…
Он хотел уже высказать дочери все, что думал о происходящем с нею, но случайно взглянул в ее глаза и смущенно умолк: столько в них было тоски, отчаяния, большого женского горя, что сердце Митрофана Степановича дрогнуло. Он растерялся: что же ей сказать, чем ободрить?
Но Катя продолжала молчать, и он набил трубку, раскурил и сердито закашлялся, закрывшись клубами дыма.
Весь вечер они оба отчужденно молчали: Катя что-то шила, отец попыхивал трубкой. Кажется, это была первая их размолвка, и Митрофан Степанович переживал, что так и не сумел утешить, успокоить дочь.
…А Катя все обдумывала: рассказать отцу, куда и зачем она ходит по вечерам, или не рассказывать? Ей было до слез обидно: неужели отец, всегда такой умный, чуткий, понимавший ее с полуслова, способен теперь предположить, будто она и впрямь забыла своего Акима, разлюбила?
Нет, и все-таки она ничего отцу пока не скажет…
Она воткнула иглу в отворот старенькой кофточки, поглядела на часы и деланно-равнодушно сказала:
- Пожалуй, спать пора.
3
В вечерние часы эскадра, растянувшаяся на несколько миль, напоминала диковинный плавучий город, иллюминированный разноцветными ходовыми огнями.
Впереди бороздили иссиня-черную воду разведчики "Светлана", "Урал", "Терек" и "Кубань". За ними в двух кильватерных колоннах шли громадные броненосцы; еще дальше, раскачиваясь с кормы на нос и с носа на корму, следовали нагруженные до отказа транспорты. И уже совсем далеко, почти у самого горизонта, замыкали эскадру "Олег", "Аврора" и "Донской", окруженные миноносцами.
Зрелище было величественное, и настроенный на поэтический лад мичман Терентин, возвращаясь после ночной вахты, восторгался:
- Понимаешь, Алексей, стою я нынче, гляжу на эту вереницу огней - и кажется мне, будто я в какое-то волшебное царство попал!
- А ты получше приглядись, что в этом волшебном царстве творится, - охлаждал его пыл более уравновешенный и рассудительный Дорош. - Не очень-то много… волшебства увидишь: грязь, да мразь, да горе людское…
- А что: опять что-нибудь приключилось?
- "Опять"! - возмутился Дорош. - Люди мрут, как мухи, а ты ничего не видишь, кроме… очаровательных разноцветных огоньков!
Он взволнованно прошелся по каюте.
- Нет, ты только посмотри, что делается! На "Бородино" двое трюмных умерли. На "Урале" тоже двое погибли. Из команды "Сисоя" третьего человека списывают на "Орел" со скоротечной чахоткой… А сумасшествия? Давеча доктор Кравченко рассказывал в кают-компании, что на эскадре насчитано уже три случая психического расстройства. - Он гневно сжал кулаки: - И, главное, ничего удивительного в этом нет! Питаются люди все хуже. Климат изнуряющий. А забота о матросе… Э, да что там говорить: сам небось видел, как они босиком, без сапог уголь грузят… Смотреть страшно!..
- Хорошо, а что же ты предлагаешь? - нерешительно спросил Терентин. - Где ты выход видишь?
Дорош резко остановился:
- В том-то и дело, милый мой Андрюша, что выхода этого я, как и другие, не вижу!
…Андрей Терентин, как это часто бывает с молодыми офицерами, старался походить на кого-нибудь из бывалых моряков. Сначала это было увлечение Аркадием Константиновичем Небольсиным: его строгой походкой, его умением говорить холодно и раздельно, будто отрубая фразу от фразы. Потом Небольсина сменил стремительный, веселый, темпераментный флаг-офицер адмирала Рожественского - ему Терентин подражал особенно долго. И позже всего пришло подражание командиру "Авроры": так же, как тот, мичман каждое утро выбривал до синевы подбородок, так же сверкал неизменно белоснежным воротничком, так же неопределенно улыбался, слушая собеседника.
- Скоро ты тенью Егорьева сделаешься, - заметил ему однажды Дорош, и мичман расценил это как похвалу.
В одном только мичман не был согласен с командиром "Авроры": уж очень тот "либеральничает", как выражался Терентин, с нижними чинами. Может вечером, после дудки "команде петь песни, отдыхать", запросто прийти на бак, петь с матросами или рассказывать им о звездах и еще какой-нибудь чепухе. Может, не смущаясь командирским положением, интересоваться: что, мол, пишет какому-нибудь "духу"-кочегару рязанская Дунька-невеста.
- А ты чего хотел бы? - недоумевал Дорош. - Чтобы он бил матросов, орал на них?
- Конечно, нет. Но останавливаться на палубе, разговаривать как с равным с каким-нибудь марсовым - это, Алексей, выше моего понимания! Ты помнишь инцидент в Танжере?
Да, Дорош, конечно, помнил, что произошло в Танжере.
Командир крейсера пригласил тогда на корабль местного французского консула и двух-трех наиболее именитых танжерских жителей: некоего сомнительного испанца Риоса, толстенького немчика-негоцианта и еще кого-то.
Это была в общем-то вынужденная любезность: правила приличия требовали отблагодарить за гостеприимство, оказанное русским морякам.
Ужин удался на славу, офицерский повар не ударил в грязь лицом, и стол оказался сервированным так, что французик только ахнул от изумления, а когда корабельный оркестр исполнил национальный гимн Франции, консул даже прослезился.
Однако после рюмки-другой, оказавшись уже навеселе, консул стал уговаривать Егорьева показать ему корабельных плясунов: говорят, "Аврора" славится ими.
- К сожалению, не могу, - сдержанно сказал Егорьев.
- Почему? - шутливо возразил консул. - Разве нас теперь не соединяют узы дружбы?
- Все это верно, - уже значительно суше объяснил Евгений Романович. - Однако команда крейсера, как вы знаете, весь день работала на погрузке. Матросы утомились, им нужен отдых. Тем более завтра также предстоит тяжелый день.
- О, вы сердобольный командир! - насмешливо сказал консул, обиделся и заспешил на берег.
- Напрасно вы ему отказали, - осторожно заметил Небольсин. - Ничего с матросами не сталось бы, если б и поплясали часок-другой.
- Здесь боевой корабль! - резко оборвал Егорьев. - И потом, Аркадий Константинович, согласитесь, что после такого тяжелого дня работы матросам действительно надо дать отдых.
Небольсин обиженно поджал губы, поправил на своем кителе академический значок, что делал в минуты наивысшего раздражения, и холодно простился с Егорьевым.
"Либеральничает! - подумал тогда Терентин о командире корабля. - Матросским "отцом" хочет себя показать".
- Ну и молодец, - одобрил Дорош. - Я бы на его месте тоже так поступил.
- Вот потому ты и по службе не будешь продвигаться, - съязвил мичман. - Евгению Романовичу давно пора в адмиралах ходить, ан - нет!.. - Он сострил: - Во флотском деле, знаешь, не уйти от каламбура: либо ты - адмирал, либо ты - либерал. Что ж, добрейший Евгений Романович предпочел второе, зато лишился первого… - Терентин пророчески погрозил Дорошу: - Подобная участь и тебя ждет.
- Меня это, милый Андрюшенька, не так уж тревожит, - спокойно отпарировал Дорош. - Пусть продвигается в службе господин Ильин. У него, как у боцмана, кулак увесистый и жалости к матросу никоей. - Он задумался, глядя на огонек папиросы. - Меня сейчас другое интересует: чем в последние дни так обеспокоен Евгений Романович? Ты заметил, что он нервничает, делается временами рассеянным и даже иронизирует меньше.
- Заметил, - подтвердил Терентин. - По-моему, все объясняется очень просто: жена - в Петербурге, он - здесь. А штабные офицерики - они, знаешь…
- Ты не можешь без пошлости, - раздраженно возразил Дорош. - Стыдись: жену он давно похоронил. Сын у него взрослый, тоже моряк… - Он помолчал. - Нет, я думаю, тут что-то иное.
Как и на всей эскадре, эти дни на "Авроре" были мрачны и напряженны. Возбуждение, вызванное сообщением о падении Порт-Артура, все еще не улеглось, и унтер-офицеры метались от одной группы матросов к другой, прислушиваясь к каждому слову.
Офицеры старались держаться подальше от нижних чинов.
Даже вездесущий отец Филарет не решался подходить к кучкам, которыми собирались матросы: он прикинулся больным и отсиживался в своей каюте, всечасно прикладываясь к заветной бутылочке. Напившись, он вслух рассуждал сам с собой, грозил каким-то смутьянам отлучением от лона матери-церкви и геенной огненной и вдруг фальшивым, неверным голосом затягивал:
Спаси, господи, люди твоя-а!
А события на эскадре между тем еще более подогревали возбужденность матросов.
Четвертого марта с "Жемчуга" выбросился за борт матрос: вылез из лазарета через иллюминатор и прыгнул в воду. Корабли прошли вперед; "Жемчуг" возвратился, спустил вельбот, но матрос так и не был найден. Подобрала его спасательная шлюпка, спущенная на ходу с госпитального "Орла".
Говорили, что от непрерывной тропической жары матрос сошел с ума, но версии этой мало кто на эскадре поверил.
- Какая там жара! - возмущался Степа Голубь, и ясные глаза его темнели от гнева. - Вали все на жару, с людей меньше спроса. Небось довели человека черт знает до чего, что ему больше оставалось, как не в воду головой? А теперь говорят - жара…
Еще через два дня на вспомогательном крейсере "Урал" один из матросов наотрез отказался выполнить какое-то приказание унтер-офицера. Неделей позже подобный случай повторился на броненосце "Сисой Великий".
- Это же прямо поветрие какое-то! - возмущался за обедом Небольсин.
Егорьев слушал и угрюмо молчал.
Снова поступило приказание флагмана: принять дополнительный запас угля. Можно было подумать, что в этих непрерывно пополняемых запасах угля - спасение от всех зол и несчастий.
Это оказалось очень трудным и рискованным - грузиться прямо в море, при неослабевавшей крупной зыби. Уже через час-другой матросы начали падать от изнеможения, а катер, сновавший между низкобортным, осевшим в воде углевозом и "Авророй", все подвозил и подвозил тонны, десятки тонн угля. Вскоре не только трюмы, но и палубы были до предела загружены кардифом. Небольсин распорядился было прекратить погрузку, но с флагманского корабля тотчас поступил семафор: продолжать!
Небольсин недоуменно пожал плечами, но приказал продолжать работу.
- Держись, орлы! - весело покрикивал неунывающий Евдоким Копотей. Лицо его стало черным от угольной пыли, только зубы да белки глаз поблескивали. - Держись! Загрузимся годика на три!..
И он легко вскидывал на плечи четырехпудовый мешок с антрацитом.
Ефим Нетес, расхворавшийся в эти дни, уже едва волочил ноги, но поодаль стоял боцман Герасимчук, и Нетес, напрягаясь, взваливал на спину мешок и шел к трапу, рискуя вот-вот свалиться.
Он чувствовал, как гулко, учащенно бьется сердце, будто ему стало вдруг тесно в грудной клетке, как делаются вялыми, непослушными слабеющие ноги, а кровь в висках стучит резкими, отрывистыми толчками.