Морские повести - Георгий Халилецкий 2 стр.


В день выхода эскадры, первого октября, погода не изменилась к лучшему. Еще до рассвета зарядил мелкий, надоедливый, унылый дождь, то и дело налетал холодный ветер, он врывался в густую сетку дождя, рассеивал по палубе мириады мелких брызг. Лица матросов были хмуры и сумрачны. Офицеры изредка перебрасывались привычными шутками, но острить никому не хотелось, и даже мичман Терентин был молчалив и как-то подавлен. Лишь иногда он поглядывал на серое, низкое небо и вздрагивал, словно от озноба.

Как ни держали в секрете предстоящий выход эскадры, добрая половина жителей Либавы уже знала о нем, и теперь недостатка в зеваках на широкой прибрежной песчаной косе не было с утра до позднего вечера.

На кораблях между тем завершались последние приготовления к походу. Матросы вкатывали по наклонно уложенным доскам бочонки с солониной, уже теперь издававшей неприятный запах, грузили мешки с сухарями и ящики с галетами. Вполголоса переругивались у своих погребов комендоры, укладывая боезапас. Из подшкиперской доносился надтреснутый голос главного боцмана, зачем-то пересчитывавшего вслух банки с олифой и суриком. В офицерскую кают-компанию пронесли ящики с посудой, она тихо и жалобно позвякивала.

Все было буднично, обычно и как-то тускло; ни в чем не чувствовалось той возбужденной приподнятости, какая всегда воцаряется на кораблях перед выходом в дальнее плавание, когда скрипят лебедки, грохочут опускаемые в трюмы бочки и цистерны, весело перекликаются матросы, переливчато раскатываются неугомонные боцманские дудки.

Ничего этого не было. Работы шли вяло и медленно, при всеобщем молчании.

"Словно хоронить кого собираемся, а не в поход готовимся", - невесело усмехнулся Дорош.

А дождь все шел, шел и шел - мелкий, нескончаемый, нудный.

Дорош поднял воротник шинели, медленно прошелся по палубе, стараясь думать только о том, что вот сейчас корабли выйдут за плавучий маяк, построятся в походный порядок и наконец-то покинут этот надоевший, неспокойный рейд. И может быть, тогда - хотелось верить этому - проглянет солнце и исчезнет все: и этот мелкий дождь, и эти космы тумана, прижимающегося к воде, и главное - это не проходящее ни на минуту смутное чувство неопределенности, беспричинной тревоги.

Ах, как все это, сегодняшнее, было мало похоже на юношеские мечты о выходе в дальние плавания! Там, в мечтах, тоже были корабли - много кораблей, целая армада, но это были не стальные черные, коробки, до отказа набитые людьми, а легкие, с поющими стройными мачтами, стремительные красавцы парусники. Там, в мечтах, тоже был ветер, но он не рвал, как сейчас, сетку унылого дождя, он был упруг, порывист и звонок, и он раздувал косые белые паруса. Там тоже были впереди неведомые пути к неведомым землям, но это не были пути войны…

Нет, право же, слишком трудно бывает - даже если тебе за двадцать пять - перешагнуть рубеж юношеского романтического мира.

…Выход кораблей задерживался. На эскадренном броненосце "Сисой Великий" в самую последнюю минуту обнаружились какие-то неисправности в машине, и пока их устраняли, на море опустились сумерки. С флагманского броненосца "Суворов" поступило приказание быть полностью наготове к выходу в море.

Ночь прошла в беспокойном напряжении.

Лишь на следующее утро "Сисой" вошел в строй и занял в нем свое место, и эскадра - четырьмя эшелонами - тронулась в путь.

В первые же сутки были и еще непредвиденные задержки. Всего только несколько часов прошло, а миноносец "Быстрый" уже оконфузился: неосторожно подошел к броненосцу "Ослябя" и помял себе носовой минный аппарат и форштевень. Рожественский, командующий эскадрой, как раз в этот день произведенный в вице-адмиралы, забыл о своем торжестве и ругался, как последний портовый грузчик, приводя в смятение окружавших его штабных офицеров.

- И с этими старыми калошами я должен идти вокруг света?! - неистовствовал он. - На посмешище всему миру?…

Штабные офицеры переглядывались и что-то почтительно бормотали, а что - поди разбери.

И вот - третья неделя плавания.

Дорош пытается мысленным взором окинуть пройденное за это время расстояние и удивляется: как мало, оказывается, пока что мы одолели, до Владивостока еще идти, идти - надоест.

Он достает карманные часы: до вахты полтора часа, как бы убить свободное время?

Сзади кто-то трогает его за плечо, Дорош оборачивается - отец Филарет.

- Аркадия Константиновича, дорогуша, не видели?

Дорош молча качает головой: откуда ж ему знать, где может находиться старший офицер?

Не любит Дорош корабельного священника отца Филарета. Прежний - иеромонах Афанасий - тоже был не из тех, кто способен понравиться, но этот, новый, и вовсе неприятен.

Маленький, рыжий, въедливый, отец Филарет в спорах непременно входит в раж, ожесточенно трясет бороденкой и оснащает свою речь такими просоленными матросскими оборотами вперемешку с библейскими притчами, что даже видавшие виды унтеры - уж на что мастера ругаться! - покачивают изумленно головами.

Любит батюшка с утра приложиться к заветной бутылочке с араратским церковным винцом, но по выпитии душой не мягчает, а, наоборот, становится еще прилипчивее и задиристее; во хмелю, говорят, пишет его преосвященству длинные послания о падении нравов на флоте, а протрезвев, собственноручно уничтожает их - подальше от греха!

Поговаривали на "Авроре", будто причастен он к охранному отделению, но если, доводилось, в кают-компании осторожно намекали ему на это, он в ответ непонимающе помаргивал рыжими ресничками и спешил перевести разговор на другую тему.

Матросов отец Филарет ненавидел лютой ненавистью, и те отвечали ему плохо скрываемой неприязнью. И хотя временами он пытался расположить их к себе - расспрашивал о здоровье, о письмах из дому, причем расспрашивал участливо и даже вздыхал при этом, - чувствовали матросы фальшь в его голосе, и оттого еще более усиливалась их нелюбовь к священнику.

Впрочем, и у офицеров корабля особенной симпатией он не пользовался. Споров с ним все, исключая Терентина, избегали. Когда он о чем-нибудь заговаривал, слушали молча, но равнодушно…

- Значит, не видели? Так-так…

И отец Филарет отходит от Дороша.

Нынешним утром батюшка не в духе с самого пробуждения от сна, и даже араратское винцо не развеяло его дурного настроения.

Пока Дорош стоит на полубаке и раздумывает, чем же все-таки заняться ему до заступления на вахту, отец Филарет разыскал на верхней палубе старшего офицера капитана второго ранга Небольсина, отвел его в сторону и, держа за пуговицу кителя, начал жаловаться: неслыханное дело! - матрос второй статьи Епифан Листовский отказался вчера выйти на вечернюю молитву. Живот, говорит, разболелся - не до молитвы.

- Нет, вы, дорогуша, сами посудите, - гугнит отец Филарет. - Ныне отказ от молитвы божией, а что завтра? Что, я вас спрашиваю?

Старший офицер едва приметно морщится, словно желая сказать: "Ах, батюшки, не до того сейчас!", однако обещает не оставить безнаказанным поступок Листовского:

- Доложу командиру. В приказе по кораблю будет объявлено. Достаточно, полагаю?

Высокий, подтянутый, суховатый, он на целую голову выше отца Филарета и потому, разговаривая со священником, глядит на него сверху вниз. Лицо у Небольсина холодное, непроницаемое - не поймешь, слушает он священника или занят какими-то своими мыслями.

- Вот-вот, - торопливо соглашается отец Филарет. - Суток этак на пяток строгого, на хлебец да на водицу - тогда и уважение ко господу богу нашему появится. Я ведь что говорю, дорогуша…

Но Небольсин обрывает его уже бесцеремонно:

- Все у вас, батюшка? Прошу прощения, дела ждут.

- Дела, дела, - ворчит отец Филарет, отпуская пуговицу. - У всех дела, до одного бога дел никому нет…

И он семенит на батарейную палубу, внимательно и зорко поглядывая по сторонам.

На корабле идет утренняя приборка. Матросы протирают песком, лопатят и скатывают забортной водой палубу; первогодки драят медные дверные ручки офицерских кают, добиваясь того ослепительного блеска, без которого боцманы не только не примут работу, а еще и - чего доброго - затрещину дадут; орудийная прислуга возится у своих орудий.

Отец Филарет подбирает полы подрясника и шагает на цыпочках, стараясь не угодить в лужу.

Возле кормового трапа его окликает лекарь Бравин, любимец всех офицеров корабля. Низенький, розовощекий, с какими-то особенными маленькими, забавными бачками, он - само добродушие. Степени доктора наук он так и не достиг и потому давно примирился со своим лекарским званием: вот кончится война, там видно будет.

Завидев отца Филарета, он делает озабоченное лицо:

- А я с ног сбился, батюшка, вас разыскивая. Куда это, думаю, наш служитель божий запропастился?

Отец Филарет останавливается и подозрительно смотрит на Бравина: ох, уж этот безбоязненный эскулап! Пожалуй, он - единственный в кают-компании, если не считать мичмана Терентина, кто позволяет себе в открытую подтрунивать над священником, в особенности над его пристрастием к вину, отпускаемому для святого причастия. Может быть, поэтому отец Филарет особенно невзлюбил Бравина, не отваживаясь, однако, высказывать свою неприязнь.

Он такой, этот Бравин, что от него, как от соблазна, - подальше!

- Зачем бы это я вам понадобился? - врастяжку, с ехидцей спрашивает отец Филарет. - Уж не грехи ли свои замаливать решили? Пора, давно пора. Накопилось их у вас!..

- Грехи потом, - бездумно отзывается Бравин, посмеиваясь карими глазами. - Да и не такие они тяжкие, чтоб о них загодя тревожиться. Сейчас - дела поважнее.

- И у вас дела! - в сердцах бурчит отец Филарет. Но Бравин не слушает его.

- Вот что, батюшка, мне надобно знать точные размеры церковного отделения.

- Это на какой же предмет? - отец Филарет делает ударение на начальном слоге.

- А на тот предмет, что придется там, в случае боя, оборудовать главный перевязочный пункт.

Против этого довода возразить нечего, но отец Филарет на всякий случай все-таки ворчит:

- О господе всевышнем нашем почаще вспоминать надо, тогда, глядишь, бог милует. Ишь ты, в воздухе и порохом не пахнет, а уж перевязочный!..

Но Бравин только непочтительно присвистывает:

- Эко ведь куда хватили! На войну, чай, идем, под снаряды, а от снаряда и молитва не спасает. Снаряд - он дурной, он без разбору калечит.

Отец Филарет втягивает голову в плечи, будто уже сейчас слышит над собою скрежет снарядов.

- А что, - настороженным полушепотом спрашивает он, - предвидится что-нибудь, дорогуша?

Бравин насмешливо поводит глазами в его сторону: трусоват батя, трусоват.

И говорит с деланным участием:

- Пока ничего, а вообще-то береженого бог бережет. Да вы, часом, не испугались ли?

Отец Филарет вскидывает голову: вот еще! А про себя думает: "Нет, надо добиться, чтобы этого насмешника поскорее убрали с "Авроры".

- Выдумаете! - обиженно говорит он. - Я, поди, и не в таких переделках бывал, но, слава всевышнему, жив-здоров.

- Да-да, конечно, - нетерпеливо соглашается лекарь. - Разве может кто-нибудь усомниться в вашей… отчаянной храбрости?

И снова переходит на деловой тон:

- Так я, стало быть, с вашего разрешения прикину рулеточкой длину-ширину?

Лекарь подзывает проходящего по батарейной палубе матроса Акима Кривоносова:

- Ты, братец, ничем сейчас не занят?

- Никак нет. Отшвабрил.

- Тогда помоги мне. Определим с тобой габариты будущей швейно-штопальной мастерской.

И достает из кармана рулетку.

Серый, неинтересный обычный день на корабле течет медленно, уныло, однообразно…

Лейтенант Дорош направляется в свою каюту, но не успевает дойти до нее, как вдруг слышит чей-то взволнованный возглас:

- Земля!..

Он поспешно бросается к носу. В самом деле, далеко, далеко впереди, там, где смыкаются серый небосвод и такое же серое море, смутно угадываются очертания берега. Он еще едва различим - черная линия на сером горизонте, но вот он становится отчетливее, ближе; уже можно разглядеть редко расставленные островерхие прибрежные скалы и пологий берег за ними, покрытый густой растительностью. Неподалеку от берега стоят корабли эскадры, пришедшие на рейд несколько раньше.

- Это куда же мы прибыли, ваше благородие? - с любопытством спрашивает Кривоносов у Бравина.

- Это? Это, братец, Африка. Западная Африка. Порт Танжер. Вот куда уже зашли!..

И решает:

- Ладно, потом измерениями займемся. Вижу, что ты сгораешь от любопытства.

Шестнадцатого октября, в десять часов утра, "Аврора" бросила якорь на открытом рейде Танжера.

ГЛАВА 2

1

Лекарь Бравин был одним из немногих офицеров на корабле, к кому комендор Аким Кривоносов относился с доверчивостью.

На флотскую службу Акима призвали четыре года назад.

Прошел он положенный срок обучения по курсу молодого матроса, узнал азы нелегкого моряцкого дела, вызубрил главнейшие статьи воинских уставов, без которых и служба - не служба; отбубнил, как полагается, присягу: "телом и кровью, в поле и в крепостях, водою и сухим путем, в баталиях, партиях, осадах и штурмах и в прочих воинских случаях храброе и сильное чинить сопротивление"; холодными, неслушающимися губами поцеловал распятие, перекрестился - и вот прямой дорогою попал на крейсер. "Аврора" тогда только готовилась к ходовым испытаниям.

Четвертый год он служит на "Авроре", а что он знает здесь и что знают о нем?

Ну, ротный командир лейтенант Дорош скажет: ничего, расторопный матрос, толковый. Ротный - человек добрый, мухи не обидит, но до матросской души нет ему никакого дела. Ну, писарь глянет в свои бумаги - добавит, что призван Аким Никитин Кривоносов из Черниговской губернии, Новозыбковского уезда, Белоколодезской волости, деревни Крутоберезки.

А только все это не то, все мертвые буквы. За буквами этими ее не увидишь - далекую деревню Крутоберезки. Не разглядишь ее лозняков над гладью озерца, подернутого дымкой, не почуешь запаха дыма, который поднимается по утрам над соломенными ветхими крышами изб, не услышишь хлопанья пастушьего бича, блеянья овец, мычанья крутолобого теленка - всего того, что, чуть вспомни, - безысходной тоской сжимает сердце. Так сжимает, что хоть криком кричи…

И вот ведь что чудней всего: строго говоря, Аким давно уже не сельский житель, отвык от деревни, а все равно не найти для него на земле места дороже, чем эти нищенски-бедные, далекие Крутоберезки.

Акиму не было трех лет, когда отец с матерью, измученные вечными недоимками и голодом, решили податься в город: может, там жизнь полегче. Перебрались в Киев, к дальнему родственнику. Отец с полгода ходил без работы, потом все-таки наскреб немного деньжонок, чтобы задобрить кого-то, и вскоре был устроен сторожем в мясном ряду, на рынке, неподалеку от Крещатика. С тех пор, сколько себя помнит Аким, не было у них в семье иных разговоров, кроме как о том, почему другим удалось разбогатеть, а от Акимова отца счастье отворачивается.

Его и впрямь было слишком мало, этого счастья: сырой подвал в двухэтажном доме лабазника, надсадно кашляющие чахоточные сестренки, одно-единственное лоскутное одеяло на всю семью да юхтовые, густо пропитанные - для того, чтоб износу им не было - пахучим дегтем сапоги, надевать которые отец отваживался только по самым большим праздникам.

Да, по совести говоря, Аким тогда и не задумывался о том, что такое - человеческое счастье, мал еще был для этого.

На песчаном днепровском берегу, в ватаге таких же, как и он, босоногих чумазых мальчишек, пролетало Акимово детство. Пролетело без радостей, без чего-нибудь, что осталось бы в памяти, - только и было в нем прекрасного, что старый Днепр. Днепр спокоен, широк и ласков: глянешь, а противоположный берег, затянутый дымкою, едва-едва различим. И куда он катит свои воды, этот приветливый Днепр? Ребята сказывали - к морю. А где оно, море, - далеко ли, близко ли? И какое оно? Поди, шире Днепра?

И Аким все мечтал хоть однажды увидеть его своими глазами - это таинственное, непонятное, никакое море.

Каждую осень на окраине Киева, где жила семья Кривоносовых, появлялись матросы-отпускники, совсем не похожие на "своих", днепровских матросов с купеческих пароходиков. Ходили они вразвалочку, поднимая пыль неимоверно широкими клешами. Они не боялись ни бога, ни черта, ни даже городового, водку пили стаканами и ругались так свирепо и сложно, что Аким зажмуривался. Их обветренные, бронзовые, скуластые лица, казалось, не выражали ничего, кроме презрения к вот этой человеческой мелюзге, копошащейся вокруг.

Мальчишек матросы попросту не замечали, хотя те сгорали тайной завистью, неотступно следуя поодаль за парнями в клешах.

Матросы ухаживали за смешливыми, полногрудыми окраинными девчатами, пели им неслыханные песни о далеких знойных странах и о роковой злодейке - моряцкой судьбе; девчата кстати и некстати хохотали, грызли подсолнухи и о чем-то перешептывались между собой. А мальчишки стояли поодаль, глазели и ловили каждое слово матросских заманчивых песен.

Но были среди этих неприступных матросов и такие, что могли усесться на берегу, среди ребятишек, прямо на песок, и часами выспрашивать о житье-бытье - смешно, право слово: зачем им все это? - или в свою очередь рассказывать о дальних странах, о штормовых морях, о свирепых боцманах, об опасных, но заманчивых океанских походах.

Не от них ли, от этих рассказов, и родилась тогда мечта Акима о флотской службе?

Отец к этой мечте сына отнесся насмешливо:

- Зряшное дело. Матросы - народ непутевый, пьяницы да ворюги. У них планида такая - всю жизнь скитаться. А ты вот лучше присматривайся-ка к деловым людям. Мне не пофартило - тебе, глядишь, больше повезет. Каким ни есть купчишкой станешь, - может, хоть тогда из нужды выберемся.

Сын молчал, но от своей мечты не отказывался. Он безропотно делал все, чтоб только помочь отцу: грузил баржи, перетаскивал мешки и ящики на базаре, а думал все о своем.

За полгода до призыва Акима семья Кривоносовых распростилась с Киевом и возвратилась в Крутоберезки. В положенный срок стоял Аким перед комиссией, стыдясь своей наготы.

- Геркулес, форменный Геркулес! - непонятно повторял врач в очках, бесцеремонно вертя парня то вправо, то влево. - Такому только во флоте и место!

Затаенной радостью дрогнуло сердце Акима: мечта, кажется, начинала сбываться…

Но на деле все оказалось совсем не так, как виделось в юношеских думах.

Вот говаривали одногодки во флотском экипаже: кто на крейсер "Аврора" попадет - счастливчик, в сорочке родился. Корабль - красавец, только недавно со стапелей, глядишь, и порядки там будут не те, что на других, старых кораблях, и служба легче пойдет. Ведь бывают же корабли, где матросу есть хоть маленькое послабление?

А выходит, зря все говорили: те же тут зуботычины унтер-офицеров, те же, чуть что не так, брань и оплеухи боцманов - тяжела боцманская рука…

И Аким, еще сам того не сознавая, постепенно возненавидел свою службу.

Может, была это обида за поруганную мечту, которую вынашивал он в своем сердце с самого детства; может, просто тесно ему было, огромному и сильному, в этой неприветливой железной коробке, но только он чувствовал: что ни день, все трудней ему сдерживать себя!..

Назад Дальше