На крейсере "Жемчуг", сказывали, матрос-первогодок не выдержал издевательства - повесился. На "Олеге" кочегар дезертировал: довел его унтер до полного отчаяния, ничего больше не оставалось, как за борт прыгнуть.
Черноглазый Епифан Листовский, шахтер, необузданной смелости человек, понимая, должно быть, что происходит с Акимом, пытался его успокоить:
- Это, знаешь, в тебе дюже много силы накопилось. Ты ж вон какой детина: кулак - с добрую голову. Займись работой какой-нибудь потяжельше - глядишь, отпустит сердце.
И непонятно было, всерьез он это говорит или посмеивается. Он, Листовский, чудно́й: у него не разберешь, то ли он шутки шутит, то ли серьезный разговор ведет; шахтеры - они, поди, все такие.
- Плетешь что зря, - недовольно останавливал Аким Листовского. - Минуты не можешь без своего зубоскальства…
- А что думаешь? Ей-пра, отпустит, - повторял Листовский. - Вот у нас на шахте был один такой, забубенная голова…
Аким отмахивался:
- Сила-то моя тут с какой стати? Ты вон средней силы, а с батюшкой все время воюешь. Это у тебя, думаешь, отчего?
- Я - особь статья, - серьезно объяснял Листовский. - Я их, попов, сызмальства ненавижу, есть причина. А тебе кого тут ненавидеть?
И Кривоносов не знал, что ему ответить. Листовский, посмеиваясь глазами, обнимал его за плечи:
- Нам бы с тобой, Аким, простора! В разбойники после флота податься, что ли? В соловьи-разбойники, а? Как полагаешь?
И затягивал неожиданно густым басом:
Не шуми ты, мать-сыра дубрава…
Оборвав песню, он вдруг долго молчал и только после этого мечтательно говорил:
- Вот, понимаешь, тянет в лес… Чтобы дубы стояли в три обхвата, чтобы трава - по пояс. И чтобы птицы пели! Разными голосами… Хорошо!
Голос его теплел, становился душевнее, но уже через минуту Листовский балагурил снова:
- Так, стало быть, как насчет разбойничьего ремесла?..
Но и от этих дружеских шуток легче Акиму не становилось.
Вчерашнего дня, пополудни, как только закончились артиллерийские учения, отправился Аким на полубак, покурить у "обреза", а тут как назло навстречу лейтенант Ильин. И надо ж быть беде: Аким не успел вовремя отскочить в сторону, уступить офицеру дорогу и вытянуться во фронт.
Лейтенант вдруг остановился, побагровел да как рявкнет:
- Эт-то что еще такое?
Даром, что щупленький, а голосище - протодьяконовский.
Быть бы синяку под глазом у Акима - да, спасибо, ротный Дорош вблизи, оказался. Что-то он такое сказал, не по-нашему, не по-русски, от чего Ильин покраснел еще больше, сверкнул взглядом, но Акима все-таки не тронул.
- А ты ступай, - сухо сказал Кривоносову Дорош. - В следующий раз будь внимательнее.
Аким козырнул, повернулся, как уставом положено - на каблуках, и, уже уходя, услышал, как Дорош вполголоса говорил Ильину:
- Бог мой, какая мерзость!..
Вот так оно - собачья жизнь, право слово!..
Нет, не хочется сегодня Акиму задумываться над своим житьем. Размышляй не размышляй, все одно выхода не отыщешь. Нет уж, лучше думать о чем-нибудь другом - о хорошем, радостном. А о чем бы он хорошем ни задумывался, все перед ним возникает образ Кати.
2
Они познакомились полгода назад, в Петербурге, в воскресный день. Была середина лета, но, в противоположность обычному для северной столицы, не знойная, а мягкая, ласковая, подернутая слабыми туманами на зорях.
Вечерело. Откуда-то издалека, с той стороны, где виднеется шпиль Адмиралтейства, доносились басы духового оркестра, в лад им тяжело - как молот в деревенской кузнице - ухал барабан. Там, по другую сторону Невы, бурлило воскресное веселье, здесь же, в неширокой улочке Васильевского острова, было дремотно, тихо.
Копошились еще не успевшие отправиться на насест куры, выискивая что-то в траве, пробивающейся между булыжником. Пиликал на скамеечке пьяный гармонист, где-то однообразно и надоедливо тренькала балалайка.
Девушка несла несколько свертков, по-детски прижимая их обеими руками к груди. Вот она загляделась на что-то и споткнулась. И все ее покупки рассыпались по тротуару: куски синеватого рафинада, мелкосортные желтые яблоки, круглые медовые пряники. Она растерянно ахнула и наклонилась, подбирая то, что можно было еще спасти от уличной пыли.
Аким в тот день впервые за три месяца получил увольнение на берег и медленно, бесцельно прогуливался с друзьями-матросами. Он бросился помогать девушке. Когда кульки и пакеты были собраны, девушка подняла на матроса серые спокойные глаза и негромко, дружелюбно сказала:
- Спасибо.
- Да за что спасибо-то? - удивился Кривоносов и тоже поглядел ей в глаза.
И как только заглянул он в эти глаза, так понял, что теперь ему от них никуда не деться: всюду будет он их видеть перед собою. Он стоял и молча, растерянно смотрел на девушку, не зная, что еще ей сказать. И она тоже стояла, будто ожидая его слова.
Матросы окликнули Кривоносова:
- Аким, мы ведь еще по чарочке собирались пропустить…
Но он досадливо отмахнулся от них: идите, дескать.
Девушка рассмеялась:
- Такой случай упускаете!
И Акиму от этой первой, ничего не значащей фразы, от мягкого грудного смеха девушки стало вдруг хорошо-хорошо, как-то светло, легко и радостно.
Жила она, оказывается, не близко - почти возле гавани, и Аким, сам не зная почему, обрадовался этому. Он забрал у нее всю ее ношу и шагал так осторожно, будто нес бог весть какие драгоценности.
Огромный, плечистый, рядом с нею он казался и впрямь богатырем.
О чем только не говорили они в тот первый вечер! Аким проводил ее до ворот, потом она согласилась немного возвратиться, и снова он ее провожал, и снова они возвращались, и он все прижимал к груди кульки.
Иногда, увлекшись рассказом, он пытался жестикулировать, но она предупреждала, смеясь:
- Зачем же второй раз рассыпать?
И он, смущенный, бормотал какие-то извинения. А через минуту снова забывался, и ей, должно быть, даже нравилась его горячность.
Он спохватился только тогда, когда вблизи на Неве, на каком-то невидимом в темноте корабле, склянки напомнили, что скоро конец увольнения. Как же не хотелось ему тогда возвращаться на крейсер!..
- Ну, я пойду, однако, - неуверенно сказал он. И вновь не уходил - до тех пор, пока девушка сама, смеясь, не подтолкнула его легонько:
- Пора!..
Потом, в последующие месяцы, они встречались еще четыре раза. Чаще не было возможности, потому что увольнений на берег по случаю военного времени на кораблях почти не давали. Аким по совету товарищей пообещал писарю косушку, и тот устраивал увольнительную.
Девушка - звали ее Катей - оказалась умной, начитанной. Аким все дивился: откуда она так много знает, если и в школу-то, как сама рассказывает, ходила только четыре зимы? Никогда и ни с кем прежде ему не было так свободно, просто и легко, как теперь с Катей.
В Киеве знакомых девушек у него вообще не было: босоногая "ватага" по неписаным своим законам считала это зазорным. В Крутоберезках девчата каждый вечер водили хороводы, подзадоривающе, высокими голосами пели "страдание", и не одна тайком заглядывалась на застенчивого кудрявого парня-богатыря. Но он к ним оставался как-то безразличен, со всеми одинаково ровный, ласковый и веселый. Так он и уехал во флот, не успев ни одну по-настоящему полюбить, ни одной не сказав заветных нежных слов.
Может, потому он и не верил, что бывает чувство, заставляющее забыть обо всем; и когда в книжках попадались ему описания таких чувств, он эти страницы равнодушно пропускал, не читая: выдумают люди, ей-богу!
А вот тут, после нескольких встреч с Катей, он впервые понял, что есть, оказывается, на земле такое: большая, настоящая, чистая любовь. Нет, он не знал даже, любовь это или что-то другое: и радостно было на душе, и щемяще-грустно, и жутковато - все сразу…
Катя понравилась ему и тем, что не позволяла по отношению к себе ничего лишнего - не то что другие, дружившие с матросами, озорные фабричные девчата. В кубрике, этом тесном матросском жилье, когда Аким возвращался из увольнения, дружки-приятели, подмигивая, с любопытством расспрашивали насчет его успехов, а он смущался, по-девичьи краснел и отмахивался обеими руками:
- Да вы что, чертяки, с ума спятили, что ли?
Матросы в ответ хохотали, не веря ни одному его слову:
- Брось, это ты все, поди, скрытничаешь!..
И он не знал: обижаться на них или не стоит. Он видел, как грубеет человек на этой корабельной службе, а ведь ребята-то они все были, если получше к ним приглядеться, хорошие, незлобивые и вовсе не такие испорченные, какими сами хотели казаться. За друга любой из них, не задумываясь, в самое пекло сунется, последнюю щепотку табаку отдаст без колебаний, последнюю тельняшку с себя снимет.
Правда, выпивают, с девчатами озоруют. Но ведь послужи год-другой в этой постылой железной коробке - озвереешь…
И он не осуждал их. Но расспрашивать о Кате все же не позволял, сразу заводил разговор о чем-нибудь другом.
Спроси у него: хороша ли Катя, красива ли - он просто не нашел бы, что ответить. И описать ее внешность, пожалуй, не сумел бы, потому что всю ее мысленным взором своим в бессонные ночи даже и не видел. То возникали перед ним огромные серые лучистые глаза, смеющиеся и ласковые; то вздернутый носик, чуть тронутый мелкими желтыми пятнышками веснушек; то ослепительно белые зубы, один из которых был со щербинкой; то руки, маленькие, шершавые от частых стирок.
Одно он сердцем чувствовал: может, есть девушки и лучше и красивее, а такой второй - все же нет на всей земле!
Пойти с Катей в Летний сад или в только что появившийся синематограф, где, говорят, люди, как живые, по белой холстине движутся, Аким не решался. Он боялся наскочить на какого-нибудь не в меру усердного мичмана, которому ничего не стоит унизить матроса в присутствии девушки. Да в Летний сад его просто и не пустили бы: там по дорожкам среди мраморных белых фигур прогуливались со своими нарядными дамами господа офицеры, и надпись у входа охраняла их покой: "Собакам и нижним чинам вход воспрещен"; а если и не подействует надпись, всегда на помощь поспешит усатый городовой. Порядок - прежде всего!
Но Акиму и без Летнего сада было с Катей вот ведь как хорошо! Взявшись за руки, они подолгу бродили вдоль берега Невы, а потом часами стояли у калитки Катиного домика. Улица была тихая, безлюдная, темная, почти деревенская, лишь далеко на углу неясно мерцал одинокий покосившийся фонарь.
Звенели склянки в гавани. Аким спохватывался: нельзя опоздать на "Аврору", но так не хотелось выпускать из своей руки чуть вздрагивающую, доверчивую, теплую Катину руку…
"И чем это она меня приворожила? - изумленно спрашивал он себя. - Вроде и знакомству нашему - без году неделя, а поди ж ты, роднее она мне самого родного человека!.."
Катя все уговаривала Акима зайти к ним домой, обещала познакомить с отцом. Но он колебался, отнекивался: как-никак, а все же чужой.
- Да какой же ты чужой? - изумлялась Катя, всплескивая ладошками. - Чужие - они там…
И она как-то неопределенно показывала глазами на другую сторону набережной, где в вечерней полумгле вырисовывались очертания дворцов и особняков, сиявших бесчисленными, даже в летнюю пору наглухо закрытыми окнами.
Но знакомство Акима с Катиным отцом все-таки состоялось. И состоялось оно при несколько необычных обстоятельствах.
В один из вечеров, когда Акиму с трудом, после долгих просьб и унижений, удалось получить увольнение и он сломя голову прибежал к условленному месту на набережной, Катя не пришла.
Взволнованный, полный тревожных, смутных предчувствий, то и дело поглядывая на часы, видневшиеся на перекрестке, Аким нетерпеливо ходил взад-вперед. Прошли полчаса, час, полтора, а Кати все не было.
О том, что она познакомилась с кем-нибудь другим, забыла о нем, Аким и думать не хотел. Не пришла - значит, не смогла прийти, значит, что-то с ней случилось, а тут уж медлить и раздумывать нечего. Минут через двадцать он решительно открывал знакомую калитку. Сердце его билось учащенно, от прежней робости не осталось и следа.
Во дворе брехнул черный лохматый пес, но тотчас, будто испугавшись собственной смелости, снова забрался в конуру. Аким спустился по ступенькам вниз, постучал, дверь открылась, и он увидал старика лет, должно быть, шестидесяти: возраст рабочего человека всегда трудно определить по виду. Старик близоруко прищуривался, разглядывая матроса.
- А-а, зятек пожаловал, - чуточку насмешливо и в то же время добродушно-приветливо произнес он. - Ну-ка, покажись, покажись, Микула Селянинович. Да ты и впрямь богатырь! Не зря Катюша говорила, что ты все одно как былинный ратник…
Похоже, он не удивился неожиданному приходу Акима - так, словно был уверен, что тот придет. Он отступил на шаг, пропуская матроса:
- Ну, проходи. Будь гостем.
И совсем другим тоном - встревоженно - сказал вполголоса в сенях:
- А Катюша-то наша расхворалась… Недоглядел я. Лежит, разметалась, вся горит.
И он вздохнул.
Аким остановился у порога, обвел взглядом комнату. Была она маленькая, с низким потолком, оклеенная дешевыми обоями, на которых, повторяясь бессчетно, в венчике из сиреневых веток целовались два голубка. Деревянный стол, покрытый самодельной узорчатой скатертью, четыре стула вокруг стола, старый топчан у стены да кровать, угадывавшаяся за пестрой ситцевой занавеской в углу, - вот и все убранство. Но чувствовалась во всем щепетильная чистота плохо скрываемой бедности, и это растрогало Акима: кто-кто, а уж он-то знал, что такое - эта стыдливая нищета.
- Проходи, проходи, - повторил Катин отец, входя вслед за матросом. - Не пугайся нашего жилья, не в барские хоромы попал.
Аким, сняв бескозырку, растерянно вертел ее в руках. - А где же Катерина… - он замялся: отчества девушки он так до сих пор и не знал.
- Митрофановна, - подсказал старик. - Митрофан Степанович я…
Он подошел к ситцевому пологу, приподнял его.
- Катюша, - вполголоса окликнул он. - А кто к тебе пришел!
Девушка не то спала, не то находилась в забытьи. Она не сразу открыла глаза, а когда открыла их, не удивилась, увидев Акима. Лишь где-то в глубине ее глаз вспыхнул и тотчас погас неяркий огонек радости.
- Аким… - тихо, напрягаясь, произнесла она. - Я знала, что ты придешь, Аким. А я вот, видишь…
И она умолкла.
Аким подставил стул к Катиной кровати, осторожно сел на краешек, все еще вертя в больших жилистых руках свою бескозырку.
- Что ж это ты, Катюша… - только и нашелся он сказать. Какой-то комок подкатил к его горлу. Острая, неведомая прежде жалость и сострадание к этой девушке и еще какое-то чувство, болезненно-щемящее и тоскливое, мешали ему говорить. - Что ж это ты расхворалась, Катюша? - повторил тоскливо Кривоносов и умолк: измученный вид девушки, ее запекшиеся губы, большие глаза, обведенные синими кругами бессонницы, лучше слов говорили о ее страданиях.
- Вот видишь, - через силу, одними только уголками рта улыбнулась Катя. - Обещала прийти, а сама лежу… Ты на сердись, Аким…
- Лежи, лежи! - испуганно предупредил он, заметив, что девушка хочет приподняться в постели. - Лежи, Катюша!..
…Это был совершенно особенный вечер. Старик Митрофан Степанович вдруг вспомнил, что - ах, батюшки! - он совсем забыл зайти к соседу, а ведь еще в обед обещал; и они остались вдвоем, и Аким бережно и робко гладил Катину руку, положив ее на свою ладонь; и оба они почти все время молчали, лишь иногда перебрасываясь какими-то незначительными, первыми пришедшими на ум словами, и обоим им было так хорошо, что, кажется, век бы не расставаться.
"Любишь?" - в тысячный раз спрашивал он взглядом. А словами произнести это же самое так и не отважился.
И ожидая Катиного безмолвного ответа и боясь его одновременно, он стискивал свои огромные ладони.
"Люблю, люблю, люблю!" - тоже взглядом отвечала ему Катя, и слова им в эту минуту вовсе не требовались…
Уж совсем стемнело, когда возвратился Катин отец.
- Вы что ж это впотьмах сидите? - с порога спросил он и, тяжело, по-стариковски шаркая по полу, прошел к столу, зажег керосиновую лампу-семилинейку. Косматые тени метнулись по стене, вверх к потолку. - Наговорился с Катюшей? - спросил Митрофан Степанович. - Теперь подсаживайся ко мне.
Затененная картонным абажуром лампа бросала на скатерть неширокий желтый круг. Митрофан Степанович на минуту приподнял ее так, что свет упал на лицо Акима, и зорко, вприщур взглянул на матроса:
- Ну, рассказывай.
- О чем рассказывать-то? - растерялся Аким.
- А обо всем. О себе. О жизни. О людях.
И вот как-то так получилось, что Аким сам не заметил, как он, обычно молчаливый и застенчивый, разговорился в этот вечер, слово за словом рассказывая Катиному отцу всю свою жизнь: и о том, как бедствовали они всей семьей в Киеве; и как мечтал он учиться в гимназии, да ничего из этой затеи не вышло: семья большая, а заработки отца грошовые; и как бредил в детстве морем, и как горько было теперь разочаровываться; что на "Авроре", что на каторге, считай, почти одинаково…
Митрофан Степанович, подперев голову ладонями, слушал сочувственно, изредка кивая головой в знак согласия.
Только один раз он перебил рассказ Акима, сказал задумчиво:
- Знаю, сынок, знаю. Трудно простому русскому человеку, везде трудно. Верно?
Аким согласился: ох, трудно.
- И вашему брату матросу тоже нелегко, - продолжал Митрофан Степанович. - Сам когда-то служил, на своей шкуре испытал крепость боцманских линьков… - Он умолк, испытующе глядя на Акима. - Как считаешь, долго такая му́ка продолжаться может? Долго народ терпеть будет? - И сам себе ответил убежденно: - Нет, не долго! На пределе живем. На последнем запасе терпежа. - Митрофан Степанович понизил голос: - Насчет того, что народ подымется, слыхал, поди?
Аким подтвердил молчаливым кивком: доводилось.
- Ну и как же ты, сынок, думаешь, - осторожно продолжал старик. - Ежели, случись, пошлют усмирять… забастовщиков… Пойдешь?
Аким не сразу понял, о чем спрашивает его старик, а поняв - покраснел от обиды и даже приподнялся со стула:
- Что вы, Митрофан Степанович? Да ни в жисть!..
Он хотел добавить: "За кого ж вы меня принимаете?" Но старик жестом остановил его и покачал головой:
- Ой, не зарекайся. Прикажут, погонят - пойдешь! А как же иначе: твое дело такое, подчиненное. Нашего брата ведь как именуют? Нижний чин! А раз нижний, стало быть, ему уж тут рассуждать не полагается. - Митрофан Степанович как-то недобро усмехнулся. - Сам понимать должен: для того тебя и в шинелку обрядили, для того и присягу потребовали.
И от этого короткого смешка матросу сделалось не по себе.
- Пошлют - пойдешь! - убежденно повторил Митрофан Степанович.
Аким в волнении так стиснул пальцы, что они все разом громко хрустнули.
- А и прикажут, так с умом пойду, - вполголоса произнес он.
- Это каким же манером? - прищурился Митрофан Степанович.
- А вот таким самым, - упрямо, словно старик возражал ему, а он не хотел, чтобы ему возражали, повторил Аким. - Пулю - ее, знаете, не проследишь. Ищи, в какую сторону она полетела…