Морские повести - Георгий Халилецкий 20 стр.


Но и на первое - перенесенное - занятие кружка, и на второе, и на третье она шла безбоязненно. Правду говоря, она и сама-то разбиралась далеко не во всем, о чем заходила речь на этих занятиях, но многое ей, более начитанной, чем ее подруги, было известно; и когда она чувствовала, с каким почтительным вниманием слушают ее девушки, как жадно и доверчиво расспрашивают обо всем, как тянутся к знаниям, - она понимала, какое большое дело доверили ей Илья и те, неизвестные ей люди, которые поверили ему, когда он назвал Катино имя.

А человек, который должен был заменить Катю, все не появлялся, и Илья через Наташу передал: надо ей провести еще одно-два занятия. В сортировочной Наташа Фокина отозвала ее в сторону.

- Тут тебе один ухажер просил передать, - улыбнулась она. - Беда с вами, девчатки: вы - влюбляетесь, а я знай записочки таскай. - И протянула Кате большой конверт: - Ждет ответа, как соловей лета!

В конверте оказалась брошюра о стачках. Ни письма, ни даже самой коротенькой записочки к ней не было приложено, и хотя Катя понимала, что Илья поступает так из предосторожности, ей стало почему-то обидно: хоть два слова мог бы написать!

Она хотела было расспросить Наташу, где та в последний раз видела Илью, здоров ли он, все ли у него благополучно, но Наташа сделала предостерегающий жест: в цех входил мастер.

Глазами Наташа показала ей: не волнуйся, все в порядке. И Катя благодарно улыбнулась ей.

Часто теперь она спрашивала себя: будь Аким здесь, пошел бы он вместе с нею ее дорогой? И отвечала сама себе уверенно: да!

…В первых числах апреля на табачной фабрике началась забастовка. Поводом к ней послужило увольнение очередной партии работниц. Хозяева выслушали делегаток от цехов, но снова принять на работу уволенных отказались наотрез.

Напрасно делегатки пытались говорить о том, что у каждой из тех, которые оказались за воротами, семья, детишки или старики родители, напрасно напоминали о недавнем обещании владельцев фабрики не проводить больше сокращений - хозяева стояли на своем: объем заказов резко сократился, может быть, придется на какое-то время и вообще закрыть фабрику.

- Э, что с ними толковать! - в гневе воскликнула пожилая работница. - Пошли, девоньки!..

Забастовка не была неожиданностью для Кати, и все-таки она немного растерялась, когда перед полуднем в сортировочную вбежала раскрасневшаяся от возбуждения Наташа и срывающимся голосом выкрикнула:

- Кончай работу! Все на митинг, во двор!..

Фабричный двор был уже заполнен работницами; когда Катя вышла из дверей сортировочной, посредине двора, стоя на пустом ящике, перевернутом "на попа", ораторствовала какая-то незнакомая Кате женщина.

- Наши мужья гибнут на войне… - доносилось до Кати. - А спросить бы, кому это нужно? Вам, мне? Нет, рабочему человеку война ни к чему! А мы тут тем временем мрем от голода… в нас стреляют… нас бросают в тюрьмы!..

Кто-то сзади тронул Катю за плечо, она обернулась: Илья! Он весело щурился, глядя на девушку.

- Убедительно говорит, а? - не здороваясь, спросил он и глазами показал в сторону импровизированной трибуны. - Может, и ты что-нибудь скажешь?

- А что ж, - решительно сверкнула взглядом Катя, - и скажу!..

И тотчас начала протискиваться сквозь толпу. Кто-то говорил: "Дайте дорогу девушке", кто-то помог ей взобраться на ящик. Катя обвела взглядом весь двор, все эти возбужденные, взволнованные лица - и только тут растерялась: а что же она скажет?

Но возле трибуны уже стоял Илья и молча показывал ей глазами: начинай, не робей!

- Девушки, - негромко сказала Катя и остановилась. - Девушки, у меня есть жених…

- Ну и поздравляем, - весело выкрикнула одна из работниц, но на нее зашикали.

- Мы очень любим друг друга, - задумчиво, будто рассуждая вслух сама с собой, продолжала Катя. - И мы поженились бы. Но его отправили на войну, потому что он - военный моряк. И кто знает - вернется ли он живым… А я не хочу, чтобы он погиб за чужие интересы!.. - Она запнулась. - И потом вот еще что: знаете, наша сортировщица Наташа Фокина страшно кашляет, у нее, наверное, чахотка… А вентиляции у нас в сортировочной нет… И мы тоже все скоро начнем кашлять кровью, как Наташа… А хозяевам какое дело до этого? Им доход подавай…

Она прислушалась к тому, что говорит, и ужаснулась: ведь это же совсем не то, что нужно было сказать! Но тут почему-то захлопали, и до нее как-то не сразу дошло, что ведь это ей хлопают, и она, вконец растерявшись, поспешно спрыгнула с ящика.

Какие-то пожилые женщины окружили ее:

- Молодец, девушка, от чистого сердца сказала!

Катя поискала глазами Илью, но уже не нашла его.

Три дня бастовали работницы табачной фабрики, и лишь к исходу третьих суток хозяева пошли на уступки. А на четвертый день в числе десяти или пятнадцати других работниц - полиция действовала решительно - Катя была арестована.

Дома, во время обыска, она держалась так спокойно, будто все это - недоразумение, которое сегодня же выяснится. Когда ее уводили, она молча поцеловала отца, и впоследствии, в дни гнетущего, томительного одиночества, Митрофан Степанович не раз с удивлением думал: откуда у его дочери, у этой маленькой сероглазой девчонки, выросшей без матери, на его руках, взялась такая гордая сила?

Но тут же вставала в памяти его собственная молодость, когда - босоногим парнишкой - пришел он на заработки в Питер и попал в гущу рабочих, и они научили его уму-разуму, помогли по-другому увидеть жизнь, а главное, помогли ему увериться в собственной силе, которой ни жандармы, ни хозяин-заводчик, ни его конторщики не страшны.

И как ни велико было горе, он думал удовлетворенно: "Вся в меня!.."

2

Чем тяжелее становилась обстановка на фронте, тем воинственнее делался тон петербургских газет. Официальные военные обозреватели, которые, должно быть, имели самое смутное понятие о местах, где шли сейчас ожесточенные кровопролитные бои, высказывали предположения одно невероятнее другого, и все они неизменно были проникнуты духом необузданного оптимизма.

Особенно большие надежды возлагались на приход эскадры Рожественского в Тихий океан. "Новое время" уже подсчитывало, когда и в какой срок Рожественский уничтожит весь флот Японии. "Биржевые ведомости" каждый день рассказывали, какой боевой отваги и решимости полны моряки, идущие на сближение с неприятелем.

И только на самой эскадре, казалось, меньше всего думали о предстоящих сражениях во славу царя и отечества. Правда, штаб адмирала по-прежнему рассылал приказ за приказом, но все они были так далеки от реальной, трезвой оценки обстановки, что Егорьев уже и удивляться перестал: пусть их забавляются…

На собственный страх и риск он решил предпринять некоторые меры подготовки на случай боя.

В дневнике у себя он записал:

"Ввиду близости боя мы энергично принялись за окончательные работы по самозащите многих частей крейсера, которые по законам мирного времени были устроены совершенно нецелесообразно".

К сожалению, все это было горькой правдой: в размещении служб на корабле, как и в самой конструкции крейсера, было, кажется, учтено все, кроме возможности боевой обстановки. Лазарет и операционная оказались устроенными так скверно, что пользоваться ими в тропиках совершенно невозможно. Вся провизия сосредоточена в одном месте, окажись затопленной эта часть судна - и шестьсот человек останутся без еды.

"Многое в этом роде пришлось исправить, - записывал через несколько дней Егорьев. - На верхней палубе соорудили из запасных сетей защиту от попадания мачтовых осколков, а также траверзы из таких же сетей плюс матросские койки - для защиты прислуги орудий. Выломано и убрано все деревянное, что могло повести к пожарам…"

Когда все было закончено, на "Аврору" неожиданно пожаловал сам Рожественский. Егорьев встретил его у парадного трапа, с затаенной тревогой ожидая: ну, сейчас адмирал разразится бранью.

Осторожный Небольсин не на шутку перепугался: вот теперь узнает адмирал об этаком самоуправстве - быть неприятности.

Всем своим видом старший офицер показывал: в случае чего - прошу вспомнить, что это была не моя затея, я возражал, не соглашался…

Но все обошлось, кажется, благополучно. Адмирал молча лазил по всему крейсеру, также молча, не прощаясь, направился к трапу и только там вполголоса буркнул:

- Распоряжусь, чтобы другие командиры кораблей побывали на "Авроре"…

Облегченно вздохнув, Егорьев возвратился в свою каюту, и почти тотчас же в нее не вошел, а вбежал Небольсин. Он был бледен, губы его нервно дрожали.

- Евгений Романович, - сдавленным шепотом сказал он. - Что же это делается, Евгений Романович? Слава богу, что адмирал отбыл, а то, упаси господь, узнал бы он!..

- Что еще? - устало произнес Егорьев.

- Вот, глядите! - Небольсин протянул какой-то листок.

Егорьев недоуменно посмотрел на старшего офицера, потом снова перевел взгляд на бумагу и прочел вполголоса:

- "Если не будет убран с корабля лейтенант Ильин, мы сами с ним расправимся. Матросы". Где вы это нашли? - резко поднялся Егорьев.

- Подброшено было в офицерский люк…

Егорьев прошелся по каюте. Раздражение, накапливавшееся в течение всего дня, готово было вот-вот прорваться наружу, но он поспешил взять себя в руки, во всяком случае Небольсин-то не должен видеть этого.

- Что еще натворил этот… Ильин? - глухо выдавил он наконец.

- Ничего особенного, - пожал плечами Небольсин. - Опять ударил какого-то матроса, кажется. И все…

Лицо Егорьева начало медленно покрываться красными пятнами.

- И все, говорите?.. Бить матроса, да еще в такое время!.. Не сегодня завтра сражение, а мы… Одним словом, вот что, Аркадий Константинович, - он говорил так сдавленно, что Небольсин изумленно поднял на него глаза. - Пригласите к себе Ильина и скажите, что ему следует написать рапорт… Ну, я уж не знаю, какую причину он найдет приличной для себя. Пусть напишет, что ли, что болезненное состояние не позволяет ему дальше служить на корабле. Вы поняли меня?

- Не совсем, но… Хорошо, я вызову Ильина.

…Евдоким Копотей и Аким Кривоносов переглянулись, когда в первом же порту от крейсера отошел вельбот, увозя лейтенанта Ильина на госпитальное судно "Орел". Вид у Ильина бы независимый и гордый, но в сторону "Авроры" он так больше ни разу и не глянул.

- Что ж, хоть и маленькая победа, а все ж таки победа, - удовлетворенно сказал Копотей. - Вот тебе первое доказательство тому, что, ежели сообща за какое дело взяться, наверняка толк будет.

ГЛАВА 11

1

Благословенные, особой русской красоты места есть под Курском, на далекой родине Алексея Дороша.

Спокойно и медленно, почти неприметно для глаза, несет свои воды широкая и дремотная река Сейм. Отсюда ее путь на Украину, в ковыльное степное раздолье, и что ни дальше - становится она все шире, все полноводнее: глянешь на другой берег, а он едва-едва различим. Камыши в человеческий рост обступают ее с обоих берегов, заросли тонколистного ивняка и молодых ракит шелестят над колдовски синей, бездонной водою затонов, мельничные колеса бормочут на реке посредине плотин рассудительно и неторопливо: шлеп-шлеп-шлеп-шлеп… Белые поля душистой ромашки расстилаются в прибрежных низинах, и только кое-где, там, где глазком проглянет голубое озерцо, вкраплены в них желтые пятнышки кувшинок. Белые меловые горы высятся над рекой, опрокинуто отражаясь в воде; пронизанное солнцем белое облачко недвижно висит над всем этим в огромном и чистом небе.

Прислушаешься - жаворонок невидимой спиралькой опускает откуда-то из поднебесья свою замысловатую песенку; тонконогий кулик в камышах крикнет потревоженно и снова умолкнет. Ручейки, невидимые в густой траве, переговариваются весело и беспечно…

Какой-то необъяснимой притягательной силой наделены эти края, и кто хоть однажды побывал здесь, будет долгие годы потом видеть в снах и эту реку, и эти белоснежные горы, и эти луга, чуть тронутые рябью легкого ветерка.

Любил Алексей уходить по весне в луга, далеко в камышовую чащобу, где всхлипывает под ногами еще с апрельских паводков застоявшаяся вода. Любил вдыхать горьковатый и такой бодрящий запах молодой полыни и чабреца; раздвигать на зорях влажные от росы кусты дикого жасмина, листья которого остро пахнут свежими огурцами; остановившись на шаткой кочке, вслушиваться в птичье безудержное ликование, следить с неожиданно замирающим сердцем, как поднимается на непостижимую высоту, а затем опускается до нежного, с придыхом, грудного воркования неповторимая трель соловья.

Впрочем, этот родной край был одинаково хорош не только весной, а и в любое время года: и в щедрые летние дни, переполненные песнями косарей и медвяными запахами трав; и поздней осенью, в такую пору, когда и морозов-то еще нет, лишь редко-редко встретишь серебряную холодную паутинку первого заморозка на потемневшем кустарнике, на пожухлой траве, а воздух уже пахнет остуженными яблоками и откуда-то издалека доносит ветром аромат теплого хлеба; и даже в зимние лунные ночи, когда тени облаков неслышно проплывают по чистому снегу и далеко-далеко, за много верст отчетливо слышится каждый звук.

Но особенно любил Алексей курскую весну.

В высоких болотных сапогах, в охотничьей куртке, со стареньким отцовским ружьишком за спиной, из которого он иной раз за все время даже и не выстрелит, на недели уходил он из дома, один, восторженный, никогда не чувствующий усталости. Часами стоял у древних могильных курганов, думая о тех бессчетных поколениях, которые уже прошли по этой земле. Зоревал в лугах. Коротал теплые ночи где-нибудь у случайного ребячьего костра, растянувшись на земле и слушая нестрашные рассказы о деревенских необидчивых домовых и ведьмах. Любовался рассветами на берегу Сейма, жадным взором следя, как горит не сгорая где-нибудь далеко за темным лесом широкая, все разрастающаяся полоса зари. Впитывал, вдыхал, ощущал каждой клеточкой своего тела неяркую, но такую дорогую сердцу красоту отчих мест.

И все же не этим весенним торжеством обновления запомнилась Алексею Дорошу курская земля.

Она запомнилась ему серыми бревенчатыми покосившимися избами на талых косогорах, горьким запахом торфяного дыма над прижавшимися друг к другу хуторами, жалобным ревом тощей, голодной скотины за плетнями, исступленным кликушеским отчаянием богомольцев во время весеннего крестного хода; запомнилась трахомными, воспаленными глазами стариков, до времени поблекшими лицами молодых женщин, рахитичными отвислыми животами ребятишек…

Это была нищета - беспредельная, ничем не прикрытая, обнаженная, как язвы на теле юродивого, что корчится у края пыльной дороги.

Они, эти воспоминания, начали складываться с самого раннего детства.

Отец Алексея, старый земский врач, который мечтал когда-то о том, чтобы всего себя отдать служению родной земле, и ради этой мечты отказался от заманчивой столичной карьеры, считал, что сына нельзя отгораживать от суровой правды жизни, как бы ни показалась она ему страшна. Он брал с собой Алексея во время поездок по деревням, и большеглазый впечатлительный мальчик-подросток возвращался через неделю-другую, переполненный острой жалостью к тем, кого он повидал в этих поездках, и смутным ощущением какой-то собственной виновности в том, что вот бедствуют, мрут, слепнут в извечной грязи и невежестве хорошие, сильные, красивые люди…

- Смотри, сынок, - говорил ему отец, - смотри и запоминай!..

- Но, папа, - возражал он страстно, взволнованным, дрожащим голосом, - неужели так-таки ничем нельзя им помочь?..

Отец качал головой и зорко глядел на сына.

- К сожалению, Алешенька, ничем. - И непонятно добавлял: - Знаешь, римский сенатор Катон Старший был убежден, что Карфаген необходимо разрушить. Я тоже думаю, что начинать все-таки надо с разрушения Карфагена…

Эти воспоминания Алексей Дорош сохранил во все годы своей флотской службы и, наверное, потому относился к матросам совсем не так, как многие другие офицеры.

Как-то, будучи уже мичманом, Алексей решил заглянуть недельки на две домой. Обрадованный отец сообщил, что пришлет за ним на станцию лошадь, но поезд давно ушел, а знакомый отцовский тарантас все не появлялся на пыльной дороге. Алексей стоял у края большака, нетерпеливо поглядывая вдаль. Рядом с ним, положив подбородок на посох, стоял старик, тоже, должно быть, ожидавший какой-нибудь оказии.

- А что, ваше благородие, - вдруг сказал он. - Вот ты, чать, по моряцкому своему занятию во многих странах побывал. Много земель, поди, видел. Есть ли где-нибудь счастливая земля?.. - Он помолчал, вздохнул и сам себе убежденно ответил: - Нет такой земли!

Сколько раз в дни плавания эскадры вспоминал Дорош этого старика у дороги. Иногда он задумывался: интересно, поняла бы его Элен, если бы он открылся ей, рассказал об этих воспоминаниях? Отец писал:

"Мне хотелось бы, Алешенька, чтобы и там, в дальних странах, где предстоит тебе побывать, ты сохранил нерастраченной ту чистоту и искренность, с какими смотрел когда-то на жизнь в родных местах…"

Старик многого недоговаривал, будто опасаясь поверять письмам нечто самое важное, но Алексей понимал его.

После того как лейтенант Ильин был в спешном порядке переведен с "Авроры" по причинам, так и оставшимся не известными для всех, обстановка в роте Дороша стала как-то спокойнее, уравновешеннее. И все-таки Дорошу было ясно, что в конечном счете дело было вовсе не в Ильине. Этими мерами положения матросов не облегчишь, они по-прежнему забиты и запуганы, по-прежнему испуганно втягивают голову в плечи при появлении офицера или унтера, будто ожидая удара.

И Дорош все чаще вспоминал теперь отцовские слова о Карфагене.

Назад Дальше