"Уж к тебе-то самому это в первую очередь относится", - казалось, подтвердил насупленным взглядом адмирал.
- Уже памятное вам, Зиновий Петрович, происшествие на "Орле" с достаточной убедительностью показало, что в эскадре нашей действительно немало людей, настроенных революционно.
Лицо Рожественского внезапно покрылось пятнами: удар Серебренникова угодил в цель. Командир "Бородина" имел в виду вот что.
В последних числах января офицеры эскадренного броненосца "Орел" решили "развеять скуку бытия", благо незадолго перед этим было роздано жалованье сразу за три месяца. Офицерскому коку приказано было расстараться, поскольку прибудут гости с других кораблей и тут уж нельзя ударить в грязь лицом.
Перед полуднем к борту "Орла" начали подходить шлюпки, вельботы, катера: приглашенных набралось немало. Матросы-вестовые, покряхтывая, таскали в кают-компанию ящики с коньяком и шампанским, слышался звон расставляемых фужеров, рюмок и бокалов, по всему кораблю разносился дразнящий запах вкусных мясных блюд.
Когда в нижних палубах раздались дудки, зовущие матросов к обеду, и артельщики понесли первые бачки с пищей, запахи из офицерской кают-компании смешались с тяжелым, гнилостным запахом, источаемым матросскими бачками.
- Опять гнильем кормят! - возмущенно воскликнул кто-то из комендоров, и ропот прокатился по кораблю: на обед нижним чинам сегодня была снова приготовлена испорченная, червивая солонина, загруженная еще в Ревеле.
- Нехай ее офицеры жрут!
- Сами-то небось пируют, а нам - хоть подыхай?..
Боцманы и фельдфебели, напуганные не на шутку, метались от одной, группы матросов к другой, угрожающе размахивали кулаками, выкрикивали свирепые ругательства, но их уже никто не слушал.
- За борт бачки!..
И десятки бачков вместе с пищей, находившейся в них, полетели в воду.
- Выходи строиться! Не разойдемся, пока командир не выслушает нас!
По трапу вниз торопливо сбежал старший офицер корабля, вызванный кем-то из унтеров с обеда. Он был уже навеселе, в расстегнутом кителе, с раскрасневшимся лицом.
- Что-о? Бунтовать у меня?! - исступленно закричал он.
Но десятки гневных голосов перекрыли его брань:
- Прова-а-ливай! Командира требуем!..
Под оглушительный свист старшего офицера выпроводили с нижней палубы.
О матросском волнении был тотчас уведомлен Рожественский. Минут через двадцать он собственнолично прибыл на "Орел", начал кричать, угрожать расправой над зачинщиками, но матросы стояли молчаливой сплошной стеною и разговаривать с адмиралом отказались до тех пор, пока пища им не будет заменена на доброкачественную.
Офицерское "развеивание скуки бытия" оказалось, конечно, сорванным. Обескураженный дружным отпором нижних чинов, но все еще расточающий угрозы, Рожественский приказал оставить команду без обеда.
- Не хотят жрать то, что дают, пусть голодают. - Грубо, площадно выругавшись, адмирал начал спускаться в свой катер.
По эскадре была объявлена боевая тревога.
Вечером Рожественскому доложили, что бунт на "Орле" прекращен: командиру корабля удалось кое-как уговорить команду, надавав ей всевозможных обещаний; два унтер-офицера, пытавшиеся бить "бунтовщиков", доставлены на другой "Орел" - госпитальный - с тяжелыми увечьями.
Рожественский тогда не предал это происшествие гласности: он превосходно понимал, что недовольство матросов дурной пищей было законным, да и опасался, что волнение перекинется на другие корабли, где кормили матросов не лучше. Он даже приказал принять меры, чтобы слух о событиях на "Орле" не распространился по эскадре. Но утаить это оказалось невозможным.
…- Да ведь и не только на "Орле", - с прежней невозмутимостью продолжал Серебренников. - А ноябрьский бунт на "Наварине" . А происшествие на "Нахимове"? И уж извините, Зиновий Петрович, но мы должны быть справедливы: только ли социально опасные лица во всех этих волнениях виноваты?..
От возмущения адмирал на минуту даже утратил дар речи: как, если сами командиры кораблей пытаются, найти оправдание всем этим беспорядкам, можно ли от них требовать суровых и беспощадных мер по отношению к бунтовщикам?!
Но командир "Бородина", будто угадав, что происходит с адмиралом, спокойно опустился в кресло: он сказал все.
И опять наступило томительное молчание…
- Добро, господа, - наконец-то выдавил из себя Рожественский, стискивая побелевшие пальцы. - Я над всем этим… подумаю. А вас прошу: имейте в виду, что если государю императору станет известно о непорядках на эскадре, он будет беспощаден! - И, уже не глядя ни на кого, бросил: - Можете быть свободны.
…"Как хорошо, что у меня на "Авроре", видит бог, пока что все благополучно", - удовлетворенно думал Егорьев, возвращаясь на крейсер.
Он, конечно, и не предполагал, что в это самое время Кривоносов, Листовский и Голубь заняты переписыванием прокламации, сочиненной штрафованным матросом Копотеем.
2
В тот вечер, как и в предыдущие, Катю допрашивал жандармский ротмистр Власьев, низенький, тучный, еще не старый, но уже с заметной лысинкой и с тяжелыми отечными мешками под глазами.
Было во внешности Власьева, вообще-то ровно ничем не примечательной, что-то такое, что заставляло думать о его скрытой жестокости и упорстве: такой человек, должно быть, ни перед чем не остановится.
Ходил Власьев, чуть волоча левую ногу, поврежденную на кавалерийских скачках, за столом сидел прямо и неподвижно; в глазах его нельзя было прочесть ничего, кроме равнодушия и усталости, и лишь иногда проглядывали в них недобрые, жестокие огоньки.
Катя приметила эти огоньки на первом же допросе, и ей вдруг стало не по себе.
…- Ну, как? Одумались? - он спросил это скучным, ровным, негромким голосом, не глядя на Катю, словно не было ему до этой девушки совершенно никакого дела и словно он уже заранее знал, что ничего стоящего из их разговора все равно не получится.. - Сегодня - будете давать показания? Или снова станете бессмысленно упрямиться?
- Но я, право, не знаю, чего вы от меня хотите? - возразила Катя. - Понимаете, произошло какое-то недоразумение, и вот вы вторую неделю держите меня здесь… А за что - я и в толк не возьму!
- Ах, оставьте, - ротмистр досадливо поморщился. - Все это я уже слышал от других тысячу тысяч раз. Внесите хоть вы какое-нибудь разнообразие… - Он поднял на нее бесцветный взгляд: - Ну, хорошо, давайте говорить более определенно, если уж вам так хочется. Нелегальные социал-демократические брошюры, найденные у вас при обыске. Показания свидетелей о ваших так называемых занятиях кружка на табачной фабрике…
Ротмистр сделал вид, что старается подавить зевок: до того ему все это, ясное и очевидное, надоело.
- Ваши поездки в пригороды, к некоторым… таинственным личностям. Наконец, ваша экзальтированная речь на митинге… И вы еще утверждаете, что ничего не знаете, что все это - недоразумение? Вздор! - Он вдруг подался вперед: - Аким Кривоносов - кто вам? Жених?
- Откуда вам известно о нем? - испуганно воскликнула Катя: в первый раз за все эти дни она растерялась.
- Милая девушка, - ротмистр глумливо улыбнулся. - В жизни так много источников, дающих подобные сведения. Например, ваши собственные письма…
- Значит, вы…
- Святая наивность! - ротмистр расхохотался и удовлетворенно расправил плечи; растерянность девушки ему положительно нравилась - от растерянности до откровенности один шаг.
- Святая наивность, - сквозь смех повторил он. - Пользуясь тем, что в нашей благословенной цивилизованной стране… - при этих словах он умиленно поднял глаза к потолку. - В нашей стране нет цензуры личной переписки, вы сообщаете жениху о жертвах январского… инцидента на Дворцовой площади… Любовные ваши излияния нас, конечно, не интересуют… Пишете о том, как трудно живется сейчас петербургским рабочим… О какой-то Гладышевой, - надо полагать, вашей подруге, которая, по вашему выражению, расстреляна беспощадными палачами… И полагаете, что все это не заинтересует нас? Вот уж поистине детская наивность!
Катя чувствует, каким тяжелым и ненавидящим становится ее взгляд, обращенный на ротмистра, и опускает его.
- Я никак не пойму, что же вам нужно от меня? - глухо произносит она. - Известно вам, оказывается, больше, чем мне самой. Остается одно: отправить меня в суд. Так, очевидно?
Она снова подняла голову:
- Скажите, наконец, по-русски, чего вы хотите?
- Очень немногого. Имена, кроме уже известного нам т-товарища Ильи. Некоторые адреса: главным образом тех, к кому вы ездили по заданиям. Вот и все.
Власьев улыбнулся.
- И после этого вы свободны. Старик отец, наверно, уже истосковался? Он, между прочим, приходил тут, справлялся о вас…
Катя до боли сцепила пальцы рук, чтобы не закричать.
- Нич-чего я не знаю, - раздельно, по слогам произнесла она. - Ни-чего!..
- С этого у нас все начинают, - насмешливо возразил ротмистр. - А кончают тем, что рассказывают все. До мельчайших подробностей!.. Уверяю вас, это более разумно, чем вот такое ваше поведение. Потому что…
Но Катя вдруг поднялась.
- Могу идти в камеру?
- О нет, - живо возразил Власьев. - Мне так приятна беседа с милой фрекен…
Но в эту минуту он ловит Катин взгляд, и что-то такое в этом взгляде, что ротмистр, внезапно переменив решение, пожал плечами:
- Что ж. Если вам так хочется молчать - я не возражаю. И у меня и у вас времени впереди много. - Он даже пошутил: - Мы с вами, как олимпийские боги, у которых и впереди и позади - вечность… - И тут же деловито объяснил: - Идите в камеру. Только не в ту - в другую. Конечно, условия там будут несколько… похуже. Но тут уж вы сами виноваты… Вот так-то, Катерина Митрофановна. - Власьев издевательски поклонился ей: - До следующей встречи. Мы не торопимся. Не-ет, мы можем и подождать.
Но Катя уже не слушала его.
Шагая между двумя конвоирами, долговязыми молчаливыми солдатами, она встревоженно думает об одном: неужто, в самом деле, ее арест, ее письма навредят Акиму, навлекут на него неприятности, а может, и нечто большее? И тут же она представила себе богатыря матроса, всегда спокойного, невозмутимого, чуточку насмешливого, никого и ничего, как ей казалось, не боящегося. Ей вспомнилось, как в тот единственный вечер, когда он пришел к ним и Митрофан Степанович напрямик спросил у него: пойдет ли он, Аким, если доведется, против рабочих, Аким возмущенно вскочил и сжал кулаки: никогда!.. Где-то он сейчас, Аким?..
Но куда это ведут ее сегодня? Вместо того чтобы в конце коридора свернуть, как всегда, направо, а там - вниз по крутым скользким ступенькам, конвойные повернули влево.
"Куда мы идем?" - хотела спросить Катя, но тотчас вспомнила глумливую фразу Власьева: "Только не в ту… в другую". Вот оно в чем дело!
У одной из дверей уже гремел ключами дежурный надзиратель. Он, кажется, был под хмельком, но старался не показать этого Кате и поэтому все время отворачивался от нее, пока возился с непослушным замком.
- Входи! - грубо сказал он наконец и подтолкнул Катю.
Она сделала только один шаг через порог - и вдруг оказалась в каком-то темном, без окон, помещении, размеры которого было невозможно определить. В лицо ей ударило таким застоявшимся, удушливым запахом плесени и еще чего-то кислого, противного, что Катя на мгновение отшатнулась.
- Входи, входи, не барыня небось! - повторил, надзиратель. И хохотнул: - Ничего фатерка, подходящая!..
Дверь медленно и тяжело скрипнула, щелкнул замок. Катя почувствовала, как ее ногам стало вдруг холодно. Она наклонилась и тотчас отдернула руку: пол был залит водой.
Значит, это и есть карцер? Тот самый страшный карцер, о котором так много рассказывали ей женщины, соседки по камере?
Девушка нащупала рукой влажную стену и, прислонившись к ней спиной, стиснула зубы…
Когда Катя была еще совсем маленькой девочкой, отец, возвратись с работы, часто сажал ее на колени и, покачивая, рассказывал особенно полюбившуюся ей чудесную сказку о молодом бесстрашном богатыре. Отправился богатырь выручать из неволи свою невесту, Марью-Моревну, прекрасную царевну. И ей, Кате, хотелось тогда, чтобы и она вот так же, как златокудрая Марья-Моревна, попала в неволю к страшному чародею и чтобы пришел чудо-богатырь и придавил ногой распластавшегося в страхе чародея, уродливого и страшного, и вынес ее на руках из железной темницы, где сидят по углам ночные глазастые птицы-филины, и посадил ее на крылатого коня впереди себя. А там - ветер, свистящий в ушах, и леса внизу под ногами, и синие блюдечки озер - все несется в стремительном вихре, все исчезает позади, и только сказочный конь, вскормленный на отборной пшенице и вспоенный родниковой чистой водой, прядет ушами и звонко ржет, проносясь в вышине над землею.
И Кате было страшно и сладко, и отец поглаживал ее по голове и все раскачивал на колене.
Не догнать тебе, противный злой чародей, легкокрылую птицу - коня, и доверчиво в страхе закрывает она глаза, прижимаясь к плечу богатыря…
Ах, как рано кончаются сказки!
Когда на следующее утро уже протрезвевший надзиратель открывает скрипучую дверь, Катя все так же стоит, прислонясь к стене, и ее сухие глаза кажутся воспаленными и жаркими..
Надзиратель искоса глядит на нее и покачивает головой.
- Ну, выходи, что ли, - угрюмо говорит он.
Девушка молча переступает порог и вдруг падает на холодный цементный пол коридора.
3
Чем ближе подходила эскадра к району боевых действий, - а расстояние до него, несмотря на все бесчисленные задержки кораблей в пути, сокращалось с каждым днем, - тем ощутимее становилась скрытая тревога и напряженность, овладевавшие людьми. Нет, это не было страхом, и в то же время каждого, кто задумывался о предстоящем бое, не могла не пугать совершенно очевидная неподготовленность эскадры к тем серьезным боевым испытаниям, которые ожидали ее впереди.
О предстоящем старались не говорить вслух, эту тему тщательно обходили в письмах к родным, в Россию, и все-таки думали все - и офицеры и матросы - только об этом.
Невероятно растянувшаяся и потому почти лишенная оперативной маневренности, перегруженная запасами топлива, истрепанная переходом уже более чем в пятнадцать тысяч миль, а в последнее время даже изгоняемая со своих кратковременных и так необходимых ей якорных стоянок, эскадра менее всего была бы готова сейчас встретить неприятеля.
Особенно возмутил всех последний случай.
Девятого апреля французские власти приказали русским кораблям немедленно покинуть бухту Камранг, где согласно планам Рожественского эскадра собиралась мирно простоять некоторое время в ожидании так до сих пор и не пришедшего небогатовского отряда.
Французский консул, имевший днем встречу с адмиралом, изъяснялся недвусмысленно: русские корабли могут вот-вот столкнуться с японским флотом, и было бы крайне нежелательно, чтобы произошло это именно здесь.
Лишь после долгих и оскорбительных для русских моряков переговоров удалось выговорить право на то, чтобы оставить в гавани "Алмаз", "Иртыш", "Анадырь" и госпитальные суда, нуждавшиеся в совершенно неотложном ремонте.
Остальным кораблям эскадры пришлось в ночь на десятое апреля поспешно сниматься с якорей. Произошло это действительно слишком поспешно: настолько, что на одном из броненосцев вынуждены были второпях расклепывать звенья якорной цепи.
Все это, конечно, произвело на моряков удручающее впечатление; матросы почти в полный голос переговаривались о том, что только разбойников да пиратов так изгоняют с якорных мест.
Тревога увеличивалась еще и оттого, что силы эскадры продолжали оставаться разрозненными.
- Это что ж получается? - возмущался мичман Терентин. - Так нас, порознь, японцы перещелкают. И куда только глядел этот Небогатов?
- А Небогатов-то при чем? - возражал Дорош. - В Индийском океане его отряду ничуть не легче, чем нам - на подступах к Тихому. Не адмиралу Небогатову, а другим надо было думать, когда посылали нас сюда порознь…
На эскадре утверждалось предположение, что корабли не станут ожидать отряда Небогатова и пойдут напрямик во Владивосток.
Среди матросов все чаще завязывались теперь оживленные разговоры о тех местах, к которым лежал путь эскадры.
- Какой он, Владивосток? - полюбопытствовал Аким Кривоносов, когда закончились обычные утренние тренировки у орудий и утомленным матросам было разрешено перекурить. - Вот говорят: Владивосток, Владивосток… А я о нем и понятия не имею.
Он подсел к Копотею, ловко скрутил цигарку, прикурил от "фитиля".
- Слышь, Евдоким, ты, часом, не бывал там - в этом Владивостоке?
И Аким выпустил замысловатые колечки дыма, не таявшие в тихом, безветренном воздухе.
- Бывать не бывал, далековато, - сознался Копотей. - А читать кое-что приходилось. Ну так что же тебе рассказать о нем?
Заинтересованные матросы обступили Кривоносова и Копотея.
- Основан он лет примерно сорок назад, - продолжал Копотей. - Сначала был военный пост, потом вырос город. Рассказывают, что, когда прапорщик Комаров высадился с транспорта "Маньчжур" вместе с нижними чинами и разбил палатки на берегу, тигры по ночам около тех палаток бродили. Известное дело: непуганое зверье, веками его никто не тревожил.
- Ти-игры? - сделав огромные глаза, полушепотом повторил Степа Голубь. - В жизни ни одной тигры не видел! Страшилища, поди?
- А они там и по сей день бродят, - усмехнулся Копотей. - Только в другом обличье: в голубых мундирах. И кокарда на фуражке.
- Это как? - не понял Голубь.
- А так. Где есть наш брат матрос, там без "тигров" уж не обойтись, верное дело. Того и гляди - норовят сцапать. А когти у них, Степушка, пострашней настоящих тигриных будут. Попадешь в эти коготки - все, считай крышка.
Кривоносов, всегда опасавшийся за своего друга, когда тот начинал вот такие, уж очень откровенные разговоры, поспешил перебить Копотея вопросом:
- Ну, а хлеб-то в тех местах родится? Или, может, пустынь горемычная, такая же, как на том острове, где мы, помнишь, были?
- Родиться там может все: земля благодатная, - пояснил Копотей. - Да выращивать некому. Долины лежат необозримые, нетронутые, а людей - полтора человека. Все привозное. Вот и везут ржицу да пшеницу из-под твоей, Аким, Черниговщины или из Ефимовой Полтавщины. Десять или сколько там тысяч верст везут, через всю Россию-матушку.
- Ну, уж это ты… - недоверчиво качнул головой Степа Голубь. - Присочинил, поди.
- Нет, честное слово…
- Да слыханное ли это дело? Скрозь всю Россию…
- И не только хлеб. Кругом - леса, а спички - аж из Швеции. Под землей угля нетронутые пласты, а уголек на корабли доставляют главным образом из Японии. Пряники - и те из Тулы или Вязьмы.
- Чудно́ что-то, - с сомнением произнес Голубь. - А земля, говоришь, богатая?