Егорьев отложил перо.
Томила какая-то тяжелая, необъяснимая тоска, не покидавшая его все последние дни. Он и сам не мог понять, что с ним происходит, а это странное, гнетущее чувство усиливалось между тем с каждым часом. Он подумал и приписал еще несколько строк:
"Отпустив их в Шанхай, мы почувствовали себя много облегченнее и с большей надеждой на успех идем более ускоренным темпом навстречу неизбежной судьбе, взяв курс в Корейский пролив".
- Навстречу неизбежной судьбе… - вслух повторил он и погрузился в невеселые думы.
Вся его жизнь проходила перед ним: учеба, насмешки более обеспеченных товарищей, мечты о большом плавании, горячие и страстные споры о высоком призвании морского офицера… И первые радости тихого семейного счастья, и первая гордость за успехи сына, и первые горести после резких столкновений с косным и рутинерствующим начальством…
Всеволод, Сева, умница мой, по-юношески пылкий в мечтах о будущности русского флота, поймешь ли ты меня?..
С присущей ему аккуратностью он уложил листки в папку и неторопливо завязал тесемки.
Мог ли он знать, что сделал сейчас последнюю запись!
…Тринадцатого мая перед полуднем корабли построились в походный порядок и дали эскадренный ход.
В 4 часа дня все корабли приняли с "Суворова" сигнал адмирала: начать приготовление к бою.
2
Жандармский ротмистр Власьев оказался верен своей методе: выжидать, не торопиться - "брать на измор". О нет, он не будет, подобно другим следователям, поторапливать события: бить заключенных, морить их голодом, заставлять сутками, без сна, стоять на ногах. Все это - анахронизм, от которого цивилизованные Европы давно отказались.
- Моя метода - испытанная, - любил говаривать он. - Червь дубы валит, капля камень долбит!..
Допрашиваемого водили к нему день, второй, неделю, месяц; он задавал одни и те же вопросы, в одной и той же последовательности, ровным скрипучим, бесстрастным голосом, твердо убежденный, что это способно в конце концов взять верх над любым, самым железным упорством.
На столе у него, по соседству со служебными бумагами, неизменно лежал томик Гельвеция с жирно отчеркнутыми словами: "Ничто так не убивает, как однообразие". Философ, видимо, и предполагать не мог, что когда-нибудь его афоризм найдет этакое неожиданное применение.
В жандармское управление ротмистр перевелся из Семеновского лейб-гвардии полка, где у него произошла какая-то некрасивая история, не то карточная, не то любовная, - напоминаний о ней он избегал.
Отнюдь не чуждый тщеславия, он рассчитывал здесь, на новом месте, блеснуть своими способностями, а они у него, по твердому его убеждению, были недюжинные. Поэтому-то при случае и без случая заговаривал он в присутствии начальства о непогрешимости своей методы и о том, каких исключительных успехов добивается он с ее помощью. Начальство слушало благосклонно, и это еще более подогревало далеко идущие надежды ротмистра, мечтавшего о большой карьере.
Катю Власьев допрашивал каждый вечер, в одно и то же время, час в час, минута в минуту.
Ее вели длинным и узким коридором, где с влажного потолка, низко, нависающего над головою своими полукруглыми обомшелыми сводами, срывалась и падала, разбиваясь о каменные плиты пола, медленная, тяжелая капель, вводили в кабинет и оставляли у дверей.
Ротмистр долго не обращал на нее внимания, делая вид, что углублен в чтение каких-то бумаг. Потом он поднимал голову, бросал на девушку бесстрастный взгляд, не выражавший ничего, кроме чрезвычайной усталости и скуки, и молча показывал подбородком на стул. Что-то продуманно оскорбительное было в этом коротком движении подбородка, и Катя это остро чувствовала.
Она садилась и знала заранее: вот сейчас он потянется за папиросой, вот он разомнет пальцами табак, постучит мундштуком по краю пепельницы, закурит. Потом он проследит взглядом, как тает в воздухе легкий дымок, и только затем, словно вспомнив, что нужно снова приступать к опостылевшим делам, пододвинет к себе папку и, развязывая тесемки, скажет, будто между прочим:
- Итак, я надеюсь, что сегодня вы будете благоразумнее и начнете давать показания.
Он делал паузу, не означавшую ни точки, ни вопроса.
Также заранее Катя знала, какие вопросы последуют дальше: фамилии, адреса, явки?
Поначалу ее удивляло, как это может живой человек быть таким вот однообразным во всем: в своих движениях, словах, даже в молчании? Но потом она поняла, что это - прием, игра и что рассчитано это, очевидно, на то, чтобы убить ее, Катину, волю к сопротивлению. И Катя решила отвечать следователю тем же.
Она глядела себе под ноги и глуховато говорила безразличным тоном:
- Я же давно сказала вам, что ничего не знаю.
Но вопросы все-таки следовали один за другим.
Прокурору, который несколько дней назад обошел камеры заключенных, с порога торопливо спрашивая, есть ли какие-нибудь претензии, Катя пожаловалась, что в карцере она простудилась: ее лихорадит, в особенности вечерами, ей обметало губы, боль в груди усиливается с каждым днем. Прокурор обещал распорядиться о переводе ее в больницу, но, как она с самого начала и предполагала, ничего он, конечно, не сделал.
С каждым днем Катя все острее ощущала, как ею овладевает неодолимое чувство усталости и какого-то неосознанного страха. Но она все-таки держалась.
Особенно страшны были сумерки. Температура к этому времени поднималась, Катю сжигала мучительная жажда, которую невозможно было утолить тепловатой, вонючей водой; Кате начинало казаться, что какие-то страшные лохматые чудовища выползают из темного угла камеры, они подбираются к ней, вздыхают, сопят, что-то бормочут: она вскрикивала в ужасе - и снова приходила в себя…
Чтобы не было так мучительно жутко, она начинала ходить по камере. Три шага, три маленьких Катиных шага в любую сторону - и под ладонью опять холодная, противно осклизлая гладь стены…
На одном из допросов ротмистр Власьев, закуривая, нечаянно обжег Катю: спичка зажглась с треском, кусочек горячего фосфора отскочил и, перелетев через стол, попал девушке в щеку, почти у глаза. Она приложила к обожженному месту платок, но боль не проходила, и тогда ротмистр, буркнув извинение, достал из ящика стола маленькое овальное зеркальце и протянул его Кате.
- Может, вазелин нужен? Или одеколон?
- Нет, благодарю. Это пройдет…
В первый раз за весь этот месяц Катя увидела себя - увидела и внутренне ужаснулась. Неужели это она? Под глазами лежали широкие черные круги, нос как-то заострился, скулы, обтянутые желтой кожей, выпирали, как у старухи. Нездоровая бледность покрывала лицо.
Если бы раньше Кате сказали, что человек может не узнать самого себя, она, пожалуй, и не поверила бы. А сейчас с нею было именно так!..
Ротмистр в тот вечер был внимательнее обычного, даже шутил и пытался рассказать какой-то анекдот, но Катя сумрачно молчала, глядя в пол.
- Напрасное упрямство, - внезапно меняя тон, сказал ротмистр. - Вы должны трезво понимать, что жертвенность ваша сейчас уже ни к чему, она попросту смешна… Все ваши социал-демократические ячейки давно прекратили существование. Мечты о революции в России похоронены. Мы - не Запад, и до революции российскому мужику-лапотнику так же далеко, как до планеты Марс…
Катя усмехнулась: "Если бы это было так, вряд ли б стали держать здесь, взаперти, даже меня, в общем-то неопытную и неопасную девчонку".
Но она решила молчать.
- Нет, ну в самом деле, - словно рассуждая вслух, продолжал Власьев. - Вы молодая, красивая, вам ли губить молодость, этот бесценный дар, по тюремным камерам? Поверьте мне, пожившему на свете: молодость - она безвозвратна, ею нужно дорожить! Извините за банальность, но вы созданы для любви, а не для политики!
Катя продолжала молчать.
Так проходили вечер за вечером, допрос за допросом.
…Сегодня, в отличие от прежних вечеров, ротмистр нервничал, хотя всячески старался и не показать этого. Катя, разумеется, не могла знать о том, что утром он получил от начальства изрядный нагоняй: следственные дела у него непомерно затягиваются. Напрасно пытался он напомнить о своей методе - начальство на этот раз и слушать не хотело:
- Какая, к дьяволу, метода, когда вы от простой девчонки за целый месяц ни единого слова не сумели добиться!..
И ему недвусмысленно дали понять, что лейб-гвардейские прегрешения его вовсе не забыты и что, если у него и дальше дела пойдут так же неудачно, придется ему подумать, не пора ли в отставку.
"Ну хорошо же, - заранее настраивая себя на резкий тон по отношению к Кате, думал Власьев. - Нынче ты у меня заговоришь!.."
Привычным жестом он указал Кате на стул. Заговорил он с нею неожиданно для девушки отечески мягко и даже с какой-то едва уловимой грустью в голосе:
- Нынче поутру я имел случай побывать у вашего батюшки. Плох стал старичок, совсем плох!.. Похудел Митрофан Степанович, одряхлел как-то… Между прочим, велел вам кланяться.
Катя невольно насторожилась: это было что-то новое!
- Это и понятно, - продолжал ротмистр все тем же участливым тоном и сочувственно вздохнул. - Живет впроголодь, последние вещички распродает… Помните картину "Верую, господи", над кроватью у вас висела? При мне нынче маклак-татарин унес. Этакая образина, больше двугривенного не захотел дать… Жалко старика, правда?
Насчет картины - это Катя поняла: дескать, не сомневайся в том, что я говорю правду, был у твоего отца, был!..
Девушка стиснула кулаки так, что ногти впились в ладони: только бы не поддаться этому иезуитскому состраданию, только бы не дать дрогнуть расслабленному жалостью сердцу!
Она решила: ни за что не посмотрит в сторону ротмистра. А тот, будто угадав ее мысли, подался вперед и все пытался заглянуть в ее глаза:
- Вы думаете, я обманываю вас? Не-ет, мы с вами сейчас ведем совершенно честный и совершенно беспристрастный разговор. Мне действительно жаль вашего старика отца!..
Катя молчала.
- Ну? Пятнадцатиминутная откровенная беседа, о которой будем знать лишь вы да я, и пропуск - вот он. Сможете тотчас поспешить к своему батюшке. Ведь как обрадуется Митрофан Степанович, как обрадуется!
Ротмистр выжидательно глядел на нее. Катя закрыла глаза и так, с закрытыми глазами, просидела несколько минут. Потом подняла ресницы, спокойно взглянула на следователя и равнодушно произнесла:
- Но я же сказала, что ничего не знаю.
- К черту! - ротмистр взорвался, грохнул по столу кулаком: вся его система, которой он так гордился, не стоила и ломаного гроша, если эта обыкновенная девчонка, почти подросток, способна оставаться такой спокойной, сдержанной и неприступной. - К черту! Я достаточно церемонился с вами. Теперь я другим способом заставлю вас говорить. Заставлю!..
Он выбежал из-за стола, маленький, тучный, чуть прихрамывающий и удивительно похожий на сказочного гнома. Уже не соображая, что само это поведение оборачивается против него, он забегал по кабинету из угла в угол.
- Не-ет, хватит с меня! Я начинаю понимать, что либерализм мой действительно становится злом. Другие, поди, и бьют подследственных, и голодом морят… А я вас хоть пальцем тронул? Нет, скажите: тронул?.. А теперь - довольно. Буду как все!..
Катя взглянула на Власьева насмешливо:
- Зачем же так волноваться, господин ротмистр? Это для здоровья вредно!..
…И вот опять двое конвойных ведут ее по коридору. И опять где-то в полутьме отсчитывает время невидимая, тяжелая капель. И опять впереди - бессонная долгая, томительная ночь, полная тревог, боли и воспоминаний.
Очевидно, это самое страшное в тюремной жизни - воспоминания…
Но нет, пусть не сомневается Илья, пусть ничего не опасается: она и не такое выдержит!
Один из конвойных удивленно бросает на нее взгляд:
- Дура девка, тебе плакать надобно, а ты еще улыбаешься…
А Катя действительно улыбается. Она гордо вскидывает голову, увенчанную короной золотых волос, и, не отвечая конвоиру, спокойно шагает по длинному тюремному коридору.
ГЛАВА 15
1
Ночь опустилась на море, не по-майски холодная, безветренная, темная.
Тот, кто прожил жизнь на берегу, никогда не представит себе, что это такое - туманная весенняя ночь вдали от земли, от людского жилья, от привычного покоя и уюта, когда на всем необозримом пространстве даже не видимые, а, скорее, угадываемые движутся, все движутся непрерывные угрюмые волны, и такая же угрюмая завеса тумана касается своим краем их зыбких вершин - и ни лучика света, ни звезды, ни огонька на десятки, на сотни миль в любую сторону…
Промозглый, сырой туман наглухо укрыл эскадру; он плотно прижимался к воде, и корабли, окутанные им, сделались почти невидимыми, будто пропали вдруг в этой слепой ночи. Туман был настолько густым, что, кажется, его можно было попробовать на ощупь. Даже порывистый, леденящий зюйд-вестовый ветер, налетавший с мрачным пронзительным свистом, оказался не в состоянии разорвать, развеять эту сплошную, непроницаемую туманную пелену.
С глухим и недобрым грохотом били в борт крейсера все увеличивавшиеся волны, и крупные брызги от них будто растворялись в тумане, делая его еще более влажным и весомым.
Усиливалась бортовая качка.
Рассвет наступал с такой медлительностью, словно время вдруг остановилось, не желая приближать события надвигающегося утра.
В четыре часа мичман Терентин принял вахту: заглянул в журнал, поинтересовался, нет ли каких-нибудь срочных приказаний по кораблю, и, подавив зевок - он никак не мог приучить себя бодрствовать по ночам, - небрежно козырнул:
- Вахту принял.
- Вахту сдал, - так же небрежно откозырял лейтенант Старк 3-й и добавил: - Спокойной вахты.
- Спокойного отдыха.
Старк сбежал по трапу, но тут же возвратился:
- Да, чуть не забыл. Евгений Романович велел, в случае чего, немедленно разбудить его.
- О, тогда он может спать спокойно до утра, - рассмеялся Терентин. И помахал Старку рукой: - Адью!..
Едва спустившись по трапу, Старк тотчас исчез, словно растворился в тумане. Терентин поежился, все еще клонило ко сну. Он протер стекла бинокля и поднес его к глазам.
Ветер все-таки справился с туманной завесой, и она понемногу начала редеть, так что вскоре уже можно было разглядеть почти всю эскадру.
Она шла двумя кильватерными колоннами, одна невдалеке от другой. В правой были первый и второй броненосные отряды, угадывались по знакомым очертаниям "Суворов", за ним чуть поодаль - "Император Александр III", еще дальше - "Бородино", "Орел", "Ослябя", "Сисой" и почти скрытый туманом - "Наварин".
В левой колонне, где третьей с конца была "Аврора", шли эскадренный броненосец "Николай I", броненосцы береговой обороны "Сенявин" и "Ушаков". Совсем близко от "Авроры" покачивался контр-адмиральский "Олег", Энквист все собирался перебраться на "Аврору" - что-то ему такое на "Олеге" не понравилось, - да так и не собрался.
За эскадрой сзади, слегка врезавшись между колоннами, следовали транспорты, имея головным "Анадырь".
И уже совсем позади, едва различимые в тумане, шли госпитальные суда "Орел" и "Кострома", не без основания насмешливо прозванные на эскадре "веселыми кораблями": здесь было множество хорошеньких сестер милосердия, не отличавшихся чрезмерной строгостью нравов.
На госпитальном "Орле" мичман Терентин задержал бинокль. Там среди сестер милосердия была одна, рыженькая, с которой у него еще во время стоянки в Носи-бе завязался интересный роман.
Воспоминания об этом были мичману приятны, и он усмехнулся.
Получилось как-то так, что они вместе отправились в горы, на охоту: мичман клялся, что он - завзятый охотник и что от него никакая дичь не уйдет. У рыженькой же интерес к охоте был чисто созерцательный.
Сестричка, пока они поднимались по крутой и извилистой тропинке, все время без умолку болтала о каких-то пустяках, на краю обрывов, где тропинка делала неожиданный поворот, она пугливо останавливалась, доверчиво прижималась к мичману горячим округлым плечом и, заглядывая то вниз, туда, где в пропасти клубился туман, то в глаза Терентину, спрашивала, по-детски шепелявя:
- Страшно как, правда же?
Над одним из таких обрывов мичман, неожиданно для самого себя, привлек ее за плечи и поцеловал. Она тихо ахнула и закрыла глаза…
Терентин в общем не был в претензии, что возвратился на "Аврору" без охотничьих трофеев, а когда вечером офицеры в кают-компании попробовали поупражняться на его счет, он только загадочно усмехнулся.
После этого он с сестричкой встречался только однажды; хорошо уже то, что она даже не пыталась устраивать ему сцены ревности, которых он терпеть не мог.
Спит, поди, и не знает, что он здесь думает о ней…
До утра было еще далеко, и Терентин, прохаживаясь в одиночестве, начал думать о всякой, всячине. О том, как он потом красочно и подробно опишет отцу весь этот переход; и о том, что вот, в самом-то деле, неплохо было бы сочинить впоследствии книжку, скажем, под таким названием: "Девятнадцать тысяч миль в морях и океанах"…
Потом он стал думать о Дороше. Ясно, у Алеши явно не ладится что-то с Элен, а он молчит, скрытничает. Железной воли человек, честное слово! Он, Терентин, на месте Дороша не утерпел бы, все рассказал.
"А все-таки экое же я легкомысленное существо! - не без комизма подумал Терентин. - Переживаем, можно сказать, такие исторические минуты, а у меня в голове, как назло, ну хоть бы одна какая-нибудь мало-мальски серьезная мысль!"
И он даже вздохнул.
- Сигнальщик! - на всякий случай окликнул Терентин.
- Есть сигнальщик, - откуда-то сверху, из серой тьмы отозвался матрос.
- Что на флагмане?
- С флагмана, ваше благородие, никаких сигналов нет.
"Слава богу, хоть перед рассветом адмирал утихомиривается", - подумал Терентин иронически и снова крикнул:
- Усилить наблюдение!
- Есть усилить наблюдение.
"Скука-то какая зеленая", - подумал Терентин. Право, нет ничего неприятнее вот этой вахты перед рассветом, когда, кажется, время останавливается и не хочет двигаться дальше ни на одну минуту вперед.
Рывком, будто высвободившись из заточения, налетел стремительный, холодный ветер, он подхватил клочья тумана вблизи крейсера и помчал их дальше по морю, то прижимая к самой воде, то поднимая кверху. Разорванный туман двигался легко, почти не касаясь поверхности моря; он казался живым существом.
Взлетела и устремилась вдогонку ветру высокая, тонкорогая волна.
Мичман достал из кармана огромные часы-луковицу, подарок отца, щелкнул крышкой: без десяти шесть. "Еще больше двух часов маяться", - подумал он и смачно, так, что даже внутри, в скулах, что-то хрустнуло, зевнул.
И вот тут-то он услышал, как срывающимся голосом крикнул взволнованный матрос-сигнальщик:
- Ваше благородие, "Урал" передает…
- Что, что передает? - воскликнул Терентин.
Сигнальщик прочел медленно и раздельно, отделяя слог от слога:
- "Ви-жу… воен-ны-е… су-да…"
Крейсер "Урал" вместе с "Алмазом" и "Светланой" шел в самом конце эскадры, как бы закрывая ее замком; теперь он полным ходом догонял эскадру, непрестанно семафоря о том, что его курс сзади пересекли справа налево четыре неизвестных корабля, опознать которые не было возможности из-за тумана.