Чрез всю квартиру он ведет меня в уборную. Вдоль правой ее стены неприметно висит веревочная лестница. Феофилакт Алексеевич быстро поднимается по ней и движением сжатой в кулак руки ударяет в середину потолка. Я не верю своим глазам. Эта половина тотчас же откидывается вверх. Феофилакт Алексеевич объясняет:
- Там тоже уборная. Если стоять вот на этой верхней ступеньке лестницы, легко достать чрез открытый потолок за стул. Затем легкое напряжение мускулов, и вы - там, в следующем этаже…
Он дергает за веревку, будто для спуска воды из бака, и потолок захлопывается.
Тогда он доканчивает:
- Если бы вам грозила опасность и в следующем этаже, знайте, что и там из уборной ведет откидывающийся потолок - уже на чердак…
Я поражен.
Мы возвращаемся в гостиную, мы становимся снова у окна-фонаря, Феофилакт Алексеевич дает мне последнее объяснение к сводке.
Я пристально смотрю в окно.
И в эту минуту явственно слышу шум несущегося автомобиля. Как обострен мой слух, как болезненно напряжены мои нервы!
XI. Подозрения
Из боковых стекол окна-фонаря я увидел, как оцепляют дом. Автомобиль уже стоял у подъезда. Это было необычайно. Такие облавы производились только ночью, а теперь еще не было 11-ти. Нервно и часто стучало сердце. Гибель стояла за нашей дверью. Феофилакт Алексеевич крепко сжал мне руку у локтя.
- Вот и конец, - сказал он. - Я погибну, но вы должны спастись.
- Только вдвоем.
- В таком случае я вам приказываю, как старший.
- Такого приказания я не могу исполнить.
- Молчите и слушайтесь! Поймите: ценой вашей жизни я не куплю моего спасения.
И вдруг решительно, быстро и твердо прибавил:
- Если вы не скроетесь через потолок, я сейчас же застрелюсь. Ищут не вас, а меня.
Он нервно и торопливо вынул из внутреннего бокового кармана пакет. На его углах и в середине краснело пять круглых печатей.
- Возьмите. Представите Лопухину! Теперь я пуст… У меня - ничего. Прощайте!
Он обнял меня и перекрестил.
- Не забудьте о динамите и пироксилине! Их не отдавайте. Вы знаете, где они спрятаны.
Мы поцеловались. В ту же минуту раздался громкий и настойчивый стук в дверь. Я пробежал в уборную. Как белка, взобравшись по лестнице наверх, я ударил кулаком в потолок. И он открылся легко и сразу, став как бы продолжением правой стены. Я поставил левую ногу на нижний выступ бака, мгновенно закинул руку влево в отверстие, нащупал стул, притянулся, оттолкнулся и захлопнул открытую половину потолка. Маленькая уборная была темна. Повсюду кругом стояла мертвая тишина. Было непривычно и жутко. Я тяжело дышал, будто только что взбежал по крутой лестнице на высокий этаж. Я открыл дверь в коридор. В великом, страстном и чутком напряжении я на минуту прислушался: что происходит сейчас внизу? Я ждал выстрела. Такие люди, как Феофилакт Алексеевич, не отдаются живыми! Но безмолвие внизу было такое же, как здесь, наверху, будто не мой страх объял весь этот огромный дом и, придавив, не выпускал из-под своей оцепенелой тяжести.
…Чего я жду? Зачем? Я вернулся в уборную и стал шарить в темноте, ища и здесь веревочную лестницу. Ее не было. На минуту мелькнула страшная мысль:
- А что, если отсюда выхода нет?
Тихонько, на цыпочках я пробежал по комнатам:
- Может быть, есть стол… табуретка…
Ничего не было! Тогда я вернулся в уборную, вынул револьвер и его рукояткой стал выдалбливать углубление в правой стене.
Какой-то внутренний предостерегающий голос говорил мне, дрожа и торопясь:
- Ты стучишь. Не стучи! Могут услышать внизу. Если услышат, ты пропал. Остановись!
Но я продолжал долбить. Легко отпадала штукатурка. Через несколько минут стена белела тремя неглубокими выбоинами. Я ухватился за цепочку бака (только бы она не оборвалась!), сделал прыжок вверх и, вися, стал всходить, ступая по выбоинам стены, как по неверной лестнице с исщербленными игрушечными ступенями. Потом ухватился за бак. Теперь оставалось ударить в потолок. Лежа левой рукой на верхней доске бака, я толкнул вверх. Потолок не двигался. Я ударил вторично. Он не поднимался. Тогда, собравши последние силы, какие могли быть у висящего в воздухе человека, я резко стукнул в третий раз. И потолок мгновенно откинулся.
И в этом верхнем этаже было все так же, то же расположение комнат, тот же тяжелый и сырой запах, то же безмолвие и тишина. Чрез кухню я поднялся на чердак, пролез через слуховое окно и остановился в нерешительности. С этой высоты пятиэтажного дома предо мной открывалась головокружительная бездна. Одно движение, один неверный шаг, минутная потеря равновесия и - смерть. Но крыша была заметена снегом. Уже давно никто не сметал его. Я осторожно ступил. Крыша была сравнительно плоска. Балансируя, я дошел до края. Соседний дом плотно прилепился к этой стене, и без труда я перешел на следующую крышу. Теперь я хотел найти железную пожарную лестницу, ведущую на двор. Заваленный снегом, ее верх был трудно различим. Я его отыскал не сразу. Наконец, я стал спускаться вниз. Страшные минуты!
А вдруг заметят, схватят, арестуют? Кто смотрит на меня в этот миг из противоположного окна? Быть может, председатель домового комитета? Быть может, чекист, вселенный в квартиру аристократического квартала? А разве мало было добровольных доносчиков! Но все прошло благополучно. Слава Богу! И первой мыслью было:
- Что делать?
Я решил позвонить в штаб - к Леонтьеву. Он ответил мне просто:
- Ждите меня в Пушкинском сквере.
У нас произошел странный и волнующий разговор. Я рассказал ему о случае в квартире Марии Диаман, о Варташевском, о Феофилакте Алексеевиче. Все было темно. Я ходил, как заблудившийся в незнакомом лесу.
- Как могли они узнать, что я пошел на квартиру Марии Диаман?
Леонтьев задумался.
- Вы подозреваете предательство? Это очень и очень возможно. Эта любящая пара весьма подозрительна. Конечно, Варташевского жаль, но прощенья нет! Вы говорите, что переодетый матрос на квартире у Диаман упоминал о Трунове и Данилове. Это очень скверно! Вы знаете, кто такой Данилов?
- Летчик.
- Да. А что он проделал - тоже знаете?
- Нет.
- В этом-то и вся суть…
- Расскажите же мне…
- Извольте. Варташевского наша организация поставила начальником воздушной обороны Петербурга. Слышали?
- Конечно.
- Своим помощником Варташевский сделал Данилова. Вам известен его талант овладевать простыми душами. Нас с вами он не обведет вокруг пальца. Но как он умел покорять сердца солдат, мужиков, матросов - удивительно!
Так вот-с, в эту воздушную оборону Петербурга наблюдающим комиссаром назначили матроса-большевика Орленкова. Он, главным образом, должен был следить за правильным расходованием сумм. Все деньги были в его полном распоряжении. Вот, Данилов на него и нацелился. Обхаживал, обхаживал, заговаривал зубы, заговаривал, а потом как-то подпоил да и говорит:
- А что, брат Орленков, скучно нам с тобой здесь? Власть - властью, пролетариат - пролетариатом, а жизнь-то уходит. Ведь у тебя, Орленков, невеста в Пскове пропадает, а ты тут сидишь и комиссаришь. Эх, я бы на твоем месте… сел на аппарат и айда во Псков! А что немцы там, так они еще в ножки тебе поклонятся за аппарат.
У Орленкова так и взыграла душа: "Летим, - говорит.
- Сейчас. Вдвоем!" В самый последний момент Данилов вдруг уперся: "Без денег нельзя. Без денег не лечу. Да и с чем ты прилетишь к невесте? Да и на что я там буду жить? Забирай казну, тогда - в путь". Ну, Орленкову уже совсем невмоготу. Разожжен парень. Не то, что деньги, а хоть жизнь бери… Ну, о дальнейшем, вероятно, слышали?
- Ничего не слыхал.
- А дальше просто. Деньги для сохранности взял себе Данилов, а когда поднялись, он в упор двумя выстрелами уложил этого несчастного Орленкова и преспокойно сбросил его труп у самого Смольного: получайте, мол, вашего замечательного комиссара; мне, Данилову, можете сказать: до свиданья, а денежкам - прощай!.. С тем и улетел - только его и знали. Вы понимаете, какой поднялся шум, грохот, стрельба, пальба и суета? Ужас! Конечно, первый вопрос:
- Кем назначен Данилов?
Ответ:
- Варташевским!
- Давайте Варташевского!
Арестовали, засадили в чека… вот тут-то и началось…
- Что?
- А вот что…
XII. Судьба Варташевского
Леонтьев говорил, и с каждым его словом для меня открывалась все глубже и глубже безжалостная и горестная пропасть. Я испытывал тот последний ужас, который называется разочарованием.
Как только Леонтьев начал объяснять поведение Варташевского, я уже знал, в чем дело, и предвидел конец. Сейчас я переживал такое чувство, будто приехал издалека на похороны любимого человека, стою у его гроба и с трепетом и съежившимся сердцем смотрю, как отдернут покрывало и я увижу дорогую мертвую голову.
Все было ясно. Я мог не дослушивать.
Леонтьев продолжал:
- Варташевского и не пытали. Даже чекистам было понятно, что Данилов действовал самостоятельно. Если б Варташевский был соучастником, он мог бы скрыться тем же самым способом: улететь на аэроплане. Да, вероятно, и улетел бы, но… куда ж подниматься к небу, если не пускает земля. А его уже тогда своими цепкими руками захватила эта проклятая Мария Диаман. Уж лучше бы он улетел, чем… Ну, что толковать: человек сдался. Ясно, как 2 x 2 = 4. В том-то и опасность нашего дела, что мы все время стоим на этой дьявольской грани, качаясь то в ту, то в другую сторону, работая на две лавочки. Это не всегда проходит даром…
- Что же делать? - спросил я тихо.
- Подождите! Вы еще не все знаете… Слыхали вы о гибели английского капитана Фрони? Ну, того изумительного Фрони, которого убили чекисты, ворвавшись в английское посольство?
- Мельком слышал.
- Подлейшая история! Вот был человек… Другого такого не найти!
Я вяло сказал:
- Может быть, расскажете?
- Долго… да и какие тут рассказы! Все мы долго не могли понять, как его поймали. А теперь уже не может быть никаких сомнений.
Я нетерпеливо вскрикнул:
- В чем дело?
И тотчас же почувствовал, что задаю совсем ненужный вопрос.
Не рассудком, не сердцем, а всей кожей моего тела, волосами, концами моих ногтей я в эту минуту остро понимал, что случилось с несчастным и замечательным английским капитаном Фрони, с этим героическим борцом, искренним ненавистником красных советов.
- А дело в том, что и он явно был предан тем же Варташевским. Двух мнений не может быть.
Как странно! Какая непонятная сила заключается иногда в слове! Ведь вот, я сам в эти минуты уже знал это новое чудовищное преступление моего близкого когда-то друга, а теперь самого злостного и презренного врага. Знал! Но Леонтьев произнес вслух два слова:
- Варташевский - предатель!
И внутри у меня все сразу захолодело и оборвалось. Хотелось стонать, кричать, кататься по земле, стать на четвереньки, зарычать и завыть. Это желание я ощущал жадно и остро, и его я помню до сих пор с совершенной отчетливостью: да, стать на четвереньки, грызть землю и выть.
И в последней беспомощности, сразу ослабевший, ощущая только железное напряжение мышц, сквозь стиснутые зубы я задал тот же самый ненужный вопрос:
- Что же делать?
Леонтьев взял меня под руку, встал со скамьи, будто приподняв меня. Мы прошли несколько шагов. Крепко сжав мой локоть, он вымолвил равнодушно, ничего не выражающим голосом:
- Прикончить!
Еще раз мы обошли маленький, круглый Пушкинский скверик. Красное здание "Пале-Рояля" медленно проплыло перед моими невидящими глазами. Когда-то я жил здесь.
Сюда однажды пришла ко мне Мария Диаман. Зачем она это сделала? До сих пор для меня это было загадкой - этот вечер с вином, эти часы ласк, эти неповторимые слова признаний, потому что слова любви никогда не повторяются, потому что для меня этот сон не повторился и теперь уже не повторится никогда.
Все обнажилось грубо, пошло, подло: она просто взвешивала и соображала - кто из нас двух полезней, я или он, Михаил Зверев или Константин Варташевский? Вот и все… Ах! Ах!
Мы простились с Леонтьевым.
Уходя, он сказал:
- Только не откладывайте! Что решено - должно быть сделано скорей.
И в эту минуту я вспомнил обращение Христа к Иуде:
- Что делаешь, делай скорей.
Но я и сам сознавал, что медлить нельзя. Кошмар давил. То, что я едва смел предполагать, оказалось самой ужасной, раскрывшейся и неоспоримой правдой… Наводил на след, указывал, заманивал, предавал, шепчась за нашей спиной, человек, которому я так беспредельно верил, кого я любил больше, чем брата, уважал глубже, чем отца, на кого в своей наивной вере я готов был молиться!
Этого храброго, твердого, азартного, двадцатитрехлетнего Варташевского я носил в своем сердце, как образец самоотвержения, как пример подражания. На войне, по первому его слову, я готов был пойти на смерть. И нас, действительно, спаяла не только дружба, но и кровь…
Потом между нами стала эта женщина. Теперь встал ужас.
Я шел, и теперь я знал, куда иду и зачем. Сразу пропал страх быть узнанным. Я не чувствовал никакой боязни. Если б за мной гналась вся чека, то я не ускорил бы шага. Мысль работала в одном направлении. Душа ныла, но сердце толкало вперед:
- Скорей! Скорей!
Я шел, как в железном сне. Все было напряжено во мне: мускулы рук и ног, нервы, ясность распаленного рассудка.
В эту минуту во мне горели холод и огонь.
Только бы застать Кирилла! В этом все…
- Вы спрашиваете, кто такой Кирилл? А Кирилл - это член нашей организации, уланский ротмистр. Отличный наездник. Когда-то владелец единственной конюшни. У нас он был "подающим". Кирилл выезжал лихачом и, когда он был экстренно нужен, ему говорилось только одно слово: "Подать!"
- Ах, если б его застать!
Я вошел трамвай, доехал до Каменноостровского. Кирилл был дома. Не вдаваясь ни в какие подробности, я рассказал ему в двух словах о нашей задаче.
Кирилл даже не удивился.
Он сидел пред зеркалом и брился. Красное, крепкое, мускулистое лицо лентами освобождалось от белой мыльной пены. Тщательно и спокойно ведя бритву вверх по левой щеке, подперев ее изнутри языком, он сказал:
- Как будто и мне это казалось… Только я думать об этом не смел.
Потом спросил:
- Куда подать?
- Да хоть сюда.
- В котором часу?
- Вечером. В и.
Мне никуда не хотелось идти. Какой страшный день!.. Это бегство, эти поднимающиеся потолки, скользкие крыши; вся эта эквилибристика, фокусничество, какой-то безумный авантюризм… Это было похоже на американскую фильму. Потом потрясающий разговор с Леонтьевым.
Как трудно! Как больно! Как холодно и страшно!
- Я останусь у тебя, - сказал я Кириллу. - Мне некуда идти…
- Ну что ж, пожалуйста. Отдохни! Захочешь поесть, возьми из этого шкапа. Только вот что: раз уж ты пришел, не выходи! А впрочем, я тебя запру, а ты сиди и жди меня.
Я остался один.
Только измученные люди понимают эту радость остаться в четырех стенах наедине с самим собой. Я прилег. Сна не было.
Я встал и прошелся по комнате. Горела голова. Пляшущие, треплющиеся нервы заходили, опережая шаг, будто я не шел, а бежал, скакал, мчался, летел.
Через минуту я поймал себя на том, что говорю вслух. И я, действительно, говорил.
Да, убить Варташевского для меня все еще казалось величайшим преступлением. Этот момент его убийства я не мог себе представить. Казалось, в последний момент у меня опустятся руки…
…Вот я уже занес револьвер, но он взглянул на меня своим ясным, теплым, таким знакомым взглядом… Решусь ли я?
Я подходил к графину, наливал воду и снова вышагивал комнату по диагонали, от угла к углу. Наконец, изнемог.
Сжав голову обеими руками, я бросился на кровать:
- Надо забыться! Попробую уснуть!
В 11 часов вернулся Кирилл.
- Лошадь подана, - сказал он, вваливаясь в комнату в толстом, тяжелом и щегольском армяке лихача.
Он поправился на козлах, подвернул под себя полу, застегнул фартук, разобрал вожжи, напружинился и подался вперед. Рысак рванул.
Маленькая пролетка-одиночка мягко катилась, чуть-чуть вздрагивая и подпрыгивая на неровностях камней. Мы оба молчали. Мыслей не было. Ничего не было! Я ехал, как пустой, и минутами мне казалось, что я не еду, а меня куда-то везут.
Темная, немая ночь, темное, немое небо легли на Петербург. Вдруг исчез камень. Мы катились по немощенным улицам.
- Подъезжаем, - бросил, повернув голову, Кирилл.
По обеим сторонам тихо спали небольшие деревянные дома. Это была Новая Деревня.
Здесь жил Варташевский.
XIII. Казнь
На мягком грунте рысак пошел шагом. Покачивалась пролетка. Я смотрел на толстый кучерской зад Кирилла, обводил глазами уснувшую деревню и ни о чем не думал. Не хотелось думать.
Кирилл спросил:
- Подать к самому дому?
Машинально и нехотя я ответил:
- Подавай!
Я шел на убийство. Такие акты обдумываются заранее. Мало ли что может случиться!
…Ну, прежде всего: Варташевский сейчас один или не один? Если в квартире никого больше нет, его можно уложить тут же, сразу, без разговоров, без объяснений, без кощунства добрых и заманивающих слов, без змеиных поцелуев.
Но если там еще кто-нибудь, - тогда?..
Я ничего не предрешал.
Вероятно, во всем мире с самого дня его возникновения не было более пассивного убийцы, чем я. Без мысли, без плана, без всяких предосторожностей, как дикарь с камнем, я шел на этот страшный акт мести и искупления. Но я даже не волновался.
Удивительно!
Даже профессиональные убийцы испытывают колебание, трепет, боязнь. У меня не было ничего.
Как молнии, как вспышки, как невесомые воздушные птицы, пролетали то далекие, то близкие воспоминания, спутывались, пропадали и возникали вновь.
Вставали видения:
- Вот, в этой Новой Деревне я когда-то весело кутил. Пели цыгане, журчала гитара, пенилось вино, на счастье табору мы бросали золотые монеты в бокалы шампанского, черноокая Паша с полными красными губами затягивала песню привета: "Как цветок душистый…" И, наклонясь к моему уху, звенело ласковым призывом, убаюкивающей радостью и разгулом: "Выпьем мы за Мишу, Мишу дорогого…"
Милая Паша! Если бы ты видела меня в эту минуту…
Тогда она гадала "Мише" Звереву на картах и по руке, - что предсказала бы она сейчас ночному убийце Владимиру Брыкину, идущему на новый ужас, окруженному тенями, опасностями, тайной и кровью?
Кирилл подался назад, натянул вожжи. Конь остановился.
Я вылез.
За оградой, в палисаднике стоял деревянный домик. В двух последних окнах светился огонь: горела керосиновая лампа.
Кирилл лениво сказал:
- Буду ждать здесь. Там на пролетке не проедешь…
Я открыл калитку.
На одну короткую секунду меня объяло уныние. Уныло и безропотно торчали тощие, короткие деревья палисадника, уныл был трехступенчатый вход, уныло и криво свесилась проволока звонка.
- Ну, готовься же! - говорил мне кто-то велительный и строгий.