ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
С началом боев Колесников оставил молодую свою "жинку" Соболеву под присмотр Стругова и деда Сетрякова. Фильке сказал прямо: "Утекет - башку срублю, поняв?" Стругов судорожно кивнул, даже шею зачем-то потер, заверил: мол, не волнуйся, командир, никуда твоя полюбовница не денется. Сетрякову Колесников буркнул на ходу: "Помогай тут Филимону", - не стал больше задерживаться возле старика. Дед мотнул головой, вытянулся: слушаюсь, Иван Сергеевич, будет исполнено, но и в эту минуту знал уже, что стараться особо не будет. Предстоящие бои с красными, насколько он понял из крикливых разговоров штабных, предстоят серьезные, крови будет много. А кровь лилась и без того: и штабные, и рядовые из полков вошли во вкус, зверели. Пленных вздергивали на дыбу, отпиливали им головы, резали животы и забивали их землей, выкалывали глаза, вырывали языки… Потрясла деда и казнь чекиста Павла. Задним числом Сетряков ругал себя, что не предупредил парня, не сказал ему правду о себе; так хорошо Павло говорил о Советской власти и о них, крестьянах. И вел себя с ним как равный, не то что эти, штабные: чуть что - в зубы, в матюки. А многие из них в сыновья ему годятся, и воевал он побольше каждого, а поди ж ты - шута из него сделали, вроде как Сетряков и не человек, а так… Даже Стругов с Опрышкой и те ни во что его не ставят…
Сетряков, сгорбившись у печурки в пристрое, задумчиво смотрел на огонь, вспоминал свою поездку по тылам красных - много все ж таки полезного привез он тогда из разведки Сашке Конотопцеву. И про Северный и Южный отряды красных узнал, и про конницу, которую ждали из-под Ростова, даже бронепоезд на путях видел. Сашка удивлялся, хлопал Сетрякова по плечам, хвалил: ай да дед! Молодец! Жаль, орденов у них пока в дивизии нету, а то б нацепил. Сетряков улыбался радостно и счастливо - начальство хвалит, как же!.. Совсем по-мальчишески блестели у него глаза и хотелось простить Сашку за обычное его хамство и насмешки.
Но, оставшись один, Сетряков вспомнил и другое: пусть и голодную, но спокойную, уверенную жизнь в той же Гороховке, Ольховатке, Россоши. Народ везде отзывался о Советской власти хорошо, ругал соседей своих, калитвянских кулаков, сдуру или по злобе затеявших братоубийственную бойню: мало им, кровососам, гражданской и других войн. Народ наконец забрал власть в свои руки, строит новую, справедливую жизнь, и чего, спрашивается, этим хохлам надо? Дед внимательно слушал своих собеседников, ни с кем особо не спорил, говорил, что по старости лет "участия в разных там бунтах не приймае", его дело теперь лежать на печи да тараканов гонять - и на него махали рукой: правда что!.. Но сам с собою он толковал, спорил: в банду как-никак пошел по доброй воле, поверил россказням Митрофана Безручко да тех же кулаков - Назарука, Кунахова, лавочника… Теперь, кажись, все оборачивается по-иному. Штабные бросили его со Струговым и Лидкой, ускакали под Евстратовку - шли с той стороны большие силы Красных. Одолеют ли калитвяне эти части, нет ли - никто не знал, а он, Сетряков, был уверен, что не одолеют.
Мысли его опять вернулись к чекисту Павлу: если такие люди борются за Советскую власть, то ничем ее, эту власть, не сломить, она будто из железа. Разве выдержал бы кто-нибудь из повстанцев такое зверство?! Куда там! В любую веру после пяти розог обернутся, после первой зуботычины на колени упадут, а Павло… ведь не попросил пощады, не склонил голову!
"Эх, старый хрен, - корил себя Сетряков. - Не предупредил парня, мол, не ходи, Павло, к нам в Старую Калитву, поймают тебя, не отпустят живым…" Он понимал, что корил себя, может, и зря, вины его тут особой нет, но то, что он потом признал Павла, подсказал Сашке… да, тут прощения ему нет. Сказал бы Конотопцеву: не видал, не знаю, первый раз на глаза попадается - глядишь, и отпустили бы парня. А так - казнить и все. Все, дескать, сходится… Жаль Павла, очень жаль!..
Или с Лидкой, пленницей, что вытворяют. Не игрушка это, живой человек, дивчина. А над ней целым штабом измываются, свадьбу эту затеяли - на, мол, Иван Сергеевич, атаман ты наш головастый, награду тебе за успешные бои, за расправу над красными продотрядовцами и сонными красноармейцами!.. Тьфу, паскудники!
Помочь бы, в самом деле, бежать Лидке, да как? Филька с бабкой Авдотьей сговорился, застращал старуху: чуть что - скажи, старая, а не то… - и ладонью по горлу себе провел. И сотворит, бандюга, глазом не моргнет.
Ладно, может, поколотят Колесникова под Евстратовкой, Стругов тогда и сам сбежит, и так уже закрутился, как ужака под вилами. Не будет же он сидеть на Новой Мельнице и ждать, покуда сюда красные явятся - отвечать перед властями придется по всей строгости.
…К ночи прискакал на Новую Мельницу Марко Гончаров. Кинув Стругову поводья, велел поставить коня в конюшню, а попозже, когда остынет, напоить. Сказал, что к утру должен вернуться в Криничную, там затевается "серьезное дело", что "красным там крышка". Марко говорил все это с пьяной ухмылкой, глаза его бегали по лицам недоверчиво слушавших Стругова и деда Сетрякова, все искали чего-то поверх их голов и не могли найти. Гончаров плел и плел о скорой победе над красными, что у них силы на исходе, еще день-два и погонят их из Калитвы до самого Воронежа, а там, бог даст, и до самой Москвы.
Сетряков догадался вдруг, что Марко попросту сбежал с поля боя, что "крышка" под Криничной не красным, а наоборот, повстанцам, и Гончаров просто-напросто спасает свою шкуру. Но сюда, на Новую Мельницу, являться сейчас тоже было опасно; Марко, может, и не знал, что красный полк занял сегодня Старую Калитву, утром, не позже, красноармейцы будут здесь… Что-то нужно было Гончарову в штабном доме, но что?
Скоро все прояснилось. Марко выгнал Стругова и его, Сетрякова, в пристрой, велел и бабке Авдотье пойти "прогуляться до соседки", у него-де важный разговор с Лидой, Колесников поручил "побалакать с его жинкой с глазу на глаз". Бабка молчком поскреблась к соседям, а Стругов с Сетряковым потоптались на морозе во дворе да и потянулись в пристрой.
Не прошло и пяти минут, как из дома донесся истошный и тут же задавленный крик Лиды, потом все стихло, как умерло. Сетряков встревожился, хотел было пойти узнать, в чем там дело, но Филька захохотал, грубо дернул старика за рукав полушубка, усадил на место, перед горящей печуркой. "Не рыпайся, дурья голова. Сказано: семейные разговоры у них. Нехай балакають".
Он, оказывается, знал обо всем, посмеивался сейчас, вороша угли в грубке, сплевывал под ноги. К звукам из дома прислушивался чутко, даже дверь открыл, потом и этим не удовлетворился, вышел во двор.
Вернулся довольный, с блудливой физиономией сказал:
- Все там в ладу. Лампа светит, балакають…
Часа через два, к полуночи, сунулся в пристрой Гончаров, рожа у него была красная, довольная.
- Ну, Филимон, пойдешь? - многозначительно подмигнул он Стругову.
- Хай ему черт! - махнул рукой Стругов. - Вы - командиры, вам, может, и простится. А мы с дедом - люди маленькие… Заявится вдруг Иван Сергеич, шо мы ему скажемо? Лидку он нам стеречь велел.
- Куда он там явится! - захохотал Гончаров. - Красные тут с часу на час объявятся, а Ивану, похоже, того… - И он выставил вперед грязный палец давно не мытых рук, выразительно чмокнул губами: чмок!.. - Да и всем нам… В чека умеют стрелять.
Марко смотрел при этом на деда Сетрякова, и тот похолодел от вида мертвого, ледяного какого-то взгляда Марка; в глазах его стыл смертный, животный страх.
- А мы… як же нам, Марко? - У Стругова сама собою отвалилась челюсть, он медленно, но верно соображал, что и под Криничной Колесников разбит, что гонят его взашей где-то поблизости, и теперь каждый должен подумать о себе. - Сам-то… Иван Колесников… живой ай нет? - спросил он Гончарова, который уже запахивал полы добротного полушубка, собирался уходить.
- Сам-то… Может, и живой, - усмехнулся Гончаров. - Лидку наказывал беречь пуще глаза… Го-го-го… Зря ты, Филимон, отказался. Ох и сладкая, стерва!
Стругов вышел вслед за Марком; дед слышал, как они тихо переговаривались возле сарая, где стоял оседланный уже конь, спорили о чем-то. Потом Гончаров уехал в ночь…
Под самое утро Сетряков осторожно, на цыпочках, прокрался в дом. Филька спал, храпел беззаботно, пьяно - в передней все было разбросано, по полу разлита то ли вода, то ли еще что; у кровати Стругова валялся обрез, и дед поднял его, сунул за печь, в тряпье - пускай этот дурак поищет.
Лида, бедняга, видно, и не ложилась: несчастным белым комочком сидела у себя на кровати в боковухе, плакала.
Сетряков тронул ее за плечо.
- Беги, девка, сейчас же, пока Филька не проснулся. Иди в Старую Калитву, там красные.
Она испуганно и недоверчиво подняла голову, несколько мгновений смотрела непонимающими, затравленными глазами. Сетряков с содроганием увидел в слабом свете керосиновой лампы, стоящей на столе, что шея и грудь Лиды в синяках, что рубаха на ней вся изодрана, и жаль стало дивчину до холода в сердце.
- Тикай, Лидка, ну! - еще раз повторил дед. - Одягайся живее, скоро утро. Пока спит он.
Она поняла наконец, соскочила на пол босыми ногами, стала хватать и натягивать на себя одежду, а дед ушел в пристрой. Сердце его билось с надеждой - ну хоть Лидка убежит, хоть ей он поможет. А завтра, глядишь, он и сам отправится в Старую Калитву к своей Матрене, падет перед ней на колени - прости, мол, старуха. Хочешь милуй, а хочешь - казни.
Сетряков видел, как Лида, в пальто и наспех замотанном вокруг шеи белом платке, тихонько вышла на крыльцо, скользнула за предусмотрительно отпертые им ворота; видел, как побежала она улицей хутора вниз, к мостку через Черную Калитву. Он заволновался: забыл оказать ей, что не надо идти по дороге, лучше напрямую, через снежный луг, но Лида и сама догадалась, сразу с мостка свернула на снежную белую целину…
Несколько минут спустя появилась во дворе бабка Авдотья - и откуда она взялась, ведьма старая! Он уже и ворота запер. Не иначе, огородами пришла, задами!.. Бабка глянула на теплившийся в окошке пристроя огонек, погрозила кулаком, и Сетряков отпрянул к грубке: неужели она видела, что он выпустил Лиду?
Выскочил во двор Филька - расхристанный со сна, взлохмаченный; на ходу всовывал руки в рукава полушубка, матерился. Бегом кинулся к сараю, вывел коня и без седла, бешеным наметом вылетел за ворота, выхватив из ножен шашку.
- Господи, пощади девку! - шевелил блеклыми губами Сетряков. - Невинная душа, жить ей да жить.
Стругов догнал Лиду на середине пути; маленькая, беззащитная фигурка хорошо была видна на белом снежном лугу - полная луна щедро заливала мертвенным светом всю округу. Филимон с угрожающим криком понесся к этой фигурке, прибавившей ходу, стремившейся к близким уже домам Старой Калитвы. Под копытами коня податливо хрустел снег, алчно взвизгивала в мороз-пом воздухе острая, любовно отточенная шашка.
- Дядько Филимо-о-он! Миленьки-и-ий! Пощади-п-и!.. Не надо-о… Беременная я-а-а-а… - страшно, смертно кричала Лида, подняв ему навстречу руки, защищая ими лицо, пятясь в снегу, падая и поднимаясь вновь, а Стругов мордовал плохо слушающегося, отскакивающего от женщины коня, все выбирал момент для точного, разящего удара, и наконец выбрал, хакнул с потягом, с наслаждением…
Спрыгнул потом с коня, повздыхал - может, и не следовало девку рубить, брать грех на душу?.. Да что теперь!.. Вытер клинок о пальто Лиды, помочился, загораживаясь от ветра, и ускакал восвояси.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
Телеграмма из Воронежа была категоричной: губкомпарт вызывал Мордовцева и Алексеевского на пленум, двенадцатого декабря им надлежало отчитаться о разгроме полков Колесникова.
- Какие, к черту, отчеты?! - вспылил Мордовцев, - Чего спешить? Главное, конечно, сделали. Но Колесников жив, с ним немало бандитов, завтра они соберут тех, кто разбежался, снова создадут полки… Разгромить их надо окончательно, а потом уж и отчитываться - хоть на пленуме, хоть где. Живы Варавва, Стрешнев, Курочкин какой-то объявился… Многие из них притихли сейчас, попрятались, но стоит им узнать, что мы уехали… Месяц-другой надо побыть здесь еще; а потом и рапортовать. И чего Сулковский, или кто там сочинял эту телеграмму, спешат?
Алексеевский, соглашаясь, кивнул:
- Ты прав, Федор Михайлович, Колесникова не добили. Рапортовать о его разгроме - значит заниматься показухой. Но что делать, мы с тобой коммунисты, обязаны подчиниться партийной дисциплине.
- Ладно, поедем, - согласился Мордовцев. - Но об этом я там, на пленуме, буду говорить. Какой-то бюрократ сочинил телеграмму, а Сулковский, судя по всему, не вник, подмахнул и с плеч долой. А нам тут - начать да кончить.
- И все же с отдельными бандами теперь воевать проще будет, - подумал вслух Алексеевский.
- Как сказать! - запальчиво, все еще не остыв, возразил Мордовцев. - Они еще много бед нам принесут. Мелкие банды более подвижны, маневренны, ищи их!.. И главное - Колесников живой, черт бы его подрал! Это как флаг. Жаль, не уничтожил его Карандеев. На смерть парень пошел, а дело не сделал. У повстанцев, думаю, нет больше такого опытного в военном отношении командира… А что, Карандееву приказано было теракт осуществить, или как, Николай Евгеньевич?
- Нет, это его личная инициатива. Пошел с разведывательным заданием. Связника, оказывается, бандиты казнили, вот Карандеев и решил, видно, уничтожить Колесникова. Да, если б это получилось… Жаль парня, жаль!
Мордовцев, слушая комиссара, хмурился, расхаживал по просторной сельсоветской комнате (после боя в Лофицкой штаб красных частей вернулся в Твердохлебовку), думал, что чекисты должны были более тщательно продумать эту операцию, предусмотреть все возможные варианты. Он закрыл дверь в смежную комнату, где шумел на плите чайник - бойцы охраны собирались обедать, оживленно переговаривались.
- Ладно, теперь немного осталось. Возьмем под свой контроль… - Мордовцев не договорил, сильно закашлялся, хватаясь за грудь, согнувшись пополам, и Алексеевский твердо решил, что по приезду в Воронеж сразу скажет Сулковскому о болезни губвоенкома, о необходимости срочно положить его в больницу. - Что же касается остатков банд… Ну, за это дело чекисты возьмутся самостоятельно, тут, видимо, потребуется иная тактика.
Алексеевский встал, приоткрыл дверь в комнату охраны, сказал поднявшемуся от "буржуйки" бойцу:
- Дай-ка и нам по кружечке, Махонин. А то что-то мы с Федором Михайловичем озябли.
Через минуту-другую появился красноармеец с двумя кружками, с виноватой улыбкой нес их военкому.
- Токо у нас сахару нету, Федор Михайлович, - сказал он. - Уж который день один кипяток глушим.
Мордовцев молча махнул рукой, взял кружку, грел об нее пальцы.
- Тебе, думаю, попадет от Сулковского. - Он улыбнулся Алексеевскому. - Хотя и меня по головке не погладят, упустили все-таки Колесникова…
- Да брось ты, Федор Михайлович, - бодрее, чем, наверное, следовало, откликнулся тот. - Целую бандитскую дивизию расколошматили. Доберемся и до главаря.
- Хорошо бы, - рассеянно проговорил Мордовцев, плотнее запахивая шинель; подошел к печке, прислонился к ней спиной.
- Между прочим, Федор Михайлович, - Алексеевский думал о своем, - в политическом отношении банда прелюбопытнейшая! Мне, к слову сказать, жаль многих: ведь одурачили крестьян, горы золотые посулили, а это ведь надо суметь!.. Ну, иных, разумеется, запугали дезертиры - те не в счет, у нас с ними особый разговор будет… И Колесников… странно все-таки. Сколько лет в Красной Армии был, эскадроном командовал. Я уточнил по своим каналам: его и полковым командиром намеревались ставить… А подвернулся случай - врагом стал.
- Врагом он и был, Николай Евгеньевич, - убежденно проговорил Мордовцев. - Не строй ты на его счет иллюзий. Просто выжидал момент… Калитвянские кулаки не просто так в командиры его произвели, их ведь поля ягода! Пусть и не совсем Колесниковы кулаками были, но - из зажиточных, а значит, сочувствовали им, помогали. Другое дело рядовые, тут, конечно, посложнее, тут разбираться надо.
- Написать бы обо всем этом, - задумчиво сказал Алексеевский. Добавил смущенно: - Я, честно говоря, собрал кое-какие материалы, с редактором нашей губернской газеты хочу посоветоваться.
Мордовцев ласково глянул на него, улыбнулся:
- А я это, между прочим, по твоим воззваниям еще понял; носишь что-то в себе, размышляешь, к перу тянешься… А правда, Николай Евгеньевич, кто лучше нас с тобой рассказать про все это сможет? Мы и видели, и чувствовали, а главное - воевали. Пробуй!..