Свободная охота (сборник) - Валерий Поволяев 13 стр.


– А у нас в Афганистане рыбу не едят, – сказала Наджмсама. Поправилась. – Почти не едят.

– А у нас любят.

– Туристам в Афганистане реки не показывают. – Наджмсама вздохнула.

– Нет, не люблю я туристов! – повторил Князев.

– Почему ты не любить туристов?

Князев в ответ молча приподнял плечи: есть причина.

– Тогда считай, что я их тоже не люблю, – неожиданно заявила Наджмсама. – Ладно?

Где-то далеко в горах снова хлопнул выстрел. Воздух погустел, сделался предгрозовым.

Очень часто человек в минуту опасности не понимает, что такое опасность, не осознает её в полной мере, хотя и представляет, где противник, ощущает его – вон он, вон там, откуда выплескивается длинный прямой язычок пулемётного пламени, несётся грохот, а свинцовые струи страшновато режут, – это нечто такое, что происходит с кем-то другим, посторонним, это как кадры из увлекательного приключенческого фильма.

И только тогда человек познает боль, опасность, тогда по-настоящему начинает собственной шкурой чувствовать, кто есть кто и что есть что, когда сам оказывается меченным этой опасностью: царапнет пуля, оставит ожог, этот ожог долго потом помнится, чуть что – мнёт его пальцами, трёт, ощупывает давно зажившее место, поэтому, вероятно, не ленится лишний раз припасть к земле и проползти десятка три метров по-пластунски, хотя этого, может, и не надо бывает делать, – перестраховывается парень, но лучше всё-таки перестраховаться, чем захлебнуться в собственной крови, поглубже зарыться в землю либо найти надёжную расщелину в камнях, высмотреть точку получше, откуда выгодно стрелять, обжить её. Именно такое понимание опасности часто спасает человека.

Бесшабашные храбрецы так же не нужны командиру, как и трясущиеся овечьи хвосты, норовящие при первом же выстреле сунуться головою в траву и замереть, – нужны люди, которые знают, что такое боль, и боятся её, а боясь, умеют преодолеть эту боязнь, не теряют разума ни в какой, даже самой тяжёлой, запутанной обстановке, – такой солдат более всего люб командиру.

Князев не понимал и одновременно понимал, что с ним происходит, он полыхал, как красная роза, при упоминании имени Наджмсамы, лицо обдавало крутым жаром, в висках гулко билась кровь, уши закладывало, словно в горах на высоте, и он превращался в самого настоящего глухаря – крупную таёжную птицу, которая, когда токует, глохнет и забывает про всё на свете. Но Князев был солдатом, а солдату нельзя ничего забывать, и он, подсекаемый самим собою, неведомыми догадками, вскидывался, темнел лицом, в глазах появлялся сухой свет: действительно, что это с ним?

Если у Наджмсамы не было дежурства, а у Князева выпадало свободное время, он обязательно шёл к ней – поговорить, а может быть, и помолчать, посмотреть на неё, подсобить, коли понадобится его помощь. Иногда Матвеенков увязывался с ним. Но когда он увязывался, то у Князева возникало желание цыкнуть на него – всё-таки он был старшим по званию, сержантом. Но Князев не мог этого сделать, почему-то робел, а Матвеенков – хитрый "мураш", он всё понимал, что говорится, на ус наматывал – словно бы сам боялся очутиться в подобном положении, и только посмеивался, глядя на Князева.

А у Князева что-то сосущее, горькое, нежное, мешающее дышать и одновременно сопутствующее дыханию поселялось в груди, вместе с этим всё чаще и чаще появлялось чувство страха, которого раньше не было. Это был страх иного рода, что, случается, опутывает солдата в бою либо – что ещё хуже – перед боем, это был страх за Наджмсаму. Ведь сообщение приходит за сообщением: душманы усилили борьбу, стреляют и днём, и ночью, ворвались в один кишлак, в другой, в третий, вспороли животы активистам, а тем, кто проводил политику партии в жизнь, придумывали что-нибудь особенное, по-восточному жестокое – надрезали тело по талии, проводя ножом вкруговую, потом рывком сдирали кожу, чулком поднимали вверх и стягивали узлом над головой. Человек ещё был жив, дёргался, кричал в страшном своём колпаке, но ничего поделать не мог – был обречён и через несколько минут умирал. Эта жёстокость заставляла Князева сжимать зубы, невольно ёжиться, чувствуя чужую боль, холодеть от одной только мысли: а вдруг подобное случится с Наджмсамой? За себя он не боялся, боялся за Наджмсаму.

День сменял ночь, на смену ночи снова приходил день – мутный, пыльный, – видать, долго не обмывал здешние горы дождь, – плотнонебый, с начищенным желтком солнца, едва просвечивающим сквозь муть, но тем не менее достающим до земли – иначе с чего бы так жарило? День, в свою очередь, опять уступал место ночи, та – дню. Колесо времени катилось, не останавливаясь, его не касались ни боль, ни плач, ни песни, ни радости. Ко всему мирскому, земному время было до обидного равнодушно, и человек невольно ощущал своё бессилие, мелкоту перед ним – уж очень он маленьким и зависимым, как крестьянин от помещика, выглядел.

Ночью, просыпаясь, Князев перебирал в памяти разговоры с Наджмсамой. Вспоминал места свои родные. Наверное, возврат в мыслях на Волгу, в Астрахань, в спокойные полноводные ерики, где взбивают хвостами ил со дна двухпудовые осётры, а с ряби склевывают мелюзгу тонкоголосые мартыны – это тоже своеобразный туризм (хоть и не любит туристов Князев). И каждый человек в таком разе, если он находится на чужбине и возвращается в мыслях на редину, – турист.

Впрочем, суждение это спорное.

К горлу невольно подкатывало что-то горячее. Как там домашние?

– О чём думаете, товарищ сержант? – изображая из себя саму наивность, спрашивал Матвеенков, щурился преданно – поедал, так сказать, глазами начальство, шмыгал носом, но игру выдерживал до конца. – О государственных делах?

– Так точно, о государственных. – Князев всплывал на поверхность самого себя, крутил панаму на Матвеенковской голове, косился глазами на его автомат: – Чищеный?

– Естественно. – Взгляд Матвеенкова был честным. – Иначе и быть не должно, товарищ сержант. А вдруг через пятнадцать минут придётся отражать нападение душманов? А?

– Всякое может быть, – туманно отзывался на Матвеенковскую готовность Князев.

Четыре дня назад в небольшом городишке, а точнее, полукишлаке-полугородке, таком же, как и их, случилась одна история. Четверо афганских товарищей берегли, что называется, покой, мирную тишь своих земляков, охраняли дома, улочки, рынок. Во втором часу дня на городишко неожиданно навалилась душманская группа – человек сорок, хорошо вооружённые, и не только древними дальнобойными бурами, кремневыми пищалями, как иногда эти буры изображают, а оружием современным, способным сдерживать натиск целого батальона, – пулемётами, автоматами, гранатомётами. Душманы навалились на рынок молча, сцепив зубы, яростно выкатывая глаза – наркотиками накачались, что ли? – и единственной силой, которая могла им противостоять, была эта четвёрка.

Завязался бой. Прямо среди лотков с виноградом и рисом, среди козьих и бараньих туш, которые здесь, на высоте, могут храниться сколько угодно и не портиться – мясо покрывается тоненькой пленкой, очень похожей на синтетическую, и словно бы консервируется, это возможно только на высоте, при продувном воздухе, – среди корзин и тележек с зеленью и картошкой. Четвёрка афганских товарищей, отстреливаясь, отступила к небольшому глиняному зданьицу, в котором хранились весы, разная мелочь, тряпьё и мётлы.

Душманы обложили здание плотно – мышь не проскочит.

Четвёрка отбивалась до конца. Вначале погиб один парень, потом второй, потом девчонка, в той команде тоже была девушка – ведь мало ли что, а вдруг какой-нибудь женщине потребуется совет, ей тайну женскую, особую надо будет открыть, мужчине же не доверишь, – и в живых оставался только один паренёк по имени Рафат. Раненый – у Рафата была прострелена рука и по касательной обожжено плечо.

Эх, чего только, наверное, не передумал, не пережил этот хороший парень, пока шёл бой! Вспоминал своих близких, отца и мать, с горькой тоскою поглядывал на жёлтое замутнённое небо: а вдруг оттуда вытечет крохотная точечка вертолёта, идущего на выручку? Но нет, небо было пустым, погасшим, чужим, ничего доброго не сулило, в карабине кончились патроны, и отбиваться было нечем. Хотелось Рафату, наверное, плакать – ведь всё же он прощался с жизнью, с землей и небом, – а может, и не хотелось: глаза были сухими, ум ясным, боль не такой допекающей, резкой, выворачивающей буквально наизнанку, как это иногда бывает. Для такого последнего случая, когда надо ставить точку, обязательно нужно иметь гранату. Попрощался с небом и ребятами мёртвыми своими, вздохнул последний раз, потянул гранату за кольцо и – привет! Всё свершается мгновенно. Но не было у Рафата гранаты.

Ткнулся он лицом в пыльный пол, застонал бессильно, покосился глазами на дверь, за которой топтались, гомонили душманы, поднял карабин, нажал на спуск, но вместо выстрела раздался звонкий щелчок. И под окном дома тоже сгрудились душманы. Раз не раздаются выстрелы в ответ, значит, ясно душманам: либо все защитники уже покойники, либо патроны кончились, истаяли. Подполз Рафат к окну, выглянул: там действительно толпятся душманы. Увидели Рафата, показали вниз: давай, мол, спускайся!

А в дверь уже долбили. Долбили сильно, ещё минута– напрочь вынесут её. Тут на глаза Рафату попалась консервная банка – мясная тушенка, советская, ребята-геологи, которые ищут в здешних местах воду, подарили, – обмазанная клейким синеватым тавотом, с маленькой серой этикеткой, посаженной прямо на тавот. Рафат подтянул к себе банку, отодрал наклейку, потом снова выглянул в окно.

Душманы, стоявшие внизу, засмеялись, снова поманили Рафата.

– Давай, давай сюда, парень …

– Ложись! – выкрикнул Рафат и кинул в душманов консервную банку.

Те кинулись в разные стороны – сейчас ведь как ахнет лимонка, костей не соберешь. Поплюхались в пыль, поползли кто куда, кто в канаву, кто за угол здания: надо было хоть чем-то прикрыться. Рафам выметнулся из окна следом за банкой, больно врезался ногами в землю – из глаз посыпалось яркое бронзовое сеево. От рези и оттого, что обрубилось дыхание, он чуть сознание не потерял, но на нога удержался и, покачиваясь, взбивая носками ботинок пыль, побежал по замусоренной базарной площади к выходу.

Человек пять душманов, поняв, что их обманули – не гранату кинул этот раненый паренек, а что-то другое, совершенно безобидное, камень или жестянку, – резво поднялись и помчались вслед за Рафатом.

А тот бежать уже не мог, хотя и бежал: боль пробивала насквозь, из пулевой раны струйкой выбрызгивала кровь, ползла вниз, земля дёргалась, прыгала перед глазами, кренилась, словно и не земля это была. Эх, пистолет бы сейчас – аллах уж с ней, с гранатой, нет её и не надо, – пистолет бы! С одним-единственным патроном, а там дуло в висок или под сердце, лёгкое движение пальцем – и никаких мук. Ни боли, ни этого страшного бега по пустынной базарной площади, ни качающейся непрочной земли – только темень и тишь.

Он закричал, когда на него навалились сзади, начали вывёртывать руки, по простреленному плечу будто газовой горелкой проехались, окровавленная кожа вздулась, пошла пузырями, кости захрустели, ломаясь, голос пропал – Рафат кричал, а крика не было слышно.

– Ну вот и конец горному орлу! – проговорил за спиной кто-то хрипло, засмеялся, а Рафат ни хрипа, ни смеха не слышал, слух, похоже, тоже исчез. – Отлетался!

Затем последовал удар по затылку, и Рафат обвис на вывернутых руках.

Его не били, нет – обошлись, на первый взгляд, милостиво, перевязали раны, извлекли застрявшую в мышечной мякоти пулю, а потом посадили в железную клетку, клетку поставили на арбу и возили по кишлакам, показывали людям, будто зверя в зоопарке, произносили оскорбительные речи, заставляли отрекаться от партии, а когда Рафат отрицательно мотал головой, приказывали кидать в него камни, гнилые апельсины и помидоры.

И люди под дулами душманских автоматов кидали – другого выхода не было: не кинешь – свинец в грудь получишь.

Потом "представление" надоело душманам, и они расстреляли Рафата, тело бросили в одном из кишлаков, хотя должны были до захода солнца захоронить его: тот, кто не сделает этого, будет проклят Аллахом. Но душманам, видать, на проклятия Аллаха было начихать, они только посмеялись и швырнули Рафата в заросший травой кювет.

История жизни и смерти Рафата дошла, естественно, и до полугородка-полукишлака, в котором находилась группа Наджмсамы, заставила местных жителей задуматься, а все ли верно в их жизни, надо ли сидеть вот так, сложа руки, смотреть, как человек убивает человека, потакать самому низменному, что природа заложила в правоверном, и сдерживать высокое, гордое, доброе, что есть в нём? Наджмсама. узнав об этой истории, посерела, синь в глазах угасла, уголки губ сами опустились вниз – ей было больно за Рафата, хотя она никогда не видела этого парня. А Князеву – страшно. Страшно за Наджмсаму: вдруг с нею тоже что-нибудь случится? Ведь все мы смертны, все уязвимы, все одинаковы перед лицом вечности, у всех нас жизнь одна. Только одна.

Но никому из нас, наверное, не захочется повторить её сначала или что-то осудить в ней, обругать, когда мы окажемся – а все мы так или иначе, но обязательно окажемся! – на берегу реки с тёмной, припахивающей гнилью водой и застынем в ожидании лодки, управляемой самым мрачным и недобрым стариком в мире – Хароном. Даже если не захочешь войти в лодку, старик всё равно затолкает в неё и перевезёт на тот берег. А с того берега на этот возврата уже нет.

Собственная жизнь – это как плотно натянутая на тело рубашка, она хранит тепло и запах тела, является частью естества, мысли, плоти, она – и радость, и несчастье одновременно, она – всё, что есть у человека. Время – странная штука, оно то быстрым бывает, то медленным, то вообще затихает, даже останавливается: тянулось, текло, и всё, вроде бы, благополучно – и вдруг остановилось! Остановившееся время – это всё равно что остановившееся сердце. Не надо, может быть, каждый раз произносить слово "отечество", не надо мусолить его, но нужно всегда думать о нём; не надо обретать то, что раз уже обретено, не надо дважды перемогать одну и ту же боль. Всякий раз боль новая. Как и радость.

Но каково человеку, если он раздвоился, если он берет на себя не только свою боль, но и боль чужую? Князев относился именно к такой категории людей!

Существует жестокий закон парности случаев – некая грустная математика жизни, давным-давно выверенная в мудрой народной пословице: беда никогда не приходит одна, всё гуськом, друг за дружкою тянется: нос в хвост, нос в хвост. Если случилось что-нибудь, хлопнулся снаряд в землю – жди другого снаряда, обязательно рядом с первым ляжет, в вилку возьмёт…

– О чем дума высокая, товарищ сержант? – Матвеенков, как всегда, выступал в своей роли и, как всегда, в неподходящий момент.

Хмыкнул Князев, поглядел внимательно на Матвеенкова: а что, вполне сносно, по-военному начал выглядеть, обмялся, повзрослел, привык.

– О воде думаю, товарищ рядовой.

– О-о, вода-а! – протянул высоким, звенящим, как у девчонки, голосом Матвеенков. – А знаете, товарищ сержант, как отдыхали римские полководцы? – неожиданно спросил он. – Нет?

– Нет.

– В воде. Оригинальнейшим способом. Пояснить?

– Давай, давай, – разрешил Князев, понимая и одновременно не понимая, куда клонит Матвеенков, какую философию сейчас будет выдавать на-гора, а тот, похоже, научился разбираться в собственном начальстве, уразумел, что к чему. Сверкнул насмешливо глазами из-под своей защитной панамы, хмыкнул, выражая своё отношение к Князевскому "давай, давай"; Князев даже подумал, что Матвеенков сейчас скажет: "Мы не на кухне, товарищ сержант, это ведь там солдат, съев кашу, требует: "Давай, давай!"

Но "мураш" ничего не сказал, а насмешливо-начальническим спокойным тоном начал пояснять:

– Любая, даже самая сильная, буквально смертельная, усталость снимается, товарищ сержант, водой. Особенно во время военных походов. Делали это римляне очень просто – в ванну наливали воду, человек забирался в неё и ложился спать. Через два часа просыпался свеженьким как огурчик.

– Это какой же римлянин мог возить за собой в походе ванну, а, Матвеенков?

Тот приподнял плечи:

– Не знаю, товарищ сержант. Военачальник, наверное, какой-нибудь. Маршал, полководец.

– В Древнем Риме маршалов не было. – Князев оглянулся, увидел Негматова, закричал издали: – Товарищ лейтенант! А товарищ лейтенант!

Негматов, спешивший куда-то, махнул на ходу рукой: подожди, мол, Князев, давай позже, но Князев снова закричал громко:

– Подождите, товарищ лейтенант!

Тот снова хотел махнуть отрицательно рукой, но рука повисла в воздухе, и он остановился – остановил его, честно говоря, незнакомый тон сержанта Князева.

– Что, сержант? Стряслось что-нибудь?

– Скажите, товарищ лейтенант, а имеет право советский военнослужащий жениться на иностранке?

Хотел лейтенант послать сержанта куда подальше, но сдержался – действительно, что-то новое, незнакомое появилось в Князеве, и раз он задает такой необычный вопрос, значит, что-то стряслось.

– Ты думаешь, я знаю, сержант? Не знаю. – Негматов развёл руки в стороны. – Никогда не сталкивался. Надо будет, – он озабоченно наморщил лоб, – у командира роты спросить. Он точно должен знать. Он и в армии давно. А я что – я в армии столько, сколько и ты, сержант. После училища сразу сюда.

В это время близко грохнул выстрел. Били из бура, звук у этой длинноствольной винтовки басистый, чуть вовнутрь задавленный, но, несмотря на задавленность, здорово рвущий барабанные перепонки: ахнет – и уши в клочья, кровь выбрызгивает.

– Что с вами, сержант?

– Ничего. – Князев по-ребячьи мотнул головой. – Стреляют.

– Слышу, что стреляют, – жёстко проговорил Негматов, скосил глаза в сторону недалеких дувалов, за которыми плоско желтели глиняные домики. За домиками этими располагался рынок, пустырь за рынком, где были поставлены железные шатры. Что-то тронуло его рот, на лбу возникла упрямая вертикальная морщина, придававшая лицу лейтенанта сердитое выражение, – человек, чей лоб разрезан пополам прямой складкой, обязательно на кого-нибудь сердится. Но, наверное, не всегда. У Наджмсамы, бывает, тоже возникает вертикальная морщинка на лбу. Негматов тронул пальцами морщину, потер её, пытаясь разгладить, но ничего из этой попытки не получилось, и лейтенант, помолчав немного, произнёс, обращаясь к Князеву на "вы":

– Давайте-ка в своё отделение, сержант!

Резко повернувшись через плечо на одном каблуке – типично строевое движение, тысячу раз описанное, просмакованное в литературе, приводящее человека в трезвое состояние, заставляющее быть готовым ко всему, что только может быть: к схватке, к марш-броску, к сидению в окопах, к погоне, – Князев побежал к здоровенной, огрузшей тугими, хорошо натянутыми боками палатке-брезентухе, в которой жило его отделение. Понял: возможно, понадобится их помощь.

Помощь понадобилась.

Назад Дальше