ДЕЛОВОЙ ЧЕЛОВЕК ПАША ДРОХ
Однажды ночью я проснулся от странной, непривычной тишины: судно лежало в дрейфе, шел ремонт машины. Я снова задумался о парнях из машинной команды. Они казались мне кастой, особым народом, потому что их жизнь была скрыта от моих глаз, она протекала где-то там, в "низах", в жарких недрах машины. Я видел этих парней только в столовой, да в те редкие минуты, когда они в грубых башмаках поднимались на палубу глотнуть свежего воздуха - малознакомые лица, белые сигареты в почерневших от металла и машинного масла руках. В столовой они всегда сидели за своим столом, крайним у входа, и я не помню, чтобы кто-то покушался на их застольный суверенитет. Если шли ремонтные работы, механики питались с нами, а не в командирском салоне: некогда было менять робу.
Машинист рыбомучной установки Паша Дрох по судовой роли числился в машинной команде, но даже в этом замкнутом коллективе он жил особняком, как бы на отлете. Его так и звали - хуторянин. Хотя, конечно, что ему было до остальных. У него своя машина, свой план, свои заботы.
Паша поднимается на палубу, садится в сторонке, вытирает беретом потное лицо, припудренное рыжей мучной пылью. Он похож на испанцев из всех опер: смуглое лицо, черные волосы, нос с горбинкой, роскошные бакенбарды. Этот немного театральный облик, яркая мужская красота и молодость Паши как-то не вяжутся с грязной работой утилизатора, чей пот, говорят, и после рейса еще долго отдает рыбой.
Что заставило Пашу стать машинистом рыбомучной установки? Большие деньги? Будь Паша пожившим, обремененным семьей и долгами человеком, тогда и говорить не о чем. Но ему лишь двадцать, он недавно из техникума.
- Да, денежки, - говорит второй штурман, - они…
Сходил Паша два рейса электромехаником, присмотрелся, все понял. Теперь требуху варит… А хороший, рассказывают, был механик.
- Дрох на своей требухе больше вашего зашибает, - усмехается доктор.
- Зашибать-то он зашибает, да ведь и молотит он от души. - Штурман презрительно кривит рот. - Не, считай, Лева, чужих денег.
Штурман не любит нашего доктора, как, впрочем, и остальных докторов на флоте. Он считает их бездельниками. Праздность для него бо́льший порок, нежели сребролюбие. Суровый человек Иван Шабордин.
После ухода доктора штурман некоторое время молчит, потом продолжает своим ровным голосом:
- Работу Паша знает, упирается как пчелка… Но хват мужик, себе на уме. Где можно, все возьмет. Своего не упустит, урвет до жвака-галса.
Я вспоминаю, как в безрыбицу Паша сетовал на нехватку сырья для своей установки, как считал потерянные рубли (он их называет карбованцами). Глаза его загорались лихорадочным блеском, когда он начинал рассказывать, какой у них на Кубани дом, да какой сад, да как они с батей долго искали машину, пока не купили с рук "Волгу", потому что "в хозяйстве крепкая машина нужна, а не эти пукалки-малолитражки".
Люди хотят жить богато. Мы, говорят, преодолеваем в себе тот вынужденный аскетизм, который был образом нашей жизни в трудные годы войн и строительства. А сейчас, дескать, материальное благосостояние растет, и ценностные ориентации, естественно, меняются. Ну, допустим. Только вот что странно: очень уж много о них говорят, об энергичных людях, и как-то подозрительно настойчиво их оправдывают.
Бог с ним, с Пашей. Такая, видать, у него планида. Но ведь молодых людей вроде него становится все больше. Это грустно. Юность всегда считалась возрастом, когда человек не то чтобы совсем чуждался практических интересов, но все-таки был далек от них. Юность - это эпоха идеализма, мечтаний (слово "туманный" давно стало постоянным эпитетом юности), это пора экспериментов с собственной судьбой, время поисков. Оно, быть может, и не способствует быстрым успехам, да только жалеть об этом не стоит. Жизнь все равно заставит пристальнее приглядываться к своей практической стороне. Но перескочить это время, значит обокрасть себя. Я знавал людей, которые словно никогда и не были молодыми.
…Деловой человек Паша Дрох сгоношит деньгу, вернется домой, заживет, но никогда не спросит он: "Скажите же мне: не лучшее ли было то время, когда мы были молоды и скитались по морям". Не сможет он этого спросить, не возникнет у него такого желания.
ТРАУЛЕР В ЛУННОМ СВЕТЕ
Самый глухой час ночи. В полосе лунного света, один среди черной воды - маленький траулер. Издалека, с высоты льет свой свет луна. И этот океан, этот мир, теряющийся в ночи, кажется особенно огромным, а траулер, одинокий кораблик под звездным небом, - маленьким и слабым.
Но вот он подает голос:
- Поставил трал от буя на норд-ост на глубине восемьдесят метров.
Совершенно спокойный, даже веселый голос, не ведающий страха перед ночью и океаном.
ПИШИТЕ ПИСЬМА
Сидишь вечером в каюте, штопаешь носки и вдруг слышишь за дверью разговор, торопливый, срывающийся шепот:
- Ну да, почтарь. Говорю тебе: почта!
Иголку прочь, и по трапу, на палубу. Над головой у тебя стучат кованые сапоги, а перед глазами мелькают деревянные сандалии, колодки из пенопласта, домашние туфли на войлоке.
В рубке, кроме вахты, и капитан, и первый помощник, и старпом.
Это почтарь. Вон он, лево тридцать. Врубил ходовые огни. По "акации" слышно, как ему кричат другие суда:
- Иди, дорогой! Иди. Мы бежим к тебе полным ходом.
Почта! Этот дар, эта великая милость являются нам в виде маленького замызганного СРТ "Гагара". Он появляется из глубин ночи, неожиданный посланец наших близких, с грузом их новостей, жалоб, откровений. Монотонность нашего существования разом нарушена, и души моряков приходят в смятение. В памяти поднимается все, что здесь, в море, затихло, притаилось, ушло.
А почтарь болтается на черной воде, как поплавок, и его нещадно колотит волна.
С вьюшки сброшен чехол, боцман разматывает буйлинь - тонкий трос, к концу которого крепким рыбацким "штыком" уже привязан бидон. Все лезут с советами, требуют проверить узел. Боцман знает, такие узлы не развязываются (он тысячу раз их вязал), но сейчас, кажется, не уверен в этом.
- По идее, - говорит он, - не должен развязаться.
Его спрашивают, не пропускает ли бидон воду, цел ли пластиковый мешок, а то вот был случай…
Наконец наш буй взят на борт. В свете прожекторов мы видим, как на пляшущей палубе "Гагары" перевязывают почту, как плывет она к нам над черной водой… А потом письма уносят в каюты, в цеха, в машину, прячутся с ними в укромных углах или тут же на палубе, открыв конверт, читают их с пылающим лицом, улыбаются, хмурятся, вздыхают.
Пишите письма!
Надо же так: именно - лето, именно - штиль.
Туман вторую неделю. Гнетущая холодная мгла, "серое безумие". Чувствуешь, как со дна души поднимаются старые обиды и растет чувство одиночества.
Но вот утро и солнце. Океан вздыхает, катит длинные пологие волны. И хотя вокруг разлито голубое сияние, туман по-прежнему жив в тебе, и ты боишься радоваться.
Вечер. В иллюминаторе огни СРТ, их рядом с нами около десятка, а дальше плавбаза "Алексей Венецианов" - усыпанная огнями гора. Перед сном еще раз бросаешь взгляд в иллюминатор и видишь, как совсем близко, так что можно различить голоса на чужой палубе, проходит плавбаза. За открытым окном каюты я успеваю заметить прибранную постель, полку с книгами, фотографии на стене, настольную лампу - кусочек привычного земного быта, перенесенный сюда, за тысячи миль от дома. И тогда наконец тебя покидает тягостное чувство заброшенности и одиночества. Вот ведь они рядом - наши, свои. И даже кажется, что совсем близко берег.
УИЛЬЯМ ШЕКСПИР И КАМБУЗНИК ЗУЕВ
Серега Зуев закончил школу поваров. Он шел в море впервые, и потому его могли взять только камбузником. В судовой роли камбузник стоит последним, но из этого не следует, что вклад его в общее дело ничтожен. (Ученые напрасно игнорируют заслуги поваров в развитии океанического плавания. Ведь не секрет, сколько экспедиций закончились неудачей из-за плохо налаженного питания.) Наш камбузник весь день в хлопотах. Он самый молодой на судне, но едва ли не самый озабоченный.
Я бужу Серегу ежедневно в пять утра (это обязанность рулевого). Он открывает глаза, взгляд его неподвижен и ничего не выражает. Потом в нем начинается работа. В сумраке каюты он словно заново открывает знакомый мир: серое пятно иллюминатора, тусклое свечение клеенки на столе, черные лопасти вентилятора. Серега глотает слюну, отбрасывает одеяло и включает над головой свет, сидит, вцепившись в бортик кровати. На его опухшем ото сна детском лице которое несколько портит тяжеловатый подбородок, выражение сосредоточенности и заботы. За спиной у Сереги, на переборке, обольстительно улыбается журнальная красавица - память о прежних хозяевах каюты. Глянец с красавицы местами сошел, однако губы ее по-прежнему алы, щеки пунцовы, а кожа бархатиста и нежна. Так я смотрю на них, на красавицу и камбузника, и, убедившись, что Серега окончательно проснулся, ухожу.
- Постой, - говорит он. - Рыба есть?
- Только что подняли трал.
Серега натягивает штаны. Сейчас он наберет корзину свежей рыбы для утренней ухи, нарубит костей для бульона, включит титан и поставит воду для компота. Пока закипает вода, он потрошит рыбу и старательно моет овощи.
Можно быть спокойным: печальная участь Френсиса Дрейка, скончавшегося от дизентерии, нас минует. В семь приходит повар и посылает Зуева в кладовую за продуктами. Работа на камбузе идет полным ходом: стучат ножи, гремят кастрюли, над плитой поднимается пар. Серега торопливо подметает камбуз. Сейчас здесь появится доктор.
После завтрака у Сереги часа полтора свободного времени. Потом надо готовить рыбу для вечерней ухи, опять бежать за продуктами, чистить картошку.
Серега с шеф-поваром Федюковым сидят перед ящиком с картошкой, в руках у них ножи.
- Мясо для филе не отбивать, - вещает Федюков. - К нему острый соус. И подать, подать… В этом вся штука.
Серега застывает с картофелиной в руке, ждет рецептов. Но Федюков задумывается, глаза его подергиваются туманной поволокой. Он вспоминает:
- Посуда у нас на линкоре была высший класс. Помню блюдо мейсенского фарфору: по краю золотишко, барышни там, пастушки с дудочками. И марка - синие мечи… Ну вот, уложил филейчик, а вокруг него картофель соломкой, свежие помидоры, брюссельскую капусту, спаржу…
Федюков берет картофелину, с тоской глядит на нее и бросает в ящик.
- Бризоль, - говорит он, подняв палец. - Бризоль из курицы по-одесски.
Серега глотает слюну.
- Белый египетский перец, - говорит Федюков.
- Белый! - как эхо повторяет Серега.
Федюков делал свой последний рейс и уходил на пенсию. Глядя на него, я начинал сомневаться в статистике, согласно которой самая высокая профессиональная смертность якобы наблюдается среди поваров, а уж потом идут журналисты, кинорежиссеры, альпинисты и т. д.
Наш кандидат в пенсионеры находился в расцвете сил и выглядел соответственно - гладкое чистое лицо, тугие щеки, яркие, презрительно оттопыренные губы. Да вот и зубы как будто все целы. Плавать бы да плавать. Но Федюков не уставал повторять, что ноги его больше не будет в тралфлоте, клял "этот чертов пароход", "эту чертову кухню" и бестолочь-помощников. Хотя "клял" - не то слово. Он лениво цедил слова, прикрыв тяжелые веки, а когда поднимал их, то вид у него всегда был удивленный, точно он хотел обнаружить вокруг себя толпу восхищенных слушателей и не обнаруживал. Когда-то Федюков служил на линкоре, готовил адмиралу и даже участвовал в одной (тут он переходил на шепот) "весьма серьезной полярной экспедиции". Нам он давал понять, что снисходит до нас единственно по необходимости.
Шеф-повара терзали воспоминания о блестящем прошлом, самолюбие его страдало. Из-за этого раздраженного самолюбия Федюков имел вид брезгливый и надменный: говорил нехотя, двигался вяло и смотрел со скукой. Нас он кормил кое-как. Правда, когда ему наскучивало валять дурака, кукситься и жаловаться на помощников, Федюков демонстрировал свои таланты.
В День рыбака он приготовил царский обед, но все испортил тем, что, разгуливая по столовой, заглядывал в глаза и с притворной скромностью спрашивал: "Ну как?"
Благодарного слушателя Федюков нашел в лице камбузника.
- …и потом соус. Бульончик, значит, туда отвар из трюфелей, вскипятил мадеру, мелко нарубил трюфели…
- Мадера, - обмирает Серега. На его детском лице полыхает отсвет красивой жизни шеф-повара Федюкова.
После ужина, надраив до блеска кастрюли и вымыв камбуз, Серега возвращался в каюту. В изголовье его кровати вместе со спасательным пробковым поясом валялся том шекспировских хроник. Зуев, если он не потрошил рыбу и не пропадал на камбузе, в свободное время читал Шекспира. Это была замечательная картина.
Тут надо сказать, что Серега, по примеру некоторых моряков, перестал бриться и начал заботливо холить свою бороденку. Борода росла плохо, зато бакенбарды вились на диво.
Как-то лежа на кровати и теребя курчавые бакенбарды, Серега вслух читал "Генриха IV", ту сцену, где разговаривают деревенские судьи Шеллоу и Сайленс, и первый рассказывает, как он учился в колледже и перечисляет своих бывших однокашников. Заметив, с каким мучением Серега продирается сквозь чащу английских имен, я посоветовал ему заглянуть в примечания. Полистав книгу, он обнаружил, что Дойт - значит грошик, Скуил - пискун, Стокфиш - вяленая треска. Серегу это развеселило. Оказывается, он и сам думал, что имена эти значащие. Поэтому когда он не мог уловить смысл пикантного разговора трактирщицы с полицейским о дюжине подушек, он уже знал, что делать. Авторы комментариев его просветили. Серега был в восторге. Он перестал читать Шекспира и обратился к примечаниям в конце книги. Таким образом я получил возможность убедиться в справедливости чеховской сентенции, что не Шекспир главное, а примечания к нему.
Не знаю, дочитал ли Серега хроники. По-видимому, "Генрих IV" в достаточной мере удовлетворил его интерес к Шекспиру. В конце рейса я заметил у Сереги другую книгу. Это был "Охотничий минимум".
Сноровки Зуеву не хватало, моряком он был еще зеленым, вот и приходилось вертеться. Выручала Серегу молодость. Чтобы отдохнуть, времени ему требовалось самая малость. Когда после подвахты, разбитые, мы устало разбредались по каютам, Серега продолжал толкаться на палубе, заходил в рубку, приставал с бесконечными вопросами к штурманам. Его интересовало все: рыбы, птицы, чужие корабли, локаторы, машины. Он подолгу вертелся на ходовом мостике, и моряки стали звать его "дублером капитана". Серега собрал большую коллекцию морских звезд и раковин, сделал несколько чучел из омаров, а однажды притащил в каюту акулу-катран. Он собирался вскрыть ее и посмотреть, что там у этой твари внутри.
Однажды мы стояли у базы "Рыбный Мурман", Я вышел покурить на палубу и увидел Зуева. Он возвращался с базы веселый, нагруженный пакетами и свертками. Точно коробейник, он развернул свои покупки и пригласил меня полюбоваться ими. Я порадовался вместе с Серегой, но заметил, что свитер, пожалуй, немного старомоден.
- Зато теплый, - сказал Серега. - Отцу в самую лору будет.
Себе он ничего не купил. Два красивых спортивных костюма предназначались младшим, не то братьям, не то сестрам.
- Это малышам, - сказал Серега.
Малышам!
Сам-то он был кем со своим вечно открытым от удивления ртом? В море взрослеют рано.
ТАКИЕ ДОЛГИЕ РЕЙСЫ
Выло тихо, садилось солнце, ровно стучала машина. У нас на траверзе шли два траулера. Они тянули свои тралы в золотой закатной пыли сосредоточенно, словно в глубокой задумчивости. Знакомая картина. Ничего примечательного в ней не было, но я почему-то подумал: вот и прошли три с половиной месяца, впереди еще один, тридцать дней, несколько десятков тралений, спуск-подъем, вахта-подвахта, работа…
Перед рейсом я зашел к своим коллегам, в редакцию рыбацкой многотиражки. Молодой сотрудник разговаривал с капитаном, вернувшимся из Атлантики.
- Четыре месяца в море, сто двадцать дней без берега, - вздыхал юный газетчик. - Очень медленно, должно быть, тянется время.
- Да нет… Скорее, наоборот. - Капитан помолчал. - Или это потому, что я уже пожил дома.
Он дома - два дня. За два дня капитан обжился - новые дела, новые люди, встречи - и не может сейчас сказать, много это или мало - четыре месяца. То есть, умом он, конечно, понимает, что четыре месяца - срок большой, но теперь они слились для него в один короткий, уже исчезнувший миг - рейс. Как быстро, должно быть, как незаметно стареют люди в этих атлантических рейсах.
АТЛАНТИДА
Мы стоим у базы.
Пересменок. После работы в рефрижераторном трюме страшно ноет спина, саднит во рту. Вылезешь на палубу и вдруг заметишь, какая тихая ночь над океаном. Неужели надо было четыре часа ворочать короба с мороженой рыбой, чтобы увидеть это.
Я лежу на шлюпочной палубе. Судно чуть покачивается, надо мной среди звезд легонько ходит мачта. Поднимается луна - оранжевый диск с оплывшими краями. Лунный свет над черной водой похож на зарево городских огней. И кажется, что город этот и в самом деле существует - Атлантида, встающая из океанских пучин.