К двенадцати часам у нас оказывается достаточно денег - нам необыкновенно повезло! - и Федя ведет меня в гастрономический магазин Шахназарова. Магазин сверкает огнями, полон народа. Чего-чего только здесь нет! Особенно трудно отвести глаза от колбасного отдела. Большими гроздьями висит колбаса московская и полтавская, колбаса вареная и колбаса сырая. И так - вдоль всей стены, покрытой кафелем.
Пока я, разинув рот, обозреваю магазин, Федя покупает себе и мне по небольшому кульку сахару, по куску колбасы, и мы идем домой. Каждый из нас несет еще по грузинскому белому хлебцу, напоминающему маленького осетра. "Хвост" и "голову" мы, конечно, съедаем по дороге.
На углу мы останавливаемся у гудящей яростным пламенем раскаленной жаровни.
- А вот кому жареные каштаны! - кричит продавец.
Федя лезет в карман, шуршит бумажками.
- Купим по полфунта? - Он выжидательно смотрит на меня.
- Я очень люблю каштаны, - говорю я. - Когда вырасту, буду их есть каждый день.
- Дважды по полфунта, - говорит Федя продавцу.
Продавец хватает из стоящего рядом мешка две горсти сырых каштанов и швыряет их на раскаленную жаровню. Проходит секунда, другая, и наши каштаны начинают прыгать и плясать на ней, потом звонко лопаются.
Мы не сводим с них завороженных глаз.
Продавец ловко сгребает каштаны лопаточкой, швыряет их с разлету в кульки, кульки - на весы, поставленные под керосиновой лампой, и протягивает нам.
По дороге домой мы торопливо едим жареные каштаны, обжигая губы. Только горячими их и можно есть: тогда они и сладкие и мягкие.
Ступив на наш балкон, который в этот поздний час всегда уже бывает безлюдным, я вижу большую безмолвную толпу у нашего окна.
Что могло случиться у нас? Сердце у меня холодеет.
Соседи, оказывается, ждут меня… Они окружают меня, говорят какие-то ласковые слова, но удивительно: я их все меньше и меньше слышу, точно глохну… Потом я совсем перестаю их слышать… Еще удивительнее, что в моих глазах двоятся лица Парижанки, Люси, бабки Эммы и в отдалении - стоящих, точно парализованные, Виктора, Ларисы и Топорика.
Меня усаживают на подоконник, что-то долго и напряженно объясняют.
Я напрягаю слух, и до меня, точно откуда-то издалека, доносятся слова:
- Мать… под поезд…
И хотя соседи говорят, что с нею ничего не случилось страшного, я чувствую, что произошло именно страшное. Но что?..
Я ищу глазами Маро, но нигде ее не вижу. Тогда мне долго, жестикулируя, объясняют, что она убежала в больницу, да, да - в больницу, в железнодорожную больницу.
Я хочу встать, но мне не подняться с подоконника. Мне и рукой не шевельнуть.
Тогда меня берут под мышки и волокут в комнату. Укладывают поверх одеяла. Кто-то кладет мне на голову мокрую тряпку. Кто-то подкладывает под ноги газету…
Я закрываю глаза, чтобы ничего не видеть. Слышать - я уже ничего не слышу.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
НА БУХТЕ ИЛЬИЧА
Проходит зима, потом весна и лето. Снова наступает зима, и снова весна и лето. А мы с Маро все пропадаем в железнодорожной больнице в ожидании, когда мать перестанут мучить операциями.
Мать лежит одна в палате. Так распорядился профессор Аскеров. Здесь же, у другой стены, стоит койка Маро. Иногда на ней ночую и я, если почему-либо вместо Маро приходится дежурить мне.
Мне так непривычно видеть мать без ее толстой длинной косы, которую еще недавно она расчесывала и заплетала с большой тщательностью. Лежит она вся какая-то прозрачная, худенькая, с белым колпачком, прикрывающим бритую голову. За эти семнадцать месяцев ее четырежды оперировали и постепенно отняли обе ноги выше колен.
Глядя на мать, я часто закрываю глаза и с ужасом представляю себе, как это должно быть страшно - оказаться под быстро несущимся поездом. И всегда в этих случаях чувствую себя виноватым. Ведь из-за меня и Маро она поехала в Хачмас, и там с нею случилось это несчастье. Чем ей помочь, как утешить - я не знаю, и это очень мучит меня.
Но самое страшное уже позади. Я слышу из разговоров сестер и нянюшек, что мать больше не будут оперировать, раны у нее хорошо заживают, и возможно, что скоро ее выпишут домой.
Этой надеждой мы и живем с Маро. Скорее бы домой, в наш закуток, огороженный фанерой!
Семнадцатый месяц изо дня в день после школы я прихожу в больницу. Это бывает около часу дня. Маро обычно уже с нетерпением дожидается меня на лестничной площадке, размахивая сумкой с книгами, потому что ей тоже надо спешить в школу, во вторую смену. Она передает мне халат, который я подпоясываю чуть ли не на груди, объясняет, что следует делать в ее отсутствие, и бежит на конку.
Я приношу свежую воду для питья, выгоняю мух из палаты, сажусь к матери на кровать и рассказываю ей о том, что поделывают и как поживают наши соседи, передаю приветы от них, потом рассказываю о городских новостях - засыпочных работах в Биби-Эйбатской бухте и строительстве трамвая.
- На Набережной и на улице Зевина уже снимают рельсы, по которым ходила конка, кладут новые, на новых шпалах! - с радостью сообщаю я.
- Где же это Зевина?
- Раньше она называлась Михайловская, рядом с Ольгинской, по пути в крепость.
Мать изумляется и спрашивает:
- Неужели в Баку и на самом деле будет трамвай? Вот не верится!
- Тимофей Миронович говорит, что будет в сто раз лучше, чем в Астрахани. Трамваи там зеленого, а здесь будут красного цвета. Там старые, а здесь - новые!
Мать еще долго изумляется моим рассказам, а потом мы с нею обедаем. Нам приносят два обеда, так распорядился профессор Аскеров. Иногда после обеда я ей читаю книги, которые при посещении больницы оставляет ей, наша классная наставница Мария Кузьминична. Очень любит мать стихи Некрасова и рассказы Тургенева. Слушая их, она всегда плачет.
Когда мать засыпает, я иду в конец коридора, где стоит фанерный стол на трех ножках, и там готовлю уроки. Если мне бывает трудно, я за помощью обращаюсь к кому-нибудь из выздоравливающих. Со многими из них я давно подружился.
Около шести вечера Маро возвращается из школы. Я ужинаю и иду домой - на другой конец города.
Вечерами я у кого-нибудь сижу допоздна, иногда - у Топорика, перелистывая страницы его самодельных альбомов с марками самых различных размеров, цветов и раскрасок.
Удивительно, как такой мальчишка, как Топорик, может быть серьезным и вдумчивым за своими марками! Порой мне кажется, что это совсем другой мальчик, и мне бывает тогда совестно звать его насмешливым именем - Топорик…
- Нет, марки нельзя трогать пальцами, - строго предупреждает он, протягивая мне пинцет. - Можешь погнуть зубчики. Или запачкать. Вот возьми лупу, посмотри. Видишь отпечаток? А что получится, если все будут хватать руками?
При каждой моей оплошности он сразу меняет тон и разговаривает со мной как с дикарем.
- А сейчас посмотрим, сколько стоит эта марка, которую ты мог так легко испортить, - говорит Топорик и перелистывает страницы своих толстых каталогов.
С ума сойти! Он их выписывает из Москвы! Собирается выписать и немецкие - из Дрездена и Гамбурга.
- Тебе, конечно, больше нравятся марки со слонами, тиграми и крокодилами? - с усмешкой спрашивает Топорик. - Так всегда бывает с начинающими филателистами. Не разучился еще правильно выговаривать - фи-ла-те-лист? Но красота марок бывает обманчива. И тогда какой-нибудь раскрашенный Мозамбик или Конго - знаешь, где они находятся? - стоит в сто раз дешевле невзрачненькой марки с королевой Викторией.
После альбомов Топорика и бесед с ним мне порой кажется, что я совершил кругосветное путешествие, побывал во многих неизвестных мне дотоле странах, узнал много удивительного.
Но чаще всего вечерами я пропадаю в "кубрике" у Виктора.
Здесь он всегда пилит, строгает, паяет. И я испытываю большое счастье, если он просит меня помочь ему, поработать каким-нибудь инструментом.
"Когда вырасту, я обязательно стану слесарем, - все чаще повторяю я себе. - Это самая интересная работа на свете". Иметь свой верстак с тисками, ящичек с набором напильников, клещей, больших и малых зубил, молоточков - моя заветная мечта.
Много радости я получаю, сидя за радиоприемником, который Виктор все время переделывает, что-то улучшая или меняя в нем. Прижав к уху наушник, мы часами бродим по эфиру.
"Когда у меня будут деньги, - твердо решаю я, - обязательно начну делать приемник. Виктор поможет".
В радостном волнении я прихожу домой; не зажигая света, ложусь в постель и долго не могу заснуть.
Ведь в жизни моей не так уж много радостей. Разве что - перевод из третьего в четвертый класс, чему, как мне кажется, я больше обязан стараниям Марии Кузьминичны, чем своим. За это время я дважды намеревался бросить школу: мне трудно. И не будь Марии Кузьминичны, не уговори она меня вернуться к занятиям, я вряд ли остался бы…
Мария Кузьминична очень внимательна ко мне. Ее задумчивые глаза так и следят за мною сквозь стекла очков. То и дело на уроке или на перемене я слышу ее глуховатый голос:
- Гарегин, покажи, как ты сделал задачку.
- Гарегин, хорошо ли ты понял урок по крепостному праву?
- Гарегин, не хочешь ли ты остаться после занятий, повторить русский?
Я уверен, что именно Мария Кузьминична время от времени посылает ко мне домой членов родительского комитета. Это очень толстые дамы, в широкополых шляпах, жены богатых нэпманов, от скуки занимающиеся благотворительностью. Они то приносят мне тетради и книги, то подарки к празднику - шапку, ботинки, а однажды принесли даже пальто на вате; правда, оно было с чужого плеча, очень велико мне, и его пришлось укорачивать. Но с этим очень хорошо справилась бабушка Виктора, Ангелина Ивановна.
А утром снова я иду в школу, из школы - в больницу, из больницы - домой. К вечеру я устаю смертельно. Но это и к лучшему. Тогда мне меньше приходится думать. А думы меня одолевают разные, но главным образом - о матери. Преследуют меня и страхи. То мне в мельчайших подробностях представляется, как мы втроем мучительно умираем от голода, то - как нас выселяют из нашей комнатки и мы не знаем, где нам жить.
В воскресные же дни я охотно с Виктором еду в Биби-Эйбат, и там мы проводим время до самого вечера. Здесь вот уже несколько лет идут работы по засыпке бухты. На отвоеванной у моря земле строится первый советский нефтяной промысел, названный именем Ильича. Уже сверкают тесом десять буровых вышек. Одни добывают нефть, другие ведут разведку. В разведочной буровой работает и отец Виктора. Тимофей Миронович добровольно перешел сюда из Сабунчей в траурные ленинские дни.
Я хорошо помню январский снежный день… Весь город, кажется, вышел на улицы - я впервые видел их такими многолюдными… У наших ворот в скорбном молчании стояли жильцы дома и напряженно прислушивались к гудкам… Гудели на фабриках, заводах, нефтяных промыслах, железной дороге, в порту… Трепетали траурные флаги на ветру…
Я хорошо помню и Тимофея Мироновича… Он стоял, наглухо застегнувшись в свою старенькую шинель со споротыми "разговорами", надвинув на глаза красноармейский шлем, и слезы струйками текли по его щетинистым щекам…
Конечно, он мог бы взять себе и полегче участок, но взял один из самых трудных на бухте. Здесь пока что во всех буровых вместо нефти добывают… грязь.
Что покажет разведка в новой буровой - интересует всех. Если нефть, тогда здесь поставят новые скважины. Если грязь, тогда бурить будут на других, дальних участках. А потому Тимофей Миронович в последнее время работает без выходных дней. И обеды ему на работу приходится носить Виктору. Чтобы ему было не скучно одному тащиться в такую дорогу, вместе с ним хожу и я.
Ну, а к тому же засыпка бухты Ильича в последнее время ведется особенно энергично, и нам интересно бывать на субботниках. В них принимает участие весь Баку. Сюда приходят рабочие фабрик, заводов, промыслов - с оркестрами, флагами, плакатами, как на праздник. Работают с песнями - везут ли на тачках землю, прокладывают ли дорогу, роют ли канавы для спуска воды из заболоченных мест.
Когда мы с Виктором устаем бродить по берегам бухты - забираемся в буровую к Тимофею Мироновичу и, затаив дыхание, наблюдаем за бурением скважины. Здесь всегда стоит неумолчный грохот. Грохочет ротор. Грохочут громадные бурильные трубы, поднимаемые тралом под самую крышу буровой вышки и навинчиваемые одна на другую. Грохочет попеременно то ручной, то ножной тормоз. Грохочет и мешалка, приготовляющая жидкую глину. Беспрерывно вращается ротор, и труба медленно, но все же заметно для глаза уходит в землю, вращая где-то там, на большой глубине, долото. Вращению долота во многом помогает жидкая глина. Она подается в буровую через специальный шланг и вместе с пробуренной землей потом растекается вокруг скважины, образуя грязевое озеро.
Хлопотливая, тяжелая, но интересная работа! В буровой партии у Павлова все трудятся с большим старанием, хотят скорее добраться до нефтеносного пласта, дать стране нефть. Ну и, конечно, порадовать Кирова.
О Кирове говорят здесь часто. Он на бухту приезжает почти каждый день. Его окружают то рабочие, пришедшие на субботник, то нефтяники, то какие-то приезжие ученые с толстыми портфелями, и увидеть его близко нам с Виктором никак не удается. А как хотелось бы!
Но однажды наше желание все же исполняется. Киров заходит в буровую к Тимофею Мироновичу. Удивительно, что у него совсем простой, а не богатырский вид, хотя, судя по рассказам, он должен быть именно богатырем. Ведь с какими только врагами ему не приходилось воевать на Астраханском фронте! Сколько ему и сейчас приходится работать в Баку!
Он одет как промысловый рабочий: простая кепка, простая косоворотка, брюки, заправленные в сапоги.
- Ну как, Павлов, работается на новом месте? - спрашивает Киров, протягивая ему руку. - Как тебе помогают? Что мешает работе? Чего не хватает?
И Тимофей Миронович, протерев паклей руки, здоровается и начинает подробно рассказывать о бурении, не забывая при этом поругать снабженцев Азнефти, которые привозят на промысел то плохие долота, то плохую глину, то старые, непригодные цепи.
- Ничего! - говорит Киров. - Приеду в город - дам им хорошую взбучку. Долота и глина будут. Еще чего не хватает? - Он становится у ротора и наблюдает за его работой. - Стесняться меня нечего! Просите не для себя, а для дела. - Положив руку Павлову на плечо, он вдруг смеется: - Ну как "мирный фронт"? Ничуть не легче военного? И даже хлопотливее?
- Да, на фронте все как-то было проще, товарищ Киров, - признается Павлов, задумчиво протирая паклей руки. - Знаешь, где друг, где враг. Здесь все сложнее. Много недоброжелателей из старых мастеров и инженеров. Некоторым хотелось бы скрыть богатства бухты - все надеются, что, может быть, вернутся старые хозяева. Открыто, конечно, не выступают, а исподтишка пакостят.
Виктор толкает меня в бок, я оборачиваюсь и изумляюсь: буровая чуть ли не вся полна рабочих с соседних буровых. Всем хочется поговорить и посоветоваться с Кировым.
А Киров вдруг спрашивает Тимофея Мироновича:
- Да, а как учеба на рабфаке? Справляешься? Не трудно? А то смотри, на первое время можем дать в помощь учителя.
Глядя в его доброе, улыбающееся лицо, я невольно вспоминаю рассказы, которые в разное время мне приходилось слышать о нем, и в особенности от Тимофея Мироновича. И не столько уж о его работе в Астрахани, сколько в Баку.
Кто еще за последние годы так много сделал для Баку, как Киров? Никто. И строительство трамвая и электрической дороги Баку - Сабунчи, и засыпка бухты Ильича, и поселки для нефтяников - все это его инициатива. Об этом знают все. Даже мы, мальчишки.
Но мальчишкам известно и другое. Киров - самый главный партийный секретарь в городе и в то же время самый сердечный человек. Мальчишки о нем много наслышаны от его шофера Тиграна, которому страшно все завидуют. Еще бы! Был Тигран беспризорником, негде ему было жить, нечего есть, и вдруг - шофер самого Кирова! С ума сойти!
Глава вторая
РАССКАЗ МАТЕРИ
Сегодня во время обхода профессор Аскеров появляется в коридоре в окружении большой группы молодых врачей-практикантов. Все они в белых халатах, с тетрадями в руках. Профессор что-то объясняет, и практиканты торопливо записывают. Идут они из палаты в палату.
Вот они заходят к моей матери. Профессор берет табуретку. Молодые врачи полукругом становятся возле кровати.
- Ну вот, Гоар-баджи , скоро можно будет тебе распрощаться с нами, - говорит профессор, садясь.
Мать грустно улыбается.
- Устала я от белых стен и запаха карболки. Да и вам приношу столько хлопот.
- Ну, какие там хлопоты! - сердится Аскеров. - Главное - ты чувствуешь себя хорошо.
- Спасибо, Исмаил Гасанович. За все, за все! - говорит мать по-азербайджански.
- Благодарить меня совсем незачем и не за что! - снова сердится профессор. - Ты лучше расскажи молодым хирургам про свою жизнь. Про детство, про родителей, про семью. В моей практике ты особая больная. История твоей жизни, возможно, многое объяснит. Это необходимо для науки.
Мать смущается и не знает, как себя вести при посторонних.
Профессор подбадривает ее:
- Ничего, ничего, ты рассказывай мне, на них не обращай внимания.
Сперва нехотя, сбиваясь и краснея, а потом, по-моему, даже с увлечением, мать рассказывает про свое детство. Профессор просит, чтобы она рассказывала подробно, ничего не утаивая - ни про хорошее, ни про плохое.
- Это нужно для науки, - повторяет он.
Я никогда не слышал рассказа матери о себе и тоже внимательно слушаю ее.
Родилась она в деревне, где-то недалеко от города Шемахи. Ей было всего месяц от роду, когда у нее умерла мать, и два месяца, когда во время землетрясения под рухнувшими сводами бани остался отец. И мать и отец у нее были очень молоды: матери было семнадцать, а отцу девятнадцать лет. Она у них была первым и единственным ребенком. Вырастить и воспитать сироту хотели бабушка Зарварт - мать матери - и бабушка Сона - мать отца. Родня с той и с другой стороны заспорила. Верх взяла бабушка Зарварт и увезла внучку к себе в деревню. Там она прожила до пятилетнего возраста. Однажды в летнюю пору, когда все ушли в поле и оставили внучку под присмотром соседней девочки, отцовская родня похитила ее и увезла в горы. Больше года бабушка Зарварт искала любимую внучку, нашла ее наконец и привезла к себе. Теперь ее редко выпускали из дому, позволяли играть только в саду. Но через некоторое время внучку снова похитили и на этот раз запрятали в надежное место. Бабушка Зарварт через сыщиков вновь нашла ее и поселила к брату Баграту, который жил в Шемахе и славился своим свирепым характером. Мать определили в школу. Под охраной водили ее туда, под охраной - обратно.