11
Грозно лязгнула щеколда. Я очутился во дворе крепостной гауптвахты. Передо мной - серое одноэтажное здание, окруженное забором. Окна маленькие, с решетками, под самой крышей.
Сопровождавший меня жандармский ротмистр открыл дверь камеры с серыми, как мокрая известь, стенами.
Заскрипели дверные петли. Заскрежетал замок. Прозвучали быстрые удаляющиеся шаги.
"Один!"
Я несколько раз смерил шагами длину и ширину камеры. Изучил надписи на стенах. Мыслей не было, только давящая страшная усталость в мозгу, в душе - опустошенность.
Из головы не выходила картина боя "Скорого". В ушах продолжали звучать залпы.
"Какой ужас! Какое жестокое убийство!"
Ночь принесла бурю. Вой ветра и шум дождя я слушал как причитания.
Чтобы увидеть, что делается на улице, мне пришлось устроить на нарах сооружение из двух скамеек и табуретки. Прижавшись лицом к холодному железу решетки, я всмотрелся в серую завесу дождя. В темноте ночи я различал чахлый кривобокий куст, согнутый ветром. Это была единственная зелень во дворе гауптвахты. Ветер стремился свалить его, дергал в стороны. Куст гнулся, шумел, роптал и гудел, рассыпая листья. Ветер неистовствовал, казалось возмущенный его непокорностью. Корни цепко держались за каменистую землю.
За оградой лежал безжизненный берег. Дальше было море. Я не сразу заметил в темноте серебристо-пенные проблески прибоя.
Я не слышал стука копыт двух арестантских кляч, но увидел телегу, тащившуюся вслед за ними мимо гауптвахты. Не слышал и окрика часового, осветившего фонарем темную массу. Тогда я не знал, что лежало в телеге под мокрой рогожей.
"Какому богу в жертву принес ее… во имя чего? - думал я. - Есть ли мера вины перед Викой? Стоит ли жить и… зачем?"
Я не умел разобраться в том, что произошло, не мог еще найти свое место в прошлом и настоящем. Не было точки опоры и силы преодолеть привычные понятия. И это было мучительно.
Выхода из ужасного тупика, казалось, не предвиделось. Я знал, что меня будут судить и, наверное, разжалуют за непринятие мер против вооруженного бунта, быть может даже сошлют в арестантские роты. И все-таки я цеплялся за жизнь. Всем существом ждал наступления утра, света, лучей.
Прошло несколько дней. Разум настойчиво требовал поисков истины. А путь этот был труден, как плавание в тумане.
"Одна ли на свете правда? - думал я. - И если одна, то кто был прав семнадцатого октября? Вика вместе с рабочим в кожаной куртке и восставшими матросами или те, кто расправились с ними?
Назимов погнался за "Тревожным" и за мной с полным сознанием своей правоты. Он был уверен, что поступает верно, исполняет долг, когда стрелял по "Скорому". Если бы лейтенанта Штера не застрелили в самом начале, он стал бы стрелять сам, чтобы не отдать восставшим вверенный ему миноносец. Дормидонт, Антон Шаповал и Виктория тоже вышли на бой, уверенные в своей правоте. Может быть, правы и те и другие? Нет, так не может быть".
Времени для размышлений было достаточно. Желание понять все до конца становилось все сильнее.
Шли дни, однообразные и серые, как стены камеры. На смену им приходили ночи, тревожные, как неизвестность. Утром ко мне проникал узкий луч солнца и оставался не больше часа. По лучам я считал сутки.
Недели тянулись медленно. Прошел чуть ли не месяц, когда меня повели на допрос. После полумрака и затхлого воздуха камеры колкий ноябрьский мороз приятно защипал щеки и нос, увлажнил глаза. На траве, деревьях, крышах домов задорно сверкал в лучах солнца утренний иней. На сизо-голубых раковинах капустных листьев, валявшихся по обочинам дороги, серебрились тончайшие паутинки. Дорога подмерзла, заиндевела. Я испытывал чувство радости, слыша в тишине утра гулкий стук собственных шагов. Сопровождал меня угрюмый горбоносый поручик. В тот день он был караульным начальником на крепостной гауптвахте. Он молчал, видимо считая неудобным начать разговор. Мне говорить не хотелось.
С каким-то нелепым восторгом всматривался я в причудливые узоры, нарисованные морозом на окнах домов, в знакомую бухту. Миноносцев у стенки Строительного порта не было.
Я думал, что конечный пункт следования - здание окружного суда на Посьетской, но мы почему-то повернули на Адмиральскую пристань.
- Куда это мы? - удивленно спросил я.
- На канонерскую лодку "Маньчжур", - сухо ответил молчаливый поручик.
- Зачем?
- С вас будет снимать допрос председатель следственной комиссии капитан первого ранга Раден, - с любопытством глянув на меня, разъяснил поручик.
- Ах, вот что… но неужели более подходящего места не нашли для следствия?
- Так удобнее… Вот уже месяц комиссия работает день и ночь. Столько работы, - пробормотал поручик. Почесал затылок, хмуро посмотрел на меня, сочувственно спросил: - Как это вас угораздило попасть в эту кашу?
Я не ответил.
Мы молча вступили на палубу лодки. В корме зияла пробоина.
"Неплохо стреляли комендоры", - усмехнулся я.
У входа в салон мне было приказано ждать, когда позовут. Семеро матросов сидели в полутьме, прямо на палубе, и тоже ждали. Их охраняли караульные солдаты. Арестованные непринужденно, громко разговаривали.
- И вы с нами, ваше благородие? - удивленно спросил один из них.
Я узнал Ивана Пушкина. Всмотревшись, заметил Алексея Золотухина и молчавшего Дмитрия Сивовала. Остальные были незнакомы. Все семеро, как узнал я после, были отнесены ко второму разряду виновности.
- Как же это вас? - сочувственно произнес Пушкин, не дождавшись ответа.
- Не знаю, - нехотя ответил я.
С минуту матросы молчали. Потом разговор возобновился.
- А ты знаешь, Иван, кто схватил-то меня? - послышался сиплый, простуженный голос Алексея Золотухина.
- И кто же?
- Да этот… чтоб ему пусто на том и на этом свете было, гаденыш мичман… граф этот, Нирод.
- И меня он же нашел вместе с Митрюхой на "Ксении", - Пушкин кивнул головой в сторону Сивовала. - В угольной яме спрятали нас братишки… и то разнюхал…
- Дормидонт, жалостливое сердце, пожалел изверга себе на погибель. А как нужно было застукать, - покачал головой Золотухин, - ах, как нужно было… Шипунов, Нашиванкин и я схоронились под колосниковую решетку. Все одно нашел. Собака. А так гулял бы теперь на свободе. Или в леса убежал, либо паспорт достал… Ищи тогда ветра в поле. Покойный Сашка Решетников, царство ему небесное, винтовку в руке держал. Не дал мне. А я не промахнулся бы…
- В другой раз будем умнее, - заметил молчавший все время Сивовал.
- Поумнеешь, Митрий, - Пушкин обнял его за плечи. - Вот покормим клопов еще месячишко на гауптвахте, потом каторги отведаем.
- Если бы карцером да каторгой дело-то обернулось, - заговорил незнакомый мне матрос, - а то - я узнал вчера от караульных солдат, - он снизил голос до шепота, - расстреляли минеров-то… публично… в бухте Тихой… закопали всех в одну яму и пропустили по ней маршем солдат.
- Да… дела, брат, - вздохнул сидевший в тени рядом с ним.
- И нас по голове не погладят, - заметил задумчиво Пушкин.
- Хорошо бы на каторгу, - тихо произнес Золотухин, - а коли расстреляют - худо…
- До самой смерти живы будем, - зазвучал чей-то бодрый, звенящий голос. - А коли на роду так написано - и умрем, братцы…
Дверь в салон внезапно открылась, и меня пригласили войти. Там сидели трое: капитан первого ранга барон Раден, военно-морской следователь, подвижный, как угорь, мужчина средних лет с землисто-серым, невыразительным лицом, и юркий чернявый писарь.
- Садитесь, - сухо произнес Раден, указав на кресло против себя.
Я сел.
- Вас отдал под суд комендант крепости за бездействие против вооруженного бунта на кораблях, - равнодушно и устало сообщил Раден. Поправил пенсне и так же ровно, безучастно продолжил: - По ходу дела против вас появились дополнительные обвинения. Здесь много неясного. Будем говорить начистоту. - Жесткий, упрямый подбородок его подался вперед, глаза смотрели колюче, сухо. - Я буду задавать вопросы. Вы должны мне отвечать, как подсказывает вам честь офицера.
Я молчал.
- Скажите, Лейтенант Евдокимов, почему вы семнадцатого октября после поднятия Андреевского флага, стоя на мостике "Безупречного" и имея под собой невзбунтовавшуюся команду, не приняли никаких мер, когда на "Скором" вспыхнуло восстание?
Я долго обдумывал ответ. Писарь скрипел пером, путал мысли.
- Мое вмешательство не помогло бы, - наконец сказал я. - Притом меня не послушались бы…
Раден побагровел.
- Не послушались бы… А почему на "Маньчжуре" офицеры смогли прекратить бунт? Потому что жизни не жалели ради спокойствия государства и сохранения престола. И второе. Скажите мне, почему вы не помешали поднять на "Безупречном" бунтарский флаг и даже не пытались привести нижних чинов к повиновению?
Ответить на это было трудно. Говорить неправду и испытывать неприятное чувство от фальши мне не хотелось. А раскрывать себя было ни к чему.
- Если разрешите, я воздержусь от ответа, - сохраняя присутствие духа, спокойно ответил я после недолгого раздумья.
- Можете. Вы имеете право, - холодно произнес Раден.
- Спасибо, - не удержался я от благодарности.
- Скажите, лейтенант Евдокимов, у вас есть семья? - спросил неожиданно военно-морской следователь. - Ну, словом, отец, мать, жена, дети?
- У меня нет никого.
- А скажем, привязанность какая-нибудь… любимая женщина? - голос следователя звучал тягуче, приторно, ласково.
- Нет, после прибытия из Шанхая, да и прежде, я жил уединенно… привязанностей никаких не имел… - и тут я насторожился, понял, к чему он клонит. Внутренне напружинился, готовый к новому неожиданному вопросу. В одну секунду решил, что о Вике не скажу ничего. Они не узнают от меня ее имени, кто она и откуда.
Следователь почувствовал что-то и сделал внезапный убийственный выпад.
- Вам знакома эта женщина? - ловким движением фокусника рука следователя поднесла к моему лицу фотографию.
В первый короткий момент я не понял, что это. Взял фотографию в руки. На ней была снята женщина. Она лежала. Ее тело до шеи прикрыто простыней. Лицо… неживое. И это была Вика.
Не знаю, заметил ли следователь, как дрожат мои пальцы, но сам я почувствовал это. В горле защипало, потом сделалось жарко. Заколыхалась перед глазами мутное пятно и заслонила изображение. Овладев собой, я всмотрелся в фотографию. Голова Вики лежала на валике, и черты лица были схвачены четко.
"Даже мертвую не оставили в покое".
Вика была такая же, какой видел ее на "Скором". Только мягче стал овал лица да губы словно припухли. Детское что-то и жалкое до слез появилось в ее худенькой шее. В левом верхнем углу - часть окна с казенной больничной занавеской. "Попала в анатомический покой", - подумал я.
- Эту женщину… видел однажды… мертвой… семнадцатого октября на "Скором".
- Все это нам известно, - разочарованно проговорил следователь.
- Зачем вам понадобилось находиться на мятежном миноносце после того, как верные правительству суда привели его в негодность для боя?
Я знал, что этот вопрос будет задан, и готов был ответить.
- Там остались секретные сигнальные книги. Я забыл передать их лейтенанту Штеру. Чтобы не пропали, я пришел сразу…
- Лейтенант Евдокимов незадолго до беспорядков был командиром на "Скором", - пояснил следователю капитан первого ранга Раден.
- Очень хорошо, - сказал следователь, делая какую-то запись.
- А вот имеются сведения, что вместе с этой женщиной видели вас на железнодорожном вокзале. Правда, сведения непроверенные, - проглотил фразу следователь. - Было ли это?
- Не было, - решительно и грубо ответил я.
Сидящие передо мной люди становились ненавистны мне. То, что они заставляют говорить неправду, все сильнее раздражало меня. Вопросы иссякли внезапно. Мне указали на противоположную дверь салона.
"Впускают в одну, выпускают - в другую", - усмехнулся я.
Выйдя в коридор, я услышал, как Раден говорил следователю:
- Я так и полагал. Все знавшие его офицеры утверждают, что жил он замкнуто, женщин не имел.
"Где же теперь Вика? - думал я, шагая впереди неразговорчивого конвоира. - Зарыли где-нибудь ночью без свидетелей, тайком. Но кто-нибудь да видел. Выйду на свободу - разузнаю".
В грудь ворвалась невыносимая грусть, когда увидел знакомый мрачно-серый забор гауптвахты и стены с решетчатыми окнами под крышей. Войдя в камеру, я был неожиданно удивлен и обрадован. На нарах, в углу, низко опустив голову, сидел Николай Николаевич Оводов.
- Николай… ты? - пронзенный внезапной жалостью к товарищу, тихо проговорил я, когда дверь камеры закрылась.
- Я, - безвольно отозвался Оводов. - Вчера вызывали на допрос. А на гауптвахте - две недели.
- Ну рассказывайте, Николай Николаевич, я ведь уже месяц здесь.
- Приятного мало. Предал суду меня генерал Ирман - за непринятие мер против вооруженного бунта. За командира "Сердитого" - его ранили - заступился Иессен. А я вот… здесь. И тюрьмы - не избежать. Я приказал отдать взбунтовавшимся нижним чинам ключи от снарядного погреба. И это - самое тяжкое обвинение, предъявленное мне. На допросе барон Раден на это упирал. И все хотел узнать, почему я отдал ключи, не помешал убить Куроша и удалился в каюту. А я и сам не знаю. Страшно было. Страшнее, чем на войне. Стрелять в своих, русских, - ужасно. А Курош получил по заслугам. Из-за таких, как он, страдает столько людей. Все камеры переполнены нижними чинами. С "Маньчжура" здесь чуть ли не треть команды. В камеру, где я сидел, поместили четырнадцать нижних чинов. - Оводов устало встряхнул головой и тихо продолжал: - Что станет с женой и дочуркой - не знаю. У них нет никаких средств к существованию. Жили на мое жалованье. Отец Веры, будучи женат вторично, умер внезапно и ничего не оставил дочери… Дочурку мы тоже назвали Верушей. Так что в доме у нас две Веры: большая и маленькая, - слабо улыбнулся Оводов.
Помолчав немного, он заговорил снова:
- Думаю и ничего не могу придумать. Как они будут жить? Как тяжело мне сейчас.
Он уткнул голову в колени. Тело его странно задергалось. Из горла стали вырываться глухие прерывистые звуки. Я отошел от него, прилег на нары, к которым успел привыкнуть, и до вечера не вступал с ним в разговор. Оводов напряженно думал о чем-то, сидя в углу. Временами принимался ходить по камере. Движения были неровные, нервные…
- Извини меня за слабость, Алексей Петрович, - начал он, подсев ко мне ближе. - Я страшно устал, и нервы…
- Я тебе сочувствую вполне, хотя никогда не знал, что такое семья, - с нахлынувшей теплотой проговорил я.
- А я ведь думал не только о них… о жене и дочери. За две недели здесь чего я только не передумал. Временами мне страшно делалось… Ведь рушится жизнь. Прежней прочной основы нет больше. Устои государства ослабли. Разваливается все. На всем - признак разрушения. Прежней России нет и, наверно, не будет. Я чувствую сердцем близкий конец всему… Будучи гардемарином, я научился сознавать себя значимой величиной. Мечтал продолжить деяния моих дедов. Ведь все они были моряками, ходили в кругосветные плавания и дальние вояжи. Некоторые дослуживались до адмиральских чинов. А иные… как я, становились жертвой возмущений и бунтов - службу кончали рано… Мой прапрадед Акинфий при восшествии на престол Екатерины Великой, будучи мичманом, находился в карауле на кронштадтском бастионе. Так за недопущение Петра Третьего в Кронштадт государыня наградила его производством через чин. А обернись дело иначе, лишился бы живота.
При вступлении на престол Николая Первого Оводов Ростислав очутился на Сенатской площади на стороне противников государя. Сидел в Петропавловской крепости и умер в Сибири…
- То было одно, теперь - совсем другое, - прервал я Оводова. - Прежде князья да дворяне боролись за власть и престол, теперь - простые люди. Они хотят, чтобы не было ни царя, ни дворян. Мастеровые, солдаты и матросы не хотят жить, как жили раньше. Я знаю, чего хотели и почему восстали матросы на "Скором". Кто из деревни - хотел земли побольше, кто из города - чтобы не заставляли на заводе работать по десять - двенадцать часов и чтобы заводчики платили как полагается. Они хотели равенства и свободы для всех.
- Но ведь никогда люди не были равными, - не соглашался Оводов. - Сколько существует Россия, всегда были мужики. Они пахали землю и растили хлеб. Были ремесленники в городе, чиновные люди и дворяне. С давних пор дворянин защищал, не щадя жизни, русскую землю, укреплял государство. У него - свое назначение.
- Я с тобой не согласен, - решительно возразил я. - Когда-то, очень давно, у людей незаметно и незаконно дворяне отняли и землю и права. - Я говорил ему то, что узнал от Вики и о чем думал в камере долгими осенними ночами. - Незаконное различие между людьми передавалось из поколения в поколение. Над этим прежде редко кто задумывался. Но всему есть предел. Ты видишь сам: Россия больна. А носитель болезни - дворянство, богачи. К счастью, выздоровление наступит.
- А если болезнь окажется смертельной? - с тревогой спросил Оводов. - И наступит хаос, анархия? Ведь все идет к этому.
- На мой взгляд, этого бояться не следует. То, что произошло и отчего мы очутились здесь, не бунт, не позорные беспорядки. Матросы на "Скором" и рабочие на берегу, те, которые палили из ружей в конных драгун, хотели равенства… равенства для всех и свободы. Их задачей было - стереть различие между людьми.
- Но ведь это неосуществимо. Против этого вся система государства, ее основа и корень.
- Отсюда и - кровавая междоусобица, - пояснил я. - Основа на этот раз взяла верх…
- А что бы получилось, если бы власть кругом, в крепости, гарнизонах, на кораблях, захватили нижние чины и мастеровые? - спросил Оводов.
- Не знаю, - ответил я.
Ночью Оводов не спал. Полежав немного на нарах, он встал и принялся ходить по камере из угла в угол, вдоль ее и поперек. Я несколько раз просыпался. Он ходил с низко опущенной головой - все думал о чем-то. Под утро я увидел его плачущим, но сделал вид, что не заметил.
Разговоры в последующие дни получались у нас отрывочные, незаконченные. Оводов вскакивал на середине фразы и принимался ходить в мрачном раздумье. Выглядел он очень усталым. На четвертые сутки с ним случилась истерика. И только после этого я догадался, что он болен.
Через комендантского адъютанта Верстовского, заведовавшего гауптвахтой, я потребовал врача из Морского госпиталя. Вечером прибыл оттуда врач, надворный советник Лемкул. Он осмотрел Оводова и нашел сильное нервное расстройство. Главный доктор госпиталя, действительный статский советник Рончевский, донес об этом рапортом коменданту крепости и просил отложить суд над больным офицером. В просьбе было отказано. Оводова оставили со мной. И он до суда находился в камере.