Человек с автоматом от неожиданности даже вскрикнул, отступил чуть назад и изо всей силы ударил бабая Закира кулаком в лицо. Было слышно, как у бабая хрустнула какая-то костяшка; старик вскрикнул, задохнулся от боли – собственный крик вошел ему внутрь, он сглотнул болевой пузырь и вскрикнул снова, взмахнул руками, пытаясь удержаться на ногах, но не удержался, пополз вниз, человек с автоматом схватил его за воротник:
– А н-ну стоять, с-собака!
Бабай Закир захрипел – человек с автоматом сдавил ему шею, бабай ухватился обеими руками за руку незнакомца, попробовал оттянуть от своего горла, но не тут-то было. Человек с автоматом выдернул из-за пояса пчак – азиатский нож с широким темным лезвием, на котором золотилась насечка, и узкой тяжелой рукоятью, – поднес его к лицу бабая:
– Бороду обрезать тебе я не буду – Аллах не простит! Но Аллах будет доволен, если я тебе отрежу голову целиком. Вместе с бородой.
– Гхэ-гхэ-гхэ, – забился в плаче-кашле бабай Закир.
Человек с автоматом коротко, не замахиваясь, нанес рукояткой ножа удар по лицу бабая Закира. Тот вскрикнул, снова кулем пошел вниз, но боевик удержал его – крепкий был мужик, с железной рукой, – под глазом у бабая Закира образовалась черная кровянистая рана. Плечи бабая затряслись – то ли плач, то ли кашель начал выворачивать его наизнанку, мешал говорить, в груди раздался хрип, и старик прошептал едва слышно:
– Дай Аллах тебе здоровья, сынок!
Но "сынок" не услышал его – он предпочитал сейчас вообще не слышать старика. Кроме одного – того, что касалось заставы.
– А теперь скажи, зачем ты шел на заставу? Ну, повинись перед смертью, бабай!
– Гхэ-гхэ-гхэ! – бабая Закира продолжало трясти.
– Не хочешь, значит, – со злым сожалением протянул человек с автоматом. – Ну чего тебе надо на этой заставе, у этих рашен-шарашен? Хотел предупредить неверных, что мы пришли?
Боевик раздумывал: можно, конечно, отрезать бабаю голову острым пчаком и тогда – никаких хлопот, предатель будет мертв, а в кишлаке ни один человек даже пальцем не пошевелит, чтобы защитить его – это боевик знал точно, – и похоронят бабая, как собаку, поскольку будет считаться, что он пал от руки моджахеда, борца за правое дело, но тогда, как ни крути, на нем все равно будет кровь единоверца, а можно и отпустить его восвояси… Пусть идет на заставу. Пограничники уже поставили мины, на первой же бабай подорвется. И тогда пограничники будут виноваты в его смерти. Кишлак на этих ребят в потрепанной форме будет смотреть косо…
А если бабай не подорвется, если пограничники мины еще не поставили? Или поставили, но не боевые, а сигнальные? Или еще хуже – бабай свернет с дороги на боковую тропку и обходным путем вернется в кишлак?
Человек с автоматом ударил бабая Закира еще раз рукояткой пчака, тот дернулся в руках боевика, захрипел, лицо его залила кровь, оно стало страшным, черным. Бабай на несколько секунд потерял сознание, обвис, но потом пришел в себя, выплюнул изо рта какую-то окровавленную костяшку, и человек с автоматом перестал колебаться – дух свежей крови раздразнил его, поглотил остатки нерешительности. Он сбил с бабая тюбетейку, жестко, будто плоскогубцами, ухватил старика за ухо и в ту же секунду секанул пчаком по выгнувшемуся, с костистым кадыком горлу.
С шумом, будто из надувшегося шара, выпростался воздух, человек с автоматом сделал еще одно резкое движение пчаком, и на дорогу, на камни полилась дымная липкая кровь; боевик брезгливо отстранился от бабая, секанул ножом еще раз, потом ловко перерезал позвоночный столб, угодив точно на стык позвонков, и бабай Закир повалился на землю без головы. Голова его осталась в руках боевика.
– Вот так, – произнес боевик удовлетворенно и отбросил голову бабая.
Его напарник молчал, стоял как изваяние в нескольких метрах от старика, держа руки в карманах халата. Автомат висел у него на плече стволом вниз.
– Ну как, все тихо? – спросил его старшой, брезгливо вытирая руки о полу куртки.
– Все тихо.
* * *
Панкову снились пельмени – маленькие, слепленные вручную из нескольких сортов мяса – говяжьего, свиного, бараньего, с чесноком и луком, аккуратные подушечки, сваренные в большом "семейном" чугуне, и во рту у него невольно собиралась слюна. Хотелось пельменей. У них в детдоме пельмени считались предметом некоего культа. Их делали в день рождения директора, один раз в году. В тот день вся кухня священодействовала, стараясь угодить начальству, – пельмени варили, пельмени жарили, после пельменей пели песни. А потом целый год ждали, когда же снова подойдет день рождения директора.
Все это осталось в прошлом – там, далеко позади, куда уже никогда не суждено вернуться. Панков почувствовал, как в горло ему натекло что-то соленое, теплое, но во сне растерялся, не сразу поняв, что это слезы. Возникнув внутри, они так внутри и остались, не выкатились наружу, не пролились.
Панков спал, но на каждый звук реагировал, все фильтровал: и случайно раздавшийся солдатский голос засекал, и чирканье спичек в соседнем "опорном пункте", и добродушное ворчание Чары, и треск рации, которую радист держал постоянно включенной, и плеск воды в Пяндже, и глухой гул далеких лавин, – точно так же он научился спать и во время многодневного боя, среди отчаянной стрельбы, когда надо хотя бы на полчаса забыться, иначе всё – могут вскипеть мозги, и во время бомбардировок "эресами", и в пору страшной звонкой тиши.
Засекая стрельбу во сне, он обязательно фильтровал ее: вот прозвучала очередь из автомата, из родного "калашникова", а вот это – из заморского, вот грохнул "бур", а вот раздраженно тявкнул старый кавалерийский карабин, вот гулко вспорол пространство своим задыхающимся бабаханьем ручной пулемет, вот кто-то начал беспорядочно палить из "макарова", вот ударила "муха" – разовый гранатомет, – каждый выстрел различался им, выделялся от остальных, слух бодрствовал, а мозг отдыхал, тело тоже отдыхало – все в Панкове, кроме слуха, во время сна было отключено. На грохот и пальбу в его организме имелся один фильтр, на тишину и ее звуки – другой.
Окоп у командира был холодный, с углов промерз, по ночам в углах вообще проступала блесткая, как мелкое свежее стекло, изморозь – после захода солнца мороз бpал свое, поигрывал мускулами; меховой, со скатавшейся шерстью спальник, в который забрался Панков, от холода не спасал, он вообще никак не мог высохнуть, прочно пропитался влагой, тянул ее из воздуха, вбирал в себя крохотные струйки мокрети, просачивающейся сквозь камни наружу, – в таких условиях в ночи можно было запросто примерзнуть к земле…
Чара, лежавшая у ног Панкова, дернулась, глухо зарычала, напряглась, готовая выпрыгнуть из окопа. Панков, не просыпаясь, протянул руку, ухватил собаку за крепкий толстый хвост, осадил, Чара послушно сникла, вновь легла на дно окопа, заняв собою почти все пространство. Она что-то слышала, что-то чуяла – то, чего не слышал и не чуял Панков.
Лицо Панкова во сне разгладилось, приобрело детскость – исчезли строгие ломаные складки и морщины, щеки сделались припухлыми, губы разомкнулись в обиженном выражении. Каждый из нас, когда видит во сне детство, обязательно бывает обижен. Чем обижен? Да хотя бы тем, что никогда уже не сможет в это детство вернуться.
Спал Панков, видел во сне пельмени, свое прошлое, совершенно лишенное темных пятен, привычную природу, обижался на тех, кто в детстве причинил ему зло и боль, одновременно тихо улыбался.
Во сне Панков ждал, когда грохнут первые выстрелы и раздастся громкое "Аллах акбар!" атакующих душманов. Все его естество, сам он был уже нацелен на предшествующую схватку, но организм пользовался передышкой, накапливал силы – ведь неизвестно еще, когда Панкову удастся поспать вновь.
Тихо было, очень тихо, но, как известно, ничего нет более изматывающего, более вредного и даже опасного для солдата, чем такая тишина, – нервы в ней становятся гнилыми, организм расшатывается, плесневеет. В такой тиши бывает хуже, чем в яростном бою. В бою все понятно, здесь же непонятно ничего.
* * *
На той стороне Пянджа тоже было тихо, черно, шевеление и перемещение людей, собравшихся совершить бросок через реку, шума не производили. Люди эти были опытными, умели ходить и общаться друг с другом беззвучно, умели нападать, стрелять и резать, нe привлекая внимания, умели перемещаться по пространству, не оставляя после себя никаких следов.
Руководил душманами плотный, с литыми плечами человек в новой пятнистой форме, в такой же пятнистой кепке с длинным козырьком и утепленными, простроченными машинкой наушниками, застегнутыми на пуговицу. Говорил он по-таджикски и по-русски, на языке пушту и на английском, был строг и умен, было у него три помощника – в халатах, обвешанных оружием, грозных и исполнительных.
– Что из кишлака? – спросил он у одного из помощников полевого командира. – Есть вести?
– В кишлаке все готово. Как только мы выступим, наши люди начнут действовать с тыла.
– Переправа?
– В четырех местах можно переправиться на плотах, в трех – на конях.
– Кони меня не интересуют.
– Готовы три переправы, где можно переправляться своим ходом.
– Оружие?
– Как и было решено – у всех автоматы. Даже у тех, кто не смог их купить.
– Потом расплатятся. Да и после первой атаки должников уже не будет, счет сравняется: тем, кто останется в живых, перейдет пай мертвых.
Полевой командир в халате, крест-накрест перетянутом патронными лентами, деликатно промолчал, покхекал в кулак.
– К Пянджу все подтянулись? Как там тылы со своим барахлом?
Полевой командир опять смущенно покашлял в кулак: он не знал, что такое тылы.
– Не слышу ответа!
– Люди уже у реки. Те, кому надо быть уже у воды – находятся у воды.
– Хорошо, – начальственный собеседник отвернул пятнистый рукав куртки, поглядел на дорогие японские, с голубоватой подсветкой часы в титановом корпусе, недовольно поморщился – до времени атаки оставалось еще пятнадцать минут, а ему хотелось начать атаку сейчас, незамедлительно. Губы у него нетерпеливо дрогнули, поползли вниз, сжались крепко. Коротким движением руки он отпустил своего помощника.
Аллах даст, они собьют пограничную заставу – и не только эту, что находится напротив, а и другие, смешают с камнем упрямых белобрысых и курносых кафиров, сплющат слабенькое хозяйство их тылов, и дорога на Душанбе будет открыта. Его не интересовали ни Куляб, ни Гиссар, ни Курган-Тюбе, ни Гарм, ни Ходжент, который по старинке до сих пор назывался Ленинабадом – только Душанбе. В Душанбе он должен войти победителем, въехать на белом танке, как на верном белом, благородных кровей коне, и выступить на площади Шохидон перед народом.
Человек в пятнистой форме был жестким и умным ваххабитом, или, как говорят русские, "вовчиком", имел свои убеждения, и не только их – за то, что он сегодня сотрет с памирских святых камней русскую заставу, над которой развевается красный обтрепанный флажок, он получит сто тысяч долларов. Каждая застава на этой линии имеет свою цену – от семидесяти до ста двадцати тысяч долларов. В среднем же получается сто тысяч за один объект. Когда будет прорвана граница – взрывы зазвучат во всем Таджикистане. В дело вступят, конечно же, полки 201‑й дивизии – бывшей афганской, но, на его взгляд, уже заевшейся, обленившейся, наполовину разложившейся, и поскольку эта русская дивизия обязательно прольет кровь, то русских можно будет очень легко очернить.
Фотоснимки, фотомонтажи, разные компрометирующие материалы – их несложно собрать – сделают свое дело, русские будут оплеваны, унижены, забиты собственными же демократами и "солдатскими матерями", поднимутся и уйдут из Таджикистана. Таджикское правительство и тех, кто ныне находится наверху, ждет участь Наджибуллы – бывшего афганского лидера. Наджибуллу Россия предала, оставила одного в пылающем Кабуле, так предаст и тех, кто управляет Таджикистаном. И кто же в результате придет здесь к власти? Губы начальственного человека в камуфляже тронула горькая усмешка – он, конечно же, знает, кто придет, но и этот могущественный аксакал, считающий, что он владеет государством, землей и людскими душами, не будет владеть всем этим – он, увы, станет обычной куклой, которую за ниточки будут дергать некие силы – скорее всего, на Западе, в Штатах, потому что в этой победе победителей не будет – будут только побежденные: и российские военные, и ваххабиты, и все мусульмане в целом…
Как только Рахмонов падет, начнется резня. Следом за Таджикистаном то же самое произойдет в Узбекистане и в Киргизии. В России также сменится власть, – это произойдет обязательно, – к управлению придут люди, вооруженные патриотическими лозунгами, но на самом деле это будут лжепатриоты, они так же, как и таджикские куклы, будут подвластны своим кукловодам – их также будут дергать за веревочки. Вдоль всей границы России начнется пожар, конфликт между русскими и мусульманами неизбежен. И это будет поражением и тех и других, поскольку и русские, и мусульмане в борьбе ослабнут, а кукловоды выиграют борьбу и своими ракетами уткнутся русским прямо в горло.
Во время борьбы русских с мусульманами на Западе образуется новая цивилизация, с новым оружием, которая задавит всех, а если надо, то и уничтожит. И это очень печально, хотя конца этого не видит никто. Жаль. И прежде всего жаль потому, что разглядеть его совсем несложно – надо только чуть-чуть приподняться, стать на одну ступеньку, чуть выше, – и всё. Для этого не нужны заоблачные высоты.
Человек в пятнистой форме тяжело, будто больной, вздохнул, посмотрел на часы – время тянулось медленно, очень медленно, томительно, внутри у него что-то ныло, но беспокойства он не ощущал. Этот человек был уверен в себе, медлительно спокоен, и, хотя будущее его обещало быть задымленным, сумеречным, он был уверен, что сумеет пройти сквозь дым с незаслезившимися глазами: совесть его и перед Аллахом, и перед таджикским народом была чиста. Он жестом подозвал к себе полевого командира, перепоясанного патронными лентами, словно матрос-анархист времен Керенского, и выразительно стукнул пальцем по стеклу часов:
– Через три минуты начинаем! – сощурил жесткие умные глаза. Полевой командир заметил этот прищур – он обладал совиным зрением, ночью видел, как днем, а днем видел не хуже орла – замечал все детали, все мелочи, видел даже то, что ему было лучше не видеть. Воинские качества, чутье, храбрость с лихвой перекрывали то, что он был неграмотен.
– Во славу Аллаха – через три минуты, – полевой командир послушно склонил голову, посмотрел на свои часы – крупную золотую луковицу, прикрепленную ремешком к запястью, дорогая вещь эта была снята им с руки убитого в бою мусульманина-нигерийца, приехавшего из Африки воевать за Аллаха, – и никак не вязалась с бедной, основательно протертой и густо пропахшей дымом костров одеждой.
– Как там застава?
– Приняли баню, спят теперь, цветные сны видят.
– Цветные сны видят только сумасшедшие, нормальные люди видят сны черно-белые. За заставой наблюдали – перемещений не было?
– Не было, кроме десанта, прибывшего на заставу из поселка Московский.
– Десантами укреплены все заставы, не только эта. У русских плохая традиция: отмечать все свои праздники баней, хорошим ужином и сном, как вы говорите.
– Разве вчера был праздник?
– А как же! Русские отмечали день смерти своего бывшего вождя Сталина. Человек он не очень популярный в России, но русские люди любят отмечать всякие даты. Главное, чтоб выпить можно было.
– Разве смерть положено отмечать?
– Я же говорю – главное, чтобы выпить можно было. Иначе с чего бы им устраивать внеурочную баню?
– Верно, – осторожно согласился полевой командир.
– Если бы с нашей стороны не последовала неосторожная разведка боем – совсем было бы хорошо.
– Человек, приказавший сделать эту разведку, расстрелян.
– Я знаю. Правильно поступили… Слава Аллаху, хоть улей этот не расшевелили, не то могли бы расшевелить так, что в воздухе было бы темно от вертолетов, – человек в пятнистой форме отлично знал, что у русских почти нет вертолетов, полк, который стоит в Душанбе, имеет на своем счету лишь старые, выработавшие летный ресурс машины, сплошь в заплатах, дырявые, с задыхающимися двигателями, те вертолеты, что добираются сюда, на границу, ходят на честном слове, да и на ловкости пилотов, знал, что у русских почти нет еды и патронов, нет денег, нет горючего, половина машин стоит на приколе и Москвой, столицей своей, они совсем забыты – знал, но не говорил об этом. То, что положено знать ему, не положено знать подчиненным.
О расстрелянном моджахеде он не жалел. Он был мелкий полевой командир, примкнувший к его отрядам, имевший опыт войны с "шурави" в Афганистане – командир этот решил провести самостоятельную разведку боем, чтобы засечь огневые точки на том берегу Пянджа, – разрешения на разведку он не получил и, посчитав, что он сам себе хозяин, сам волен определять, что ему можно, а чего нельзя, переправился через реку.
В результате разведку он провалил, людей сгубил, сам едва ушел от пули и заставу растревожил. Когда он с тремя моджахедами вернулся на свой берег, то был скручен и поставлен к камням. Через несколько минут три коротких автоматных очереди из трех стволов отправили его к Аллаху.
Глянув вверх, в черное, в тусклом сером сееве звезд небо, он кивнул полевому командиру:
– Теперь пора!
Тот наклонил голову, приложил руку к груди и проворно исчез в ночи.