Капитан Старой черепахи - Линьков Лев Александрович 2 стр.


3

- Коля!.. Ивакин! - позвал человек в колонке. Он попытался подняться, но не смог и беспомощно опустился на землю.

Поезд был уже далеко и оставлял над степью сноп искр, похожий на хвост кометы.

- Ивакин! - снова позвал человек в кожанке, ощупывая щиколотку левой ноги.

- Товарищ Репьев! Здесь я! - Из темноты вы­нырнул паренек в шинели. - Ни шута не видно, глаз выколи!

- Куда он убежал? - прошептал Репьев.

- Вроде бы туда! - шепотом же ответил Ивакин и махнул пистолетом на юг, где поблескивал сноп па­ровозных искр.

Голос у Ивакина дрожал: шутка ли, выпрыгнуть на полном ходу из поезда, да еще ночью!

- Эх! Кого упустили! - в сердцах сказал Репьев.

- Трава больно высокая, некошеная, - виновато произнес Ивакин.

Репьев снова попытался подняться и невольно ох­нул.

- Что с вами, Макар Фаддеевич? - тревожно спросил Ивакин.

- Ногу я, кажется, вывихнул, Коля... Беги до разъезда. Позвони по телефону товарищу Никитину, доложи, как все получилось... Разрежь-ка голенище... Распухла нога, сапога не снять. На вот нож.

- Больно? - сочувственно прошептал Ивакин.

- Ничего, ничего, тяни... Ну, теперь беги. Сооб­щи все Никитину и достань где-нибудь лошадь... Осто­рожней будь.

- Я быстренько, Макар Фаддеевич, одним ду­хом, - Ивакин поправил съехавшую на живот кобу­ру и, пригнувшись, побежал по шпалам.

Репьев отполз подальше от насыпи, в траву, при­слушался, перезарядил обойму. В пистолете осталось всего два патрона, а он может еще пригодиться.

Лежать было неудобно, левая рука затекла, будто сотни иголочек кололи онемевшее плечо. Репьев хотел повернуться на другой бок, но услышал легкий отры­вистый свист. Через секунду-другую свист повторился.

"Неужели это беглец подает кому-то сигнал? Мо­жет, он тоже повредил себе ногу?.." Репьев оглянулся на свист, поудобнее переложил в руке пистолет.

Ответный свист раздался совсем близко, за спи­ной, так близко, что подумалось - за насыпью.

Новый свист послышался уже откуда-то слева, по­том справа. Репьев прижался к мокрой от росы траве.

И тут, почти перед самым лицом, в каком-нибудь аршине, появился маленький черный силуэт. Вытянул­ся, замер, свистнул: "Пьюит, пьюит!"

"Зверек!"

Учуяв человека, зверек стремительно скрылся.

Обостренный опасностью слух уловил какие-то новые звуки. Что-то прошуршало в траве. "Не гадю­ка ли? А может, желтобрюхий полоз?"

Чем больше вслушивался и всматривался Репьев в ночную степь, тем больше убеждался, что и ночью степь живет неизвестной ему доселе жизнью: мелодич­но и тонко стрекотали кузнечики; один за другим, вы­соко и быстро подпрыгивая, пересекли полотно желез­ной дороги какие-то длинноногие зверьки.

Вот что-то хрустнуло, из ковыля выбежал заяц, на­ткнулся на Репьева, остолбенел на миг, прижал уши к спине, подскочил, словно на пружинах, и пустился наутек вдоль насыпи широкими стелющимися прыж­ками.

Пахло чебрецом, шалфеем и еще какими-то осен­ними травами. Над головой мерцали непостижимо да­лекие звезды, гигантская, через все небо, река Млеч­ного Пути.

Часы разбились при падении. "Сколько же сейчас времени?" Макар Фаддеевич нашел ковш Большой Медведицы. Она висела почти вертикально, рукояткой книзу - часа три.

Давно не приходилось ему так вот смотреть в звездное небо и определять время по Большой Мед­ведице. И сразу как наяву представилась холодная, сырая одиночная камера Николаевской тюрьмы, куда заточили его после забастовки на судоверфи. Первые две недели он не мог даже встать с прогнившего со­ломенного тюфяка - во время ареста был жестоко избит жандармами. Они повредили ему легкие, в гру­ди что-то сипело, и он долго харкал кровью.

Трижды жандармский ротмистр приходил в камеру и увещевал одуматься, не губить свою молодую жизнь, выдать остальных организаторов забастовки и перей­ти на службу в охранку. А у него даже не было сил поднять голову и плюнуть ротмистру в физио­номию.

Как мечтал тогда Макар о свободе, о степи, о зе­леных травах, о солнце - решетчатое окно глядело в мрачный серый забор, и солнце никогда не прони­кало в одиночку. Только маленький клочок неба был виден сквозь окно, и ясными ночами на нем вот так же сверкали звезды. В три часа там появлялась Боль­шая Медведица, в четыре ее уже не было видно. А он не мог уснуть, с тоской смотрел на звезды и шептал горьковские стихи:

Сквозь железные решетки
В окна смотрят с неба звезды.
Ах, в России даже звезды
Смотрят с неба сквозь решетки...

Ему было невыразимо тяжело и физически и ду­шевно. Думалось, что все уже кончено, - в двадцать лет толстые заплесневевшие стены тюрьмы казались стенами склепа, но именно здесь, несмотря на то, что он чувствовал себя больным, обессилевшим, окрепла его вера в будущее.

Перестукиваясь с большевиком, заключенным в соседней одиночке, Репьев узнал, что тот приго­ворен к смертной казни через повешение и отказал­ся подать ходатайство о помиловании на высочай­шее имя.

"Убийцу-царя молить не стану... Наша жертва не пропадет даром... Рабочий класс завоюет свободу... Победа близка, - выстукивал сосед. - Не падай ду­хом, товарищ!"

И она пришла, эта победа, - пролетарская рево­люция свершилась! Репьев был счастлив, что служит освобожденному пролетариату. Если на пути его вста­вали преграды, он повторял про себя, словно заповедь, слова неизвестного соседа по Николаевской тюрьме: "Не падай духом, товарищ!.." И думал, как бы быст­рее преодолеть эту преграду.

Вот и сейчас он размышлял, долго ли придется ле­жать тут, в степи, чурбаном, в бездействии?.. В Губчека каждый человек на счету, а он выбыл из строя. Никитин рассердится и будет прав! Он уверен, что Репьев выполнил поручение и завтра сможет за­няться фальшивомонетчиками. И вдруг такой промах!

А ведь во всем виноват он сам, только сам: не сумел выпрыгнуть, следовало прыгать вполоборота, лицом по ходу поезда.

Боль в ноге становилась нестерпимой: не только подняться, повернуться нет возможности. Надо было попросить Колю посильнее дернуть за пятку, может, все обошлось бы само собой.

От боли или, может быть, от озноба все тело тряс­ло как в лихорадке. Ночи стали прохладными. Скоро осень. Сегодня уже двадцать третье августа. Два­дцать третье!.. Выходит, позабыл о собственном дне рождения: двадцатого стукнуло тридцать лет!..

4

На вокзале Ермаков с Ковальчуком угодили в облаву и верный час простояли в замусоренном семечками и окурками зале ожидания, откуда че­кисты выпускали пассажиров по одному после проверки документов и тщательного обыска, во время которого у Ковальчука отобрали полпуда муки.

- По какому праву?! - попытался было протесто­вать боцман.

- По приказу товарища Дзержинского, - холодно ответил чекист. - Не задерживайтесь, проходите... Следующий!..

- Разгрузили трюм! - проворчал Сима, ко­гда они оказались на улице.

- Со спекуляцией борются, - примиряюще ска­зал Андрей. - Зачем ты волок муку?

Связав ремнем чемоданчик Ермакова и свой полегчавший мешок, Ковальчук перекинул ношу через пле­чо и, приноравливаясь к прихрамывающему товарищу, медленно пошел рядом.

В сравнении с Ермаковым Ковальчук казался гигантом. Все черты его лица были под стать могучей фигуре: широкие скулы, мясистый нос, большие губы, хитровато-добродушные круглые карие глаза, чуб кур­чавых каштановых волос.

Ермаков был ростом чуть выше среднего, поджа­рый и угловатый. Длинное лицо, тонкий нос с неболь­шой горбинкой и резко очерченными ноздрями, черные брови, тесно сдвинутые над серыми, широко постав­ленными глазами и выдающийся вперед подбородок говорили о крутом нраве.

- Отца моего видел? - спросил после недолгого молчания Андрей.

- Часто вижу, прыгает! Твой Роман Денисович все на маяке... Хороший старик!

- А наших из эскадры? Петра Лопухова, Ваню Рыбакова, Михаила Васюткина?

- Никого не видать на горизонте. Васюткина под Петроградом встречал, Рыбаков где-то у Перми погиб. Разметала революция моряков по сухопутью. По­терялись кто где.

- Моряки не потеряются, - раздраженно попра­вил Андрей.

- Так-то так, - смутился Ковальчук. - А тебя где это ковырнуло?

- Под Касторной...

- В кавалерии служил?

- Ив кавалерии пришлось.

- Поплавали, одним словом, - усмехнулся боц­ман.

- Поплавали, - подтвердил Андрей. - А ты как живешь? Работаешь-то где? Плаваешь?

- Как же, плаваю... на бочке в лимане! - Коваль­чук помрачнел. - В дворниках я на телеграфе...

Сима рассказал, что воевал под Петроградом про­тив Юденича ("Лохань английскую мы там с одним дружком подбили, танком называется", - не преминул похвастать он), потом был пулеметчиком на броне­поезде "Смерть капитализму". Под Перекопом про­дырявило осколком бок, думал, отдать концы и рас­проститься с жизнью придется, да обошлось: живучи черноморцы! Год провалялся в Симферополе в гос­питале, в мае уволили по чистой. Куда было податься? Махнул к старухе матери в Одессу. Хотел плавать- не вышло. Обида! Бил, бил буржуев и всяких интер­вентов, всякую шкуру барабанную, а торгаши и спе­кулянты опять расплодились, словно тараканы в кам­бузе, к ногтю бы их всех!

Сима обрадовался возможности отвести душу со старым другом и говорил без умолку. За свою го­ворливость он ведь и получил на "Смелом" прозвище "Пулемет".

Андрей, не любивший рассказывать о себе и жа­ловаться на превратности судьбы, предпочитал слу­шать и с волнением глядел по сторонам: вот она, род­ная Одесса!..

Когда миновали Портовую, дома сгорбились, тро­туары сузились. Здесь, на окраине, обитали рабочие одесских заводов, портовые грузчики, извозчики, мел­кие торговцы. Андрей знал на Молдаванке каждый переулок. Одним из них мальчишки всегда ходили к морю на рыбалку; за длинным желтым забором должна быть старая выемка, через которую можно пробраться в таинственные катакомбы, а в Дюковском саду они гуляли с Катей...

Друзья распростились у домика, где жили роди­тели Ермакова, сговорившись обязательно на днях повидаться и выпить по чарочке.

- Поклон отцу с матушкой, - сказал на прощанье Ковальчук и так сжал приятелю руку, что тот не­вольно поморщился.

Дом, где родился и вырос Ермаков, был неболь­шой, в три окна по фасаду. Сложенный из пористого местного камня-ракушечника, он напоминал деревен­скую мазанку.

Прежде чем отворить калитку, Андрей несколько минут постоял на тротуаре. Все ли в порядке в род­ном гнезде? Здоровы ли старики? Он знал, они всегда ждут его, и все-таки подумал: "Ждут ли?"

Сколько раз, стоя на ходовом мостике "Пронзи­тельного", лежа под дождем в окопах в приволжской степи, мечтал он об этой минуте - встрече с отцом и матерью. И хотя давно уже был отрезанным ломтем и огрубел от жизненных штормов, а все тянуло его к отчему дому. И так совестно стало, что по году не писал родителям.

Андрей легонько толкнул скрипучую калитку, сде­лал два шага, нагнул голову - тут должна быть ветвь старого каштана, - поднял руку: вот она, ветвь...

Отца дома не оказалось: он дежурил на маяке.

- Надолго, либо опять на неделю? - с тревогой спросила мать, Анна Ильинична, глядя, как Андрей с жадностью ест холодный постный борщ.

- Насовсем! - ответил Андрей.

"Плохо живут мои старики, совсем плохо!" - по­думал он, вытаскивая из черствого хлеба колючие соломинки.

- Ну, как вы тут? Как жили-то?

- И не говори, Андрюшенька! - вздохнула мать. - Через край горя хлебнули. Буржуи и эти, как их... интерветы...

- Интервенты, - улыбнувшись, подсказал Анд­рей.

- Они самые... Ох, и лютовали! Город весь под­чистую ограбили и все на броненосцы свои свезли. А людей честных порешили видимо-невидимо. Обла­вами ходили. Сашу соседского, Калинченкова сына, - он в большевики записался - расстреляли. Трофима Захарыча, слесаря,--помнишь его небось - утопили...

- Как утопили?

- Заявились к нему ночью на квартиру солдаты с жандармами, схватили, на барже в море увезли и утопили. Битком набили баржу рабочими и всех по­топили...

- Звери! - промолвил Андрей.

- Хуже зверей, - сурово сказала Анна Ильинич­на. - И нашего старика чуть было не убили. Да, спа­сибо, матросы французские вызволили его. "Беги,-говорят, - мы тоже за коммуну..." Кабы Красная Ар­мия в Одессу не пришла, всем бы нам конец!

- Ну, а сейчас как?

- Душой-то мы вздохнули свободно, а на базаре ни к чему не подступись. Позавчера старик принес по­лучку - бумаги много, я и не сочту. А купила чего? Самую малость. Да и обмухрыжили меня сдачей: фальшивых дали. Денисыч ругается: "Чем, - гово­рит,- ты глядела?" А я и не разберусь в этих мил­лионах... - Мать пристально поглядела на сына.- На село бы надо перебраться. Двое вас теперь, мужи­ков. Земля накормит. У нас с Молдаванки многие на село подались.

Андрей ничего не ответил. Поев, он достал из чемо­дана украинскую шаль и шерстяную фуфайку.

- Вам с папашей!

- Ну к чему тратился? - растрогалась мать, с яв­ным удовольствием разглядывая подарки. - Старику очень такая штука нужна: холодно ему там, на баш­не, года-то уж не те. - И вдруг неожиданно спроси­ла: - Жениться-то не надумал? Чужих ребят нянчу, а внучонка, видать, не придется. - Она вздохнула. - В родильном ведь я сидельничаю.

Андрей хотел спросить о Кате, но мать не знала о их любви. Что же теперь делать? Он понимал, что, конечно, и в Одессе не сразу наладится мирная жизнь, но никак не мог уразуметь, почему Серафим Ковальчук, боцман Черноморского военного флота, служит в дворниках. Неужели для бывалого моряка не на­шлось другой подходящей работы? Верно, сам Анд­рей ничего толком пока не знал, нигде еще не был, ни с кем, кроме боцмана, не говорил, но усталость, боль в открывшейся ране, происшествие в вагоне, обыск на вокзале вывели его из обычного равно­весия.

Мать по-своему поняла молчание сына и укориз­ненно поджала сморщенные губы.

- Неужто бобылем век коротать станешь, отцов­ской фамилии конец положишь?

- Ты все такая же! - полусердито, полушутя сказал Андрей, подумав, что неизменным у матери остал­ся только характер; как она, бедная, похудела, посе­дела и сгорбилась!

- Ладно уж, ладно! - продолжала Анна Ильи­нична.- Все такая же, на тебе зато лица нет. Краше в гроб кладут. Утомился, поди? Спать ложись, непо­седа.

...До чего же приятно после долгих военных лет отдохнуть под крышей родного дома на перине, ук­рыться теплым одеялом, вдыхать знакомый с детства запах отцовского табака, разглядывать стоящую на подоконнике модель парусника "Вега", старенький диван, облупившийся буфет, всю эту бедную, но ми­лую сердцу обстановку.

Мать вынула из пузатого комода большую подуш­ку, подложила сыну под голову:

- Твоя, мяконькая! Дождалась хозяина!..

И так хорошо сразу стало на душе, что забылись и неудачи и горести.

Вспомнилось, как ходили с отцом в море на ры­балку. Великое было удовольствие! Отец сидел на ру­ле, а Андрей, несказанно гордый оказанным ему до­верием, управлял парусом.

Шаланда бойко шла наперерез волнам, весело шлепалась тупым носом о гребни, и брызги, соленые и холодные, обдавали лицо. Частенько с ними плава­ла русоголовая озорная Катюша, дочь покойного приятеля отца - комендора Попова.

Катюша устраивалась, бывало, на носу шаланды и болтала голыми ногами. Как смешно в разные сто­роны торчали у нее косички!..

В 1917 году, летом приехав из Севастополя на побывку, Андрей не узнал в стройной сероглазой де­вушке с русой, обернутой вокруг головы косой дев­чонку-сорванца, которая совсем недавно кричала ему: "Андрей, Андрей, ты не воробей!"

Она была еще по-детски восторженная, но во всем ее облике: в потерявшей детскую угловатость фигуре, в незнакомом доселе, волнующем блеске глаз, в низ­ком, грудном и таком мягком голосе - раньше она пела звонким дискантом, - в том, как она, не согла­шаясь с чем-либо, вся вспыхивала и гордо откидывала голову, - словом, во всем чувствовалось: это уже не девочка.

И Андрей, когда-то видевший в Кате лишь млад­шую соратницу в ребячьих забавах, влюбился в нее. На правах друга детства он звал ее на "ты", но стес­нялся смотреть ей в глаза, робел, больше слушал, чем говорил, и краснел от одной мысли, что всего несколь­ко лет назад относился к ней с тем напускным высо­комерием, с каким обычно относятся к девчонкам на­чинающие басить юнцы.

Они подолгу гуляли в Дюковском саду, часами, не произнося ни единого слова, сидели на бульваре и любовались бескрайным синим морем. Так тревож­но-приятно было Андрею держать хрупкую руку Ка­ти в своей руке и робко перебирать ее пальцы.

Сколько раз порывался он сказать: "Катюша, я те­бя люблю" - и не решался. А в последний вечер сен­тября - последний вечер их встреч (наутро Андрей уезжал на флот) - она поднялась на носки, обняла его, поцеловала, едва коснувшись губ, сказала: "Я те­бя буду ждать" - и убежала.

В письмах они объяснились в любви, но война надолго разлучила их. Андрей часто переезжал с места на место, в окопах не было почтовых ящиков, да и некогда ему было писать...

У кого же узнать теперь Катин адрес? Родных у нее нет, подруг ее он не знает. Так ведь просто, без адреса, письмо в Москву не пошлешь... А Катя, ко­нечно, там.

Думая о Кате, Андрей уснул, наконец, а мать дол­го еще сидела возле него.

Теперь, когда сын не видит, можно и поплакать на радостях. Умаялся Андрюша. Сколько у него мор­щин у глаз на лбу, на щеках и седина в висках, а ведь ему нет и тридцати!..

Давно ли она шила для него распашонки, давно ли учила его ходить от дивана к комоду, давно ли, кажется, он впервые ушел с отцом на рыбалку и, сияющий, принес свой первый улов - десяток быч­ков?..

Будто вчера все это было, и вот уж он совсем взрослый. У него теперь свои заботы. И долго ли про­живет дома? Сказал, насовсем приехал, да ведь не­поседа...

Назад Дальше