За год до победы: Авантюрист из Комсомолки - Валерий Поволяев 12 стр.


Дело тоже пошло к свадьбе. Военные люди, нарядная парадная форма, блеск золотых галунов, значки и ордена были в моде, и Людочка, которая хоть и не перешла в отдел к Данилевскому, чувствовала себя военным человеком. Она готовилась стать женой военного.

Они с Вовой уже написали заявление, хотя в загс его еще не отнесли – ждали, когда будет готов черный свадебный костюм жениха, нарядный, с удлиненными полами и замысловатым матерчатым цветком, воткнутым в нагрудный карман, – расписаться и развестись тогда можно было в один день – приготовились к медовому месяцу, но грянула беда. Темной осенней ночью был арестован дивизионный комиссар.

Летчик Вова, чья голова в несколько часов обдалась инеем – он поседел, – проследил за отцом только до Бутырок, далее не успел, да и не смог бы, часто люди, попадая в Бутырки, не выходили из них, – тоже был арестован.

Зареванная, опухшая, с глазами, склеившимися от слез, Людочка кинулась с продуктовым кульком на Лубянку, в ведомство, с которым она иногда соединяла главного редактора, встала в очередь в приемной, но до заветного окошечка, из которого могла получить сведения о Вове, не добралась. В приемную ворвался разъяренный отец Людочки, молча, не говоря ни слова, схватил ее железной рукой и выволок на улицу.

– Больше здесь появляться не смей! – зло прошептал он, громко говорить боялся, – я запрещаю!

Одуревшая Людочка пыталась вырваться из рук отца, и тогда он закатил ей оплеуху:

– Я же тебе сказал – не смей!

Голова Людочки безжизненно мотнулась на плечах, она замерла, закусила губы и покорно засеменила за папашей домой. Дома он дал ей две стопки коньяка, заставил выпить чуть ли не силой, и уложил спать.

Проснулась Людочка уже совсем другим человеком, словно бы у нее никогда не было жениха, арестованного органами.

С полгода она не пыталась приглядываться к женихам, молча страдала, крепилась, перестала подкрашивать губы и использовать карандаш для глаз, подурнела, но потом природа взяла свое – Людочка стала прежней Людочкой.

В поле ее зрения попался Пургин. Пургин хоть и бездомный – до сих пор ночует в редакции и на предложение переместиться в "правдинское" общежитие ответил отказом: "Я здесь на боевом посту, совмещаю работу с домом, в любой момент могу вылететь куда угодно – на войну, на учения, на стрельбы. Останусь пока здесь!" – и от него отстали, больше не трогали, но это ведь временно: человеку с двумя орденами никогда не откажут в квартире. Да потом и сама Людочка – не без крыши над головой, можно было жить у Людочки.

Она стала обхаживать Пургина и неожиданно для себя получила молчаливый отпор. Ничего не понимая, она растерялась, замкнулась. Но это была другая замкнутость, чем, скажем, у Данилевского, который, забираясь в свою раковину, задвигал за собой засов и на все предложения отпереть дверь, выглянуть наружу, дохнуть свежего воздуха отвечал отказом, Людочка из своего нарядного убежища следила за Пургиным и готова была вынестись из него бегом по первому зову.

Но Пургин не звал ее.

– Скажи, Пургин, я красивая? – как-то совершенно откровенно спросила она непреклонного орденоносца.

– Очень, – не замедлил признаться Пургин.

– А я тебе нравлюсь?

– Ну как сказать, – замялся тот, прекрасно понимая, чем закончит разговор Людочка, он мог его воспроизвести даже дословно – словарный запас Людочки ему был известен, – конечно, нравишься. В конце концов, я тоже принадлежу к мужицкому роду-племени.

– Ты из другого рода-племени, Пургин, ты наукой еще не изучен.

– Не моя вина в этом – моя беда, – попробовал отшутиться Пургин.

– Женись на мне, Пургин, – неожиданно тоскующим дрожащим голосом предложила Людочка, – я буду тебе хорошей женой.

Хоть и был готов к такому предложению Пургин, но все равно удивился: слишком уж резко глянул на красивое, чуть припухлое Людочкино лицо, неопределенно помотал перед собой ладонью – он хотел подобрать нужные слова, но не находил их; словарный багаж мигом истончился, баул обвял, стал пустым, слов у него сейчас было меньше, чем у Людочки, и не найдя ничего, он сказал:

– Не могу, Люда!

– Почему? Я буду хорошей женой. Обещаю!

– Ты не будешь со мной счастлива, Людочка.

– Почему?

Пургин выразительно приподнял плечи: зачем же спрашивать, если он не может ответить на этот вопрос. Людочка поняла его жест однозначно.

– Я пойду за тобой, Пургин, куда хочешь. Куда ты пойдешь, туда и я, если тебя пошлют в тьмутаракань, я тихо поеду за тобой в тьмутаракань, если загонят к коми-зырянам, пойду за тобой в снега, в лед, в тундру, если в жару, в огонь – пойду в огонь! А, Пургин?

– Нет, Люда! – тихо и твердо ответил Пургин.

Но Людочка не теряла надежды.

– Пургин, можно я с тобой останусь переночевать в редакции?

– Нет, – у Пургина даже голос изменился, он и предположить не мог, что Людочка может решиться на такое.

– Интересно, а как ты можешь мне это запретить? Вот возьму и останусь ночевать у тебя в кабинете.

– Ну как тебе сказать, – Пургин замялся, лицо у него сморщилось, у рта возникли морщины, которых раньше не было, – помни только, что "злые языки страшнее пистолета".

– Помню, Чацкий, – кивнула ему Людочка, – Грибоедов.

– Ну как тебе сказать, – Пургин почувствовал, что он беспомощен, – переоценил Людочку, думал, что обойдется только знанием ее словарного запаса, а оказалось, этого мало и вообще он неверно рассчитал ситуацию. – Зачем тебе молва, которая может приклеиться? И к тебе, и ко мне. Даже если ты будешь спать в кабинете главного редактора, а я на своем дырявом скрипучем диване, люди нас все равно соединят.

– Ну и пусть!

– Ни к чему это, пойми! Станут перебирать нас, наши кости мять зубами, деснами, золотыми коронками, мусолить языками. К чему тебе это? Такая слава? Она нужна? И меня, несмотря на эти вот, – он покосился на нарядные, способные украсить любой костюм, ордена, – несмотря на эти награды, будут мусолить, – Пургин не знал, какие слова еще найти, чтобы отвадить от себя Людочку, засушить надежду, зеленым стручком поросшую в ней, не знал, что сказать, потом вдруг понял одну вещь – сработать может только это, – и сказал: – Я позвоню твоему отцу.

Расчет был верным. Людочка испугалась:

– Не надо!

– А что мне остается делать?

Людочка молча покинула комнату военного отдела: отца она боялась, хорошо помнила боль от его крепкой пощечины, – очередная попытка устроить личную жизнь ей не удалась. Еще два человека в том году нанесли ей удар под ложечку, и Людочка начала уже по ночам выплакивать свои глаза, справедливо опасаясь, что останется старой девой.

Время шло. В работе, в тревогах, в бессонном бдении – затихшая было волна арестов накатилась снова, ночью по Москве шуршали шины "черных воронов", люди опасались ходить друг к другу в гости, собираясь в круг, больше молчали, чем говорили: умное слово – серебро, а молчание – золото, за золото не сажали, многие, чувствуя кожей, сердцем, мозгом опасность, покидали свои дома, завербовывались на север, в Сибирь, растворялись невесть где, но и там их находило НКВД – у этой организации были острые глаза, хорошие уши и длинные руки.

Один "правдист" был предупрежден своим приятелем из органов – тот видел ордер на обыск, который носили на подпись, и спешно позвонил, бросив из телефона-автомата лишь одно слово: "Исчезни!", но исчезать было поздно – за "правдистом" уже тянулся хвост – два мрачных длинноногих топтуна.

"Правдист" вошел в редакцию, в охраняемый подъезд, откуда через подвал, выводящий в типографию, вышел с территории. Убедившись, что хвост обрезан, помчался на вокзал, сел в первый отходящий поезд, на который имелись билеты… Он бросил в Москве все – дом, жену, работу, ребенка, деньги – уехал только с тем, что было в кармане, – трудовую книжку оставил в отделе кадров и никак не востребовал ее, – не объявился ни словом, ни окликом, ни дыханием, – был человек и не стало его – исчез! Растворился в воздухе, закопался в землю, нырнул в воду и лег на дно – и вскоре в "Правде" о нем забыли.

Через полгода он был арестован в Курске: работал на местном кожевенном объединении инженером по технике безопасности, благо окончил когда-то кожевенно-галантерейный техникум.

От новостей об арестах по "Комсомолке" носились холодные ветры, люди застывали за своими столами, скрипели перьями, стараясь не пропустить какой-нибудь ляп, ошибку, двусмысленность или мелкую букву при переносе слов. А то уже было в одной уважаемой редакции… В тексте "на партийном собрании выступил секретарь областного комитета ВКП(б) тов. Ромазанов" при переносе выскочила тройка букв, которые не поймали даже самые зоркие глаза, получилось: "на партийном собрании выпил секретарь областного комитета ВКП(б) тов. Ромазанов". Двенадцать человек из той редакции поплатились за три несчастные буковки – всех забрали прямо в газете.

Поздно вечером из "Комсомолки" ушла тетя Мотя. Дома она не появилась. Когда, хватившись, начали ее искать, раздался звонок из соответствующего ведомства. Властный железный голос посоветовал прекратить поиски.

Пургина все беды пока обходили стороной.

Прошла зима – хлипкая, мягкая, с дождями, которые раньше в Москве вроде бы и не случались, за зимой грянула короткая жаркая весна.

На Дальнем Востоке снова сгустились тучи, начал погромыхивать гром – весна еще не прошла, а в души людей наползла осенняя хмарь, в разговорах иногда возникало незнакомое холодноватое слово, с трудом перекатывающееся во рту – Халхин-Гол.

Газеты о Халхин-Голе не давали ничего, молчали, будто такой реки и не было, а в дома часто приходили короткие бесстрастные похоронки, сопровождаемые бабьим ревом. Молва о Халхин-Голе передавала всякое – и количество убитых, и имена людей, награжденных орденами, слухи обрастали подробностями, часто фальшивыми, из которых нельзя было изволочь – отфильтровав и основательно почистив – не то чтобы правду, даже полуправду, а газеты молчали.

Радио передавало жизнерадостные песни – на композиторов напало вдохновение, родилось немало бравурных, с медью и треском песен, среди которых самой популярной была песня Леонида Утесова, чье имя после фильма "Веселые ребята" стало таким же известным, как имена железного наркома Кагановича, построившего московское метро, и Семена Буденного:

Легко на сердце от песни веселой,

Она скучать не дает никогда,

И любят песню деревни и села,

И любят песню большие города.

Неунывающие остряки переделали слова на свой лад и втихаря, под нос, помыкивали:

Легко на сердце от каши перловой,

Она скучать не дает никогда,

И любят кашу деревни и села,

И любят кашу большие города.

Говорят, фильм "Веселые ребята" очень понравился Сталину, поэтому остряки исполняли свои тексты с большой опаской.

Наконец газеты прорвало – слухи уже нельзя было сдержать, плотина постоянно сочилась, грозила сойти с потоком вниз, – на полосах, начали появляться заметки о героических советских бойцах – в основном пограничниках, которые совместно с монгольскими цириками надавали по мордасам коварным ворогам – только кривые зубы летели в разные стороны, будто щепки, да вьюшка окрашивала носы в "мясной" цвет.

В "Комсомолку" поступило распоряжение – привез нарочный в пакете, заклеенном сургучом, – оформить на Халхин-Гол специального корреспондента. "Количество – 1 чел.", – было указано в бумаге.

Главный вызвал к себе Данилевского. Подвинул ему бумагу.

– Читай, Федор!

Тот неспешно прочитал распоряжение, потом почистил пальцами очки – слишком мутным выглядел текст, – и сказал:

– Я так полагаю – пошлем моего зама.

– Я тоже об этом думаю, – согласился с ним главный, – но не получится ли как в прошлый раз?

Месяц назад заместителем Данилевского по военному отделу был назначен Пургин, новую должность он принял сдержанно, без восторга, поклонился главному и произнес дрогнувшим голосом:

– Постараюсь оправдать доверие!

– Так держать, дед, – энергично сжал ему руку Данилевский, – расти и дальше! Да не забудь выставить шампанское. Если не выставишь – рост прекратится. Фикус надо поливать. Понял?

– Понял, чем дед бабку донял, – Пургин вздохнул.

И вот сейчас речь снова шла о нем – на Халхин-Гол надо было отправлять человека не рядового, события тут закручивались посерьезнее, чем на Хасане.

– Не должно, – ответил главному Данилевский, – сейчас там новый начальник сидит. Раньше был Емельянов, эту фамилию я точно помню, сейчас – другой, тоже с незатейливой фамилией.

– Ладно, давай Пургина, – сказал главный, – лучше его все равно не найдешь. Оформляй!

Но далее сценарий развивался все же по старой схеме, документы на Пургина даже не успели отправить в ПУР, как Данилевскому позвонил комиссар госбезопасности III ранга Прохоров, сказал, что Пургин понадобится для чекистских дел, для него уже определено одно деликатное задание. Справиться с заданием может только Пургин.

– Ясно, товарищ Прохоров! Будем рады вам помочь! – только это оставалось сказать Данилевскому.

Прохоров оставил Данилевскому свой телефон. Б-4-16–14. Мало ли какие вопросы возникнут, так что звоните, товарищ Данилевский!

– Ну что я тебе говорил? – мрачно произнес главный, когда Данилевский сообщил ему о звонке Прохорова. – Давай оформлять новые бумаги. Кто там на очереди? Георгиев?

Главный оперся руками о стол, приподнялся, давая Данилевскому понять, что разговор окончен и медлить больше нельзя – документы в ПУР должны сегодня же уйти.

– Может, поговорить с Прохоровым? Чего они нас тянут за вымя, как дойную корову? – уходя, уже с порога спросил Данилевский.

– И в прошлый раз ты говорил то же самое, – главный с сомнением покачал головой. – Нет. Не надо, нельзя, как ты этого не понимаешь? Это же выражение недоверия. Телефоны этой организации начинаются на "Бе-четыре", достаточно только этого, чтобы все понять, никакие другие организации не имеют телефонов на "Бе-четыре…" Понял? А звонок лишний раз заставит кое-кого почесать пальцем затылок – чего, собственно, там эти деятели из "Комсомолки" сомневаются? Не взять ли их на карандашик? А в наше смутн… – главный споткнулся на полуслове, побледнел, – нет, в наше непростое время взятому на карандашик живется… известно, как живется… Так что уволь, друг Федор!

К вечеру в ПУР ушли документы на Георгиева. Документы на Пургина взялись оформлять органы – об этом Данилевского предупредил комиссар Прохоров.

У всякой войны – свои законы, своя жизнь, свои командиры и свои ординарцы, жизнь каждого человека бывает расписана до мелочей, в этом распределении имеется много лишнего, наносного, и это лишнее, случается, раздражает, но потом вдруг все попадает в давильню – и тогда уже бывает не до раздражений, не до сожалений, тогда очень ясно вырисовывается одна цель: унести бы ноги!

Георгиев давал материалы нерегулярно – со связью случались перебои, в голых халхингольских местах ни почтовых домиков, ни телеграфа, ни телефона днем с огнем не найдешь, связи не было даже у полковых командиров, которые выкрикивали приказы из окопа в окоп, – писал Георгиев тускло, нудно, то вдохновение, что было у него на Хасане, сейчас исчезло.

"Георгиев выработал свой ресурс, – понял Данилевский, мрачно пососал пустую трубку, он потихоньку приспосабливался к куреву – табак успокаивал его, приводил в порядок мысли, внутри исчезал озноб. – Надо же, что делает какая-то душистая горючая крошка, изготовленная из листьев горького растения, – вяло удивился он. – Да, Георгиев – это не Пургин, у него искры пургинской нет. Но где же Пургин? Хотя бы объявился, дал небольшой материал…"

От Пургина не было ни слуху ни духу, он словно бы растворился, как человек в мультяшках, ставших очень популярными, – был человек и фьють – ветром сдуло, растаял человек. Точно так же и Пургин, он словно бы растворился в пространстве. Данилевский сожалеюще вздохнул, сжал пальцами трубку – он постарался достать себе трубку такую же, как у Сталина, – небольшую, крепкую, из хорошего дерева, пошел на Apбaт, к одному немому старику-татарину, известному своими трубками, старик делал их знаменитым актерам, летчикам, писателям. Выслушав Данилевского, старик хитро прищурился, пролепетал что-то немое, Данилевский не понял, и тогда старик коряво начертал на листе бумаги: "Как у Сталина?" Данилевский поспешно покивал: да, как у Сталина! Старик улыбнулся, обнажив младенческие десны, и показал Данилевскому два пальца, что означало: приходи через две недели!

Через две недели Данилевский стал обладателем сталинской трубки.

Без Пургина и Георгиева военному отделу приходилось туго – два пера, как два штыка… нет, как два пулемета, составляли грозную силу, а без двух пулеметов отдел был не прикрыт, оголен с флангов. Данилевскому за все приходилось браться самому – и обзоры делать, и информашки править, и сочинять "компоты" – нудную мелочь, без которой не верстается ни одна полоса; он крутился, забывая высыпаться, нещадно курил, одуряя дымом самого себя и других, – из сталинской трубки искры летели, как из паровоза, ругал Георгиева, который часто пропадал, поругивал Пургина, исчезнувшего совершенно – ну хоть бы записку в родной отдел прислал, или бутылку вонючей рисовой водки; если не японской, то монгольской – монголы ее, правда, не из риса гонят, а из молока, но все равно напиток получается крепкий и вонючий, Данилевский пробовал, – попробовав, долго морщился, но потом решил, что раз это вкуснее тележной мази, то, значит, ничего. Сойдет.

Но нет никого, черт возьми, – ни Пургина, ни Георгиева. Данилевский сел за стол и написал статью о комбриге Яковлеве, получившем звание Героя Советского Союза, написал так, будто погибшего комбрига-танкиста знал лично, впрочем, Данилевский был уверен, что они встречались на военном приеме у Тимошенко, он даже вспомнил, что говорил Яковлев, но потом засомневался – Яковлев ли это был?

Статья получилась душевной, искренней – у Данилевского не получались описания техники – он никак не мог ее оживить, наделить точной характеристикой, а людей, даже незнакомых, тех, которых никогда не видел, лепил одушевленными, со своими характерами, способными к действию – это были не картонные ходульные человечики, которые выходили почти из-под всякого журналистского пера, а живые, убеждающие своей правдой, своим существованием люди. Данилевский постарался сделать погибшего комбрига именно таким.

В душе продолжала сидеть досада: где же Георгиев, где Пургин, – где вы, люди, шут возьми!

Следом за Яковлевым написал очерк о комбате Копцове, героическом мужике, который, оставшись один в подбитом танке, восемь часов отбивался от японцев, матерился, загонял в пушку снаряды и плевался огнем, чесал из пулемета, наводя страх на самураев, и остался жив – его вызволили свои, – и не только остался жив, но и получил звание ГСС – Героя Советского Союза.

Назад Дальше