Время талых снегов - Наумов Сергей Максимович 16 стр.


И вот все полетело к дьяволу. Первый же пограничник узнал его. Такие у него были глаза, словно увидел ядовитую змею. Что же, выходит, они не сняли осаду, "держат зону" или это случайность, от которой его "стопроцентно" застраховал Фисбюри? Пожалуй, все-таки случайность. Иначе давно бы уже шум, поднятый в лесу, был услышан, и тогда - ампула с цианом. Но у каждой случайности своя закономерность. Не хватило каких-нибудь двух километров. А там - шоссе. И первая попутная машина унесла бы его в город. Впрочем, еще не все потеряно. Есть шанс оторваться от старика. Гонда вспомнил кроссы в парке под Мюнхеном. Не зря же он лил пот, черт возьми. Но сказывалось двухнедельное сидение в схроне. Прерывистое, сбивчивое дыхание отнимало у мышц силы.

Гонда слышал отдаленный топот, приглушенный прошлогодней листвой, и старался держаться за широкими, в два обхвата грабами, но не оглядывался, боясь потерять и без того бесценные секунды.

Их разделяла какая-нибудь сотня метров. Ива не стрелял - берег последний патрон. Не стрелял и Гонда - одной правой рукой на бегу никак не мог перезарядить пистолет, левая же не слушалась, повиснув безжизненной плетью вдоль тела.

"Еще немного, и я достану его, достану. Он ранен..." - догадался старшина, все убыстряя и без того бешеный темп бега.

И вдруг - вмиг приподняло его и бросило. Ни боли, ни страха. Какая-то дремотная мягкость. И, сверкнув, погасла мысль: "Так вот она какая, смерть". И тотчас, почти из небытия, как из вязкого утреннего тумана, появился отец, Степан Евдокимович Недозор. Черные глаза вприщур. И смеющееся лицо его как бы говорило: "День мой - век мой!"

"К чему это?" - забилась в мозгу Ивы тревожная мысль, и вдруг понял, что жив он и не пуля это вовсе ударила и бросила его на землю. В сердце что-то оборвалось и зазвенело долгой пронзительной болью. Боль несла гибель. Расцепив сведенные судорогой руки, прижатые к груди, Ива лихорадочно зашарил по карманам - он искал лекарство. И оттого, что так долго не мог найти его, старшину охватил озноб. Недозор сейчас не страшился смерти. Лекарство нужно было, чтобы продлить жизнь ровно настолько, сколько потребует последнее, может быть, самое важное дело, которое должен был совершить Ива.

Лекарство отыскалось в боковом кармане пиджака. Он высыпал из узенькой пробирки на ладонь крошечные белые шарики и положил под язык сразу три штуки. Потом, когда они растаяли, еще три. Лекарство ударило в голову, словно бы даже обожгло мозг, но Ива знал, что так оно и должно быть, и скоро он сможет вдохнуть полной грудью.

"На войне как на войне", - подумал Недозор и вдруг увидел себя на раскаленном июльском поле и услышал стригущие землю пулеметные очереди. Его батальон лежит за железнодорожной насыпью, и он один посреди поля, а из дота с холма бьет крупнокалиберный пулемет, и только чудо спасает пока человека. Он вскакивает и бежит к холму зигзагом, сбивая пулеметчиков с прицела. Сзади грохочет выстрелами железнодорожная насыпь. Пули и мины взвихривают перед дотом белую песчаную пыль, и, прикрытый этой пылью, как дымовой завесой, он снова бросается к подножию холма, тяжело хватая воздух воспаленным ртом.

Старшина вспомнил, как командир полка обратился именно к нему, сержанту взвода разведки Иве Недозору. А случилось такое в боях за Левобережную Украину. Тщательно замаскированный немецкий дот обнаружил себя в последнюю минуту, когда полк брал одну из тех господствующих безымянных высот, которые за время войны никак не удавалось взять "малой кровью".

Дот бомбили наши "Илы", стволы десятков орудий раскалились от стрельбы по вершине холма, дот же был, как заколдованный, а может быть, немцы не пожалели бетона и стали, чтобы побольше пролилось славянской кровушки за выход к Днепру.

"Ну, граница, - сказал подполковник, - на тебя надежда. Взорвешь дот, к ордену представлю". "К ордену необязательно, - тихо молвил тогда Недозор, - а вот огоньком прикройте, чтобы фрица с прицела сбить".

Весь батальон вел огонь по амбразуре дота. Связку толовых шашек тащил в вещмешке сержант Недозор - запалы держал под гимнастеркой. И не полз, а стелился худенький сержант последние двести метров по прошлогоднему жнивью. И каждый полынный куст был ему броней и укрытием. Может, и спасло его тогда от пули неровно вспаханное танками поле.

Горел уже сложенный Ивой костерок из сухих веток, что развел он под одиноко стоящей сосенкой, занималась уже кора на деревце, а старшине все виделась белесая, изрытая танковыми гусеницами земля того бесконечного солдатского поля и глухие удары свинца в эту землю. Он как бы вновь ощутил и полынную горечь во рту, и жар полдневного, ослепительного солнца, и свое хриплое страшное дыхание.

...У него еще хватило сил отползти от сосенки, но он уже не услышал того, что сказал или собирался сказать:

- Прости меня, лес...

КАПИТАН СТРИЖЕНОЙ

"Почему я бегу? - думал Стриженой. - Нужно заставить себя идти спокойно: сосна потушена, Недозора отвезли в больницу. Барс взял след, Поважный в курсе всех дел, а я бегу. Я бегу потому, что нарушитель - Гонда, и он повернул к границе. Я боюсь, что он снова канет в этих озерцах и болотцах, зароется в другую нору - схрон и бог весть сколько будет там отсиживаться".

Капитан вспомнил лежащего навзничь Недозора, его бледное заострившееся лицо с пепельными подглазьями, и в который уже раз повторил про себя лаконичный текст записки, нацарапанной карандашом на газетном клочке и намертво зажатой в кулаке:

"Товарищу капитану Стриженому. Мною по дороге к росстани в Черном бору опознан Иохим Гонда. У него что-то с лицом. Преследовал врага, пока мог. Ранил его, но не знаю куда. Уходит на север, думаю, к шоссейке. Все. Прощайте. Сосну поджигаю, чтобы пришли люди и нашли меня. Недозор".

Стриженой скрипнул зубами. Его не покидало странное ощущение своего тела. Оно словно слегка закаменело, стало жестким и непослушным.

С того момента, как нашли старшину и потушили пожар, капитан думал о Недозоре. Он вспоминал его в разные годы и в разных ситуациях, немного ворчливого, как многие пожилые люди, порой по-детски застенчивого и безмерно доброго к солдатам-первогодкам, и догадывался, за что любили его пограничники. Он всех их встречал и провожал, как собственных детей.

Капитан поймал себя на мысли, что и сам думает о Недозоре, как о близком, родном человеке.

Граница - это люди. Старшина Недозор умел создавать людей границы. И он был предан ей до конца. Не эту ли преданность чувствовали немного растерянные парни, прибывшие на пополнение, когда старшина выстраивал их на заставском дворе. Он проникал в каждого нового человека так, словно тот был чем-то необыкновенно интересен. Он открывал таланты и характеры. Кто был лучший следопыт отряда Глеб Гомозков до встречи с Недозором? Хулиганистый, разбитной парнишка с непомерно развитым честолюбием. Старшина разглядел в нем призвание следопыта, особое чутье, догадку На след, трогательную и властную любовь к животным.

А он, Андрей Стриженой, разве не учился сам у Ивы Степановича выдержке и терпению, доброте и строгости? И всем тонкостям пограничного дела, которому невозможно обучить ни в одной высшей школе.

- ..."Атлас", "Атлас", я - "Сорочь", я - "Сорочь".

Мегафон трещит и хрипит, словно его пронзают десятки молний.

- Я - "Атлас", - спокойно говорит Стриженой, - иду по следу. Закройте правый фланг, - и после недолгого раздумья глухо добавляет: - Всеми имеющимися людьми.

Сейчас важно отсечь Гонду от развалин старого замка. Интуиция подсказывала капитану, что "Палач" устремится к тому месту, где он покинул "носильщика", то есть устремится к воде. Маневренная группа отряда, если она успеет, заставит Гонду повернуть на юг. Так опытные загонщики выгоняют волка на затаившегося стрелка.

ГОМОЗКОВ

"...Дыши в себя, если враг близко", - вспомнил Гомозков третью заповедь старшины Недозора и придержал Барса. После ранения Мушкета следопыт ревниво относился ко всему, что делал Барс. Понимал, собака работает хорошо, и все же не мог избавиться от ощущения недоверия к новому другу.

Теперь Гомозков ступал осторожно. Слух и зрение обрели особую остроту. Он вдруг ощутил необъяснимое беспокойство, которое заставляет горных змей уползать в долины накануне землетрясения. Было такое ощущение, что тебя разглядывают. Барс рвался с поводка.

"Он где-то рядом, - подумал следопыт, - совсем рядом. Нужно дождаться отставших Агальцова и Гордыню. И, может быть, капитана. Он с группой идет к ручью".

На краю заболоченной поляны Гомозков остановился и, чувствуя холодок в груди, лег за поваленное бурей дерево. Из этого чахлого болотца и вытекал тот злополучный ручей, который петлял вдоль КСП, где Агальцов увидел шаровую молнию.

На болотце едва слышно всхлипнуло. Раз. Другой. Гомозков до боли в ушах вслушивался в эти вроде бы знакомые звуки. Легкий ветерок принес тихий шелест.

"Уходит или провоцирует, - подумал проводник, - пустить Барса? Но ведь ребята вот-вот появятся. Пересечь открытую поляну и... наткнуться на пулю". У Гомозкова вдруг заныла левая, контуженная две недели назад рука. "Носильщик" Гонды стрелял как бог. Если бы не Агальцов.

Сзади накатился нестройный треск сухостойника. Следопыт трижды крикнул совой. Треск смолк. Вскоре Агальцов и Гордыня подползли к поваленному дереву и молча уставились на поблескивающее сквозь кочкарник болотце. Они ни о чем не спросили, знали - Гомозков зря землю обнимать не будет.

- Он пойдет по ручью, а мы следом, - шепнул следопыт солдату.

Плеск стал слышней. Уходит.

- Прикрой, - шепнул Гомозков, - потом за мной.

И выскочил на свободное пространство.

...Пятый час идет поиск. Кольцо сжалось до предела. Но след потерян. Гонда не вышел из ручья, возможно, он даже и не входил в него. Барс метался по обоим берегам, не находя привычного запаха, и жалобно повизгивал, словно жалуясь на собственную беспомощность. Гомозков стоял потупившись, понимая, что ошибся, уверовав в единственный, как ему казалось, вариант движения Гонды. "Палач" оказался хитрей. Он догадался, что тропа к КСП перекрыта, и избрал другой путь. Скорей всего, сделал по болотцу петлю, пропустил мимо себя пограничников и снова вышел в наш тыл. Только вот в каком месте? Начальник отряда полковник Поважный развернул маневренную группу к югу, приказав Стриженому с тревожной вернуться к болотцу и прочесать весь квадрат в поисках следа. Застава же во главе с замполитом лейтенантом Крапивиным наглухо закрыла границу по всему участку.

ГОНДА

Обманув пограничников, Гонда долго кружил по болотцам, находя одному ему известные подводные тропки. Но он понимал - пограничники вернутся. Пора использовать запасной вариант, о котором Гонда умолчал в кабинете Веттинга. Для этого нужно было дождаться темноты и проникнуть на территорию развалин замка. В запасе минимум пара часов. День клонится к закату. Козырной не верил в засаду. Развалины на виду, и только дурак решится лезть в западню. Да и обшарили пограничники все вокруг. Развалины - тыл границы. И все же нужно быть осторожным, не выдать себя движением. Если на башне наблюдатель, он рано или поздно обнаружит его. Значит, по-пластунски от дерева к дереву. И на ближних подступах ждать сумерек. Поспешность может все погубить.

- Гут, - сказал он себе по-немецки и вдруг подумал, что еще вчера ему показалась бы нелепой даже мысль о том, что он будет утюжить животом эту ненавистную ему землю.

По тому, как дрожали пальцы, Гонда понял, что смертельно устал. Он пошарил в карманах и достал таблетки, завернутые в целлофан. "Они придадут вам бодрости и восстановят силы", - вспомнил Гонда наставления Веттинга.

- Сволочи, - пробормотал Козырной и тяжело лег на густо растущую осоку.

У него было состояние полной безысходности. Хотелось вот так лежать, лежать, не поднимая головы, не вслушиваясь в шорохи и шумы близкого леса.

"Бойтесь абулии больше пограничников - она порождает апатию ко всякому действию". А ведь верно. Немец прав. Ему сейчас все равно, что будет через час, через сутки. И только инстинкт самосохранения пока еще срабатывает. Вспомнилась одна из ночей большого города Франкфурта-на-Майне. Его и еще одного слушателя разведшколы послали "пообщаться" с туристами из Советского Союза. Туристы прибывали поздно вечером из Мюнхена на автобусе.

Гонда и Стрелец (под такой кличкой значился другой агент) долго кружили вокруг гостиницы, где остановились туристы. Они уже потеряли всякую надежду, когда в полночь из гостиницы вышли двое - парень в джинсовом костюме и широкоплечий, спортивного вида мужчина лет пятидесяти.

Франкфурт, этот "маленький Париж", как его любят называть немцы, засыпал рано, и двое русских шагали по пустынным улицам, залитым светом реклам, останавливаясь у освещенных витрин, о чем-то оживленно переговариваясь.

Гонда вышел из темного переулка с единственной целью, напугать этих не в меру смелых путешественников. И ошибся.

Оба русских спокойно обошли их с разных сторон, словно и Гонда и Стрелец были дорожными указателями. И тогда Стрелец крикнул им вслед по-русски:

- Эй, земляки, хотим поговорить.

Они остановились, несколько, может быть, удивленные тем, что их окликнули, да еще по-русски.

- Вы из Москвы? - спросил Стрелец.

- Из Москвы, - ответил тот, что постарше. - А вы откуда?

- Мы? Я - с Урала, а вот он - с Кубани.

- И живете в Западной Германии, - улыбнулся парень в джинсовом костюме.

- Да. Так вот случилось, - пробормотал Стрелец, - поговорить захотелось, знаете ли, на родном языке.

- Понятно, - сказал тот, что постарше, - и о чем же мы будем с вами говорить?

И Стрельца вдруг понесло.

- Я вот хочу на родину вернуться. Как это лучше сделать?

- Обратитесь в советское посольство, - ответил пожилой, - как все, кто хочет вернуться. Вам помогут.

- А КГБ? - ляпнул Стрелец.

- Тогда возвращаться не стоит, - усмехнулся пожилой.

- Вы воевали? - спросил Гонда.

- Воевал, - разглядывая Стрельца, сказал пожилой, - с первого и до последнего дня.

И, не прощаясь, двое русских повернулись к ним спиной и не спеша зашагали к центру залитого светом огромного города.

- Вот теперь они какие, - растерянно произнес Стрелец.

Гонда зло усмехнулся.

- Домой захотелось? Они тебе построят дом с нарами на вечной мерзлоте,

- Что ты, что ты? - бормотнул агент. - Мы тут, как галушки в сметане.

- Смотри, из макитры не выпади. Подбирать с полу не станут.

...Где он теперь, "маленький Париж", город Франкфурт-на-Майне. Вспомнилось же такое. Мюнхен вот не возник, а ведь он прожил в нем без малого пятнадцать лет.

КСЕНИЯ СТРИЖЕНАЯ

Колесов оторвался от бинокля.

- Зря мы здесь загораем. Нарушитель сюда не сунется, он сейчас другую дорожку ищет - за нашу КСП.

Ксения Алексеевна промолчала. Она думала о муже. Вот здесь, под этим разбитым козырьком, лежал Павел Стриженой и короткими очередями из ручного пулемета сдерживал банду. Лучшей позиции придумать было невозможно. Автомат Ивы Недозора и "Дегтярев" Павла держали на мушке подступы к границе. В жизни человека бывают часы, когда прожитое как бы концентрируется, сжимается в короткие, как вспышки, мгновения. Они, эти мгновения, озаряют прошлое, дни и годы обыкновенного мирского существования или даже войны с ее разрушительной силой. Павел прошел войну, а погиб здесь в осенний ночной час, и его наган с серебряной пластинкой холодит сейчас ей руку.

О чем он думал в те минуты, когда нажимал на спусковой крючок пулемета? У него не было времени для боли, для угрызения, для печали. Может быть, он думал о том, что хотелось пожить, - ведь для него, веселого, отзывчивого человека, сорок лет было только полднем жизни.

Познакомились они в предвоенный год. Ксения кончала консерваторию по классу фортепьяно. Тогда много выступали в парках, на открытых эстрадах. Она играла шопеновские ноктюрны. После концерта к окруженной подругами Ксении решительно подошел смуглый кареглазый военный с двумя кубиками в петлицах. Он попросил уделить ему минуту времени. Она чувствовала его молчаливый восторг и неуловимую робость перед ней.

- Вы хотите пригласить меня в кино? - игриво спросила она.

- Куда хотите, - мягко и растерянно сказал он.

- А вы хитрый, - кокетливо заметила Ксения, оглядываясь на подруг.

- Не очень. А вот вы...

И он заговорил о музыке. Он заговорил о ней, как о своей неосуществленной мечте. И спустя много лет Ксения помнила этот удивительно страстный монолог, прерываемый лишь доверительным прикосновением к ее руке в поисках, может быть, вдохновения.

Он открылся ей, как самому близкому человеку. Ее поначалу огорошила такая откровенность и прямота, потом она поняла, что человек этот весь соткан из чистых, благородных помыслов, что он естествен и бесхитростен в каждом своем порыве.

Они встретились в следующую субботу и пошли в кино. Потом посидели в кафе и выбрались за город, бродили по лесу и вернулись в Москву поздно. Они дружили по-юношески светло и чисто. И пролилась между ними та самая вечная и прекрасная музыка, в которой один созвучен другому, и стало невозможно разъять эти созвучия. Они уехали в Среднюю Азию на границу, к месту службы Павла.

Ей снились березы. По ночам она плакала. В первые дни ее потрясло однообразие пейзажа. Песок и редкие кусты саксаула. Беспощадное белое солнце - сорок пять по Цельсию в тени. Можно было сойти с ума. Это уже потом Ксения узнала и поняла красоту весенней, цветущей тюльпанами и астрагалом пустыни. Оценила вечную текучую песню песков, полюбила черное бархатное небо с близкими, как нигде, синими-синими звездами. Ей нравилось поить гордых верблюдов. Она научилась ездить верхом, стрелять из винтовки.

Но иногда вспыхивала в ней неодолимая тоска по дому, по Москве, по инструменту, пальцы помнили любимого Шопена, они ничего не хотели забыть, эти тонкие длинные пальцы лучшей выпускницы консерватории. Родился Андрей. А вскоре началась война. Павел писал рапорты с просьбой отправить его на фронт. Он уехал в конце сорок второго под Сталинград. Ксения осталась на заставе, хотя ей предлагали вернуться в Москву, настаивал на том же и Павел. А она осталась. И поднималась по тревоге, как все, и скакала в ночь, сжимая короткий кавалерийский карабин в правой руке, чтобы можно было стрелять навскидку. Она обстирывала и кормила заставу, отрезанную от Большой земли нескончаемыми песками, и ждала писем от Павла. Война уводила его все дальше на Запад, а потом пришло письмо из госпиталя. Стриженой писал, что ранен в плечо и в голову и лежит в одном из сочинских госпиталей, и, как только подлечится, приедет на заставу.

Он приехал весной, когда цвели тюльпаны и миндаль. Увидел шрам - след бандитского ножа, молча кивнул, все понимая, и позвал на руки четырехлетнего Андрейку. А она смотрела на него, бледного, исхудавшего, с тонкой полоской бескровных губ, и узнавала своего Павла, единственного в мире человека, кому было позволено обнять и поцеловать ее в губы властно, по-мужски.

Назад Дальше