Метафизика Достоевского - Константин Исупов 15 стр.


Русская общественная жизнь в реальном государственном быте торопилась ликвидировать всяческую соборность. Республиканское вече Новгорода постигла та же судьба, что и Государственную думу на исходе революции. Тем прочнее закреплялись и осуществляли свои властные функции оргиастические соборы, вроде опричнины Иоанна IV Грозного, Всешутейшего собора Петра Великого, бандитской малины в Кунцево и т. п. Раскрывать весьма скромные типологические возможности этого перечня – не наша задача, хотя все это имеет прямое отношение к таким мероприятиям Великого Инквизитора, как публичное аутодафе, и к такому качеству его риторики, как холодно-рассудочное ("инквизиторское"!) исступление.

Мозговой оргиазм фанатика – это единоличная сублимация хорового ликования. Идеологический фанатизм страшен своей безликостью: идея общего празднует праздник потребной истины на руинах личности, пусть даже и свершается сей процесс в рамках "я" (разрушенного, рассеянного, обобществленного).

Философский быт рубежа веков ярко продемонстрировал легкость, с какой большие и малые союзы сродненных идеологией людей перестраивали работу социально-психологических механизмов общения: собравшись, чтобы выявить свои личности, люди в итоге теряли свои личности, обменивая их без остатка на авторитет коллектива. Уникальные дарования, ярчайшие личности, неподражаемые собеседники, писатели резко выраженного стиля, оригинальные мыслители, ученые-энциклопедисты каким-то немыслимым образом проникались ядом "всехнего" мирочувствия, коллективной эмоцией толпы, псевдособорной хоровой идеологией. Хоровое сознание быстро мирится с трагической повседневностью: голос личного негодования подавляется в нем оптимизмом эгоистического большинства. Это стало трагедией Блока, рассмотревшего в образе барочного Христа предводителя разбойного патруля. Лжемессионизм стал всеобщим поветрием. Множество антихристов ("маленьких великих инквизиторов", по реплике Бердяева) вышли на передние подступы к душам ближних своих.

Приведем только один пример. В начале века существовало "Христианское Братство Борьбы" (В. Эри, П. Флоренский, В. Свенцицкий), ставившее своей целью воспитание в гражданах чувства христианской приязни. В 1908 г. В. Свенцицкий, о котором А. Белым сказано "Ложный пророк, на гипнозе работающий!", выпустил роман-исповедь "Антихрист. Записки странного человека", в герое которого предложено было опознать автора.

Интеллигентское двоемыслие, ставшее со временем национальной бедой Отечества, берет свое начало здесь, в эти годы. Оно накапливалось и в леонтьевском эстетизме, и в розановских метаниях от антисемитизма к освящению пола, и в глубоко двусмысленной атмосфере собраний на "Башне" Вяч. Иванова, в эстетизованной литературной демонологии и дьяволодицее, в попытках примирить общей политической утопией собор и муравейник (как того хотели евразийцы). Апокалипсис Иоанна Богослова на какое-то время становится основным источником авангардной культуры. Глубокая меланхолия осени разлита в мучительной книге П. Флоренского "Столп и утверждение Истины" (1914). Критика исторического христианства, спровоцированная "Антихристом" Ницше (рус. пер. – с иным заглавием – 1907), заставила пересмотреть основные ценности вероисповедного опыта в его социальной практике. Рождается течение "нового религиозного сознания", мгновенно раздробившееся на маленькие секты. Словом, все готово было для торжества антихристова лжесобора, и, как предсказано Достоевским, таившаяся за магической чертой культуры бесовская рать дождалась своего часа. Герой антиутопии Антихрист, на третьей волне революции воплощается в коллективном разуме "правящей партии" и получает полноту безбожной власти в безбожном государстве.

В сознании человека культуры рубежа веков образ Великого Инквизитора слился с представлением об Антихристе благодаря публикации в составе "Трех разговоров" Вл. Соловьёва "Краткой повести об Антихристе" (1900). Добавим, что на страницах "Нового пути" в 1904 г. начинается публикация завершающего трилогию Д.С. Мережковского "Христос и Антихрист" романа "Антихрист (Петр и Алексей)". Последовательный путь к оправданию мира в объятиях Антихриста совершают герои А.М. Ремизова ("Пруд", 1905 и др.). "Серебряный голубь" А. Белого (1910), как и упомянутый роман Мережковского, заставил читателей припомнить раскольничьи страсти по Петру I – Антихристу. Лев Толстой печатает демонологическую сказку-пародию "Восстановление Ада" (1905). Этот список можно продолжать бесконечно.

Русская религиозная мысль совершает героические усилия, чтобы притормозить экспансию человекобожеского энтузиазма на общественную жизнь. Целую серию трудов-предупреждений создает А.Л. Волынский; среди них – статья 1900 г. "Человекобог и Богочеловек". Исторические корни религии человека изучает С. Булгаков: "Религия человекобожества у Фейербаха", 1905; "Человекобог и Человекозверь", 1912, "Русская трагедия", 1914. В 1922 г. Н.О. Лосский успевает опубликовать работу "О природе сатанинской". Двумя годами раньше, в сборнике "Из глубины" (1918), появляется статья С.А. Аскольдова "Религиозный смысл русской революции"; большая ее часть посвящена анализу бесовства в революционной современности. Не отстает и массовая публицистика. В "карамазовщине", "смердяковщине" и "бесовстве" обвинили, кажется, все наиболее заметные политические группировки.

Когда революционная действительность обернулась своим подлинным – звериным – ликом, и спали с нее гуманистические личины и риторические маски, стало окончательно ясно, что последний сон Раскольникова сбылся наяву: "Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга" (VI, 420).

В пасхальном диалоге С. Булгакова "На пиру богов" (1918) "общественный деятель", чаявший видеть народ-богоносец в соборе освобожденного Диониса (говоря на символистском жаргоне Вяч. Иванова), застает нацию в состоянии воплотившейся жуткой грезы Раскольникова, – в черной оргии беснования: "Где же он, великодушный и светлый народ, который влек сердца детской верой, чистотой и незлобивостью, даровитостью и смирением? А теперь – это разбойничья орда убийц, предателей, грабителей, сверху донизу в крови и грязи, во всяком хамстве и скотстве. Совершилось какое-то черное преображение, народ Божий стал стадом гадаринских свиней".

Соборная утопия не рухнула; она осуществилась, но в превращенной форме. По всем параметрам исторического тела государства и народа, как и по всему внутреннему периметру души человека, была совершена кардинальная инквизиторская "правка" первоначального замысла. Историческая реальность, отредактированная темной волей социального экспериментаторства, стала естественным итогом человекобожеского энтузиазма. Здесь не только восторжествовал классический гуманизм, от эпохи Возрождения идущий (о его социальной опасности немало сказано религиозными философами). Здесь до последнего предела извращена была этика жертвенности. Специального внимания социологов заслуживает та последовательность, с какой революционная демократия, с XIX века, из самых благородных побуждений связала в сознании трех поколений жертву, дело и кровь. Вспомним: "Умрешь недаром: дело прочно, когда под ним струится кровь".

Экстатическая философия жертвенной смерти и "делового" вампиризма пришлась к идеологическому Оргдвору революции, когда возникла необходимость на знакомом массам языке оправдать истребительные акции, террор, подавление мятежей, голод и разруху

Опьяненность – профессиональное состояние революционера новой эпохи. Никого не удивило, когда в 1917 г. появился журнальчик, который так и назывался: "На великой крови (еженедельник социалистической культуры и политики)". В передовой первого номера читаем: "На великой крови стоит русская революция. На великой крови предстоит строить будущую историю России. <…> На великой крови взойдет новая обильная жатва. Но только тогда, когда она смешается с потом трудолюбивого пахаря". Современный читатель знает, на какой почве взошла эта пшеница человеческая и сколь кровавой была ее жатва в последующие десятилетия.

В эстетике символистского толка и в религиозной философии культуры идеологема жертвы подверглась внимательному изучению. Как служение и жертву "другому" строил свою литургическую этику Флоренский. Канон жертвенного самораскрытия ближнему утверждала нравственная философия С. Булгакова и С. Франка, Л. Карсавина и Б. Вышеславцева, В. Зеньковского и Г. Флоровского. "Я" жертвует собой, чтобы в нем воскрес "другой", безнадежно закрытый в своем одиночестве, – так полагал М. Бахтин, автор "Философии поступка". Его сомышленник по "Воскресению" А.А. Мейер написал трактат "Заметки о смысле мистерии (Жертва)" (1933), в котором "жертве" приданы полномочия культурологического понятия: культура рождается и творится в жертвенном сотрапезничестве братских существ пред единомножественным ликом "Верховного "Я""; жизнь человека есть отклик зову бытия, общение людей суть мистерия окликающихся сознаний в пространстве родных. Так творится собор жертвенной самоотдачи каждого каждому, а всех вместе – Творцу, который Сам жертвовал за людей. Все названные здесь философы – внимательные читатели Достоевского.

Дьявольским образом революционно-демократический жертвенный сатанизм на почве самого передового учения в мире вырастил свои цветы Зла, внешний вид которых превосходно имитировал Розу Мира.

Идея соборности у Достоевского несла в себе опасность растворения личности в бесструктурной "почве" общенародного мирочувствия. Свободу от индивидуалистического "я" писатель оценил как благо: по его убеждению, сознание, ушедшее в себя, в лживый мир рефлективного Зазеркалья, гонит человека от жизни живой в философическое подполье и онтологический нигилизм. Лишь в соборе бессмертен человек, и спасение людей в перспективе христианской историософии есть соборное действо (как уже богочеловеко-действо). Одиночки (вроде штирнеровских "Единственных") оказываются вне искупительного финала человеческой истории. Спасен Человек Соборный, вопреки антихристовым прожектам всеобщего спасения в концлагерном раю социализма: "Антихристы ошибаются, опровергая христианство следующим главным пунктом опровержения: 1) ’’Отчего же христианство не царит на земле, если оно истинно; отчего же человек до сих пор страдает, а не делается братом друг другу?" <…> Да очень понятно, почему: потому что это идеал будущей, окончательной жизни человека, а на земле человек в состоянии переходном. Это будет, но после достижения цели, когда человек переродится окончательно в другую натуру, которая не женится и не посягает, и, 2-е, Сам Христос проповедовал свое учение только как идеал, сам предрек, что до конца мира будет борьба и развитие (учение о мече), ибо это закон природы, потому что на земле жизнь развивающаяся, а там – бытие, полное синтетически, вечно наслаждающееся и наполненное, для которого, стало быть, "времени больше не будет"" (XX, 173–174). Вопрос о личности для Достоевского просто снят, на место эмпирического – раздвоенного и страдающего – "я" поставлено преображенное в "мы" родовое соборное существо.

Стоит ли удивляться после этого, что технология планомерного истребления личностного сознания стала основой правящей идеологии новой эпохи? В журнале "Новое вино" (1913, № 2) встречаем: "Я – смерть. Мы – жизнь вечная. Понятие "я" должно быть вырвано с корнем, а на место его должно быть поставлено "мы"". Но уже в номере третьем слышен вопль почуявшего свою судьбу личного "я": "Жертва! Это выкуп вместо себя. <…> Милости хочу, а не жертвы". И здесь же, в полу анонимной статье "О всеобщей ответственности": "Каждая личность, все заложенные в ней возможности, не ее, а Общий Вклад. Это всеобщий магазин ценностей. Это мировой банк истины, добра и красоты. <… > Мы вечные должники друг другу. Кто это отрицает, тот крадет чужое. Утаивает порученное для раздела". Перед нами – очевидный симптом патологии нравственного сознания, выраженный в подмене добра и зла: вместо "другого" – "чужой", вместо "дара" – "раздел", вместо "духовных ценностей" – "банк". На старых дрожжах классического человекобожеского гуманизма бродит "новое вино" будущих оргий гуманизма социалистического (выражение "оргия гуманизма" выдумал А. Платонов в рецензии на один рассказ К. Паустовского). "Тайна, чудо и авторитет" Великого Инквизитора легли в основу "нововинского" манифеста человекобожия: "Мир ждет чуда, – откровений о новом, свободном, божественном человеке".

"Русская апокалиптичность, – говорит Бердяев, – нередко бывает разгоряченным ожиданием чуда"; "Русская душа более чутка к мистическим веяниям. <…> Не случайно предчувствие Антихриста русское предчувствие по преимуществу"; "Достоевский раскрыл, что природа русского человека является благоприятной почвой для антихристовых соблазнов. И это было настоящим открытием, которое и сделало Достоевского провидцем и пророком русской революции"; "Рассказанная русским атеистом Иваном Карамазовым "Легенда о Великом Инквизиторе" <…> раскрывает внутреннюю диалектику антихристовых соблазнов". Инквизиторская редукция жертвенной христианской этики, столь удобно совпавшая с имморалистским каноном пролетарской классовой ненависти, очень скоро, по всем законам мифа, превратила в жертв жрецов идеологии. В черном соборе революционного оргиазма палачи и жертвы не раз поменяются ролями, а "свои" и "чужие" – масками. Наши государственники – уже в эмиграции – воочию смогли убедиться, как дело "государственного Эроса" венчается геноцидом и смертью всеобщей. Согласимся еще раз с Туган-Барановским: "То, что проповедует великий инквизитор, есть отказ от жизни, душевная и физическая смерть" (О Дост., 139). Гибнет раздавленная тоталитарным режимом личность в условиях всеобщей несвободы, но гибнет она и в прорыве на другой полюс – в сфере имманентного сознанию произвола "я" в ситуации "подполья". "В свободе подпольного человека, – замечает Бердяев, – таится семя смерти". От гибельной бездны бесконечной свободы к самоуничтожительному рабству в Эросе – таково двуполюсное разрешение амплитуды выбора "человека беззакония". "Эрос есть сфера беззакония, – скажет Бердяев в своей философской исповеди, <…> Любви присущ глубокий внутренний трагизм, и не случайно любовь связана со смертью".

Назад Дальше