Теперь оставалось только ждать. Надо было во что бы то ни стало выдержать натиск немцев. До шести часов вечера. В шесть придут наши самолеты и сбросят боеприпасы. Если этого не случится, немцы раздавят отряд.
Ох, как томительно тянулось время! Как медленно ползли минуты, еле-еле складываясь в небывало длинные часы. Люди стояли в окопах, лежали в блиндажах, курили, грызли сухари, но глаза партизан то и дело устремлялись на восток, на синее небо, откуда должно было прийти спасение.
"Получили в армии записку или не получили? Придут самолеты или не придут?" - об этом думали теперь все в маленьком красном отряде, зажатом в страшные клещи.
Боевое охранение партизан, экономя патроны, вело скупую перестрелку с немцами вблизи штаба. Враг, боясь ловушки, не двигался с места, но его орудия и танки обрушивали на наши окопы сотни снарядов. Осколки то и дело свистели у нас над головой, злобно скрежетали по железным козырькам окопов, вгрызались в стволы сосен.
Медицинские сестры, безропотные и немые, бегали от одного раненого к другому, и белые ленты бинтов окрашивались кровью и дымом взрывов.
Леонид Петрович остановившимся взором глядел куда-то в глубь леса, и я тоже перевел взгляд туда.
Рваный осколок мины попал в голову партизану, боец упал навзничь, и на губах его появились кровавые пузырьки, - минуты жизни были уже сочтены.
Но сердце его еще стучало, потому к нему подбежала сестра, выхватила из сумки пакет и стала бинтовать бледный, в багровых пятнах лоб. Девочка даже не замечала, как кровь убитого льется ей на шинель.
Забинтовав бойца, она поглядела ему в уже мглистые глаза, вновь положила на землю и кинулась к еще живым.
Вблизи нас ранило, нет, тоже почти убило молоденького бойца, совсем мальчика, лет семнадцати, может быть.
Снаряд оторвал ему ногу, и боец, привалившись к сосне, бормотал беспамятно:
- Ой, мама... Ой, ногу жжет...
У него, мальчика, горела нога, которой уже не было.
Сестра упала возле него на колени, с треском разорвала бумагу бинта, но, бросив взгляд в лицо бойцу, тяжело поднялась на ноги. Он уже не дышал.
А огонь немцев становился все гуще и злее. В любую минуту они могли пойти в атаку, и к этой грозной минуте берегли партизаны полупустые автоматные диски.
Несколько "кинжальных групп", выполняя приказ Ивана Лукича, прошли болотами за спину немцев. Отвлекая врага от основных позиций отряда, партизаны дожигали последние крохи патронов и гранат.
Пять часов пятнадцать минут... Половина шестого... Без четверти шесть...
Иван Лукич маялся в штабной землянке, возле миски с остывшим гороховым супом, и, подперев кулаком небритую щеку, жадно курил махорку.
Женя и Ваня сидели на поваленной сосне и молча чертили палочками по песку. Женя часто вздыхал, прислушиваясь к вечерним лесным звукам. Нет, не слышно ничего такого, что напоминало бы пение авиационных моторов!
Но вот Женя вздрогнул, в его глазах вспыхнули огоньки, и он расширенными глазами посмотрел на брата.
- Ты слышишь, Иван?
В вышине завывал самолет. Звуки его мотора становились все явственнее, вот-вот машина могла появиться над лагерем. Иван, весь напруженный от ожидания, внезапно обмяк и зло сказал брату:
- Это немец, Женька.
Конечно же, это был немец! Моторы у наших самолетов поют ровно, протяжно, густо. А этот подвывал, как изголодавшийся волк, - будто царапал небо своим воем.
"Юнкерс-88" прошел над лесом, осыпав окопы и землянки крупнокалиберными пулями, И снова вокруг стало тихо и сумрачно.
Стрелки на часах показывали семь с четвертью.
- Значит, не придут! - бросил Иван Лукич начальнику штаба, и брови на лицах командиров сошлись к переносицам. - Выходит, не долетели птицы.
Командир вышел из землянки, взглянул на молчаливых партизан, приказал:
- Всем занять окопы. Больным и раненым - тоже.
Леонид Петрович проверил патроны в пистолете и мрачно покачал головой: "Что можно сделать такими пульками в лесном бою?" Потом достал блокнот и стал в него что-то записывать: ведь он был газетчик и верил, что вырвется из западни.
Иван Лукич внезапно подозвал меня к себе и сказал, перекатывая самокрутку из одного угла губ в другой:
- Пойди ко мне в землянку и возьми автомат. Под подушкой еще граната есть. Ее Леониду отдашь. Может, и уцелеем.
Пожевал папироску, добавил твердо:
- Надо уцелеть. Иди.
Я побежал в блиндаж Ивана Лукича, взял оружие, и мы с Леонидом Петровичем спустились в окопы.
Мой товарищ подвигал мохнатыми бровями, вставил запал в гранату, посоветовал мне:
- Ты не горячись, издали не стреляй. Пусть подходят вплотную.
Мы приготовились к бою. Штыки, дула автоматов и охотничьих берданок щетиной торчали из окопов.
Слух и зрение были напряжены до крайности.
И вдруг случилось что-то нежданное и диковинное.
Совсем внезапно, будто вывалившись из облаков, над лагерем промчались два краснозвездных бомбардировщика. Промчались, как буря, две могучие машины вдаль - и стали разворачиваться.
Еще не веря в удачу, в счастье, в спасение, партизаны кинулись на поляну, где был выложен условный знак для машин.
Немцы подняли отчаянную трескотню, но самолеты сбросили боеприпасы и легли на обратный курс. Вдобавок они еще швырнули десяток бомб на голову врага.
- Все-таки наши пришли! - торжествующе сказал Женя и, встретившись с ласковым взглядом Ивана Лукича, добавил: - Я знал, что придут. Я же твердил!
И мне показалось: он говорит не только о самолетах, но и о почтарях, нашедших свою голубятню, свой походный военный дом.
В фанерном ящичке, сброшенном вместе с другим грузом на парашюте, оказался Гек. На его ножке была записка. Командование армии коротко сообщало, почему раньше не могло выполнить просьбу: транспортные машины перевозили раненых в тыл, а боевые ушли на бомбежку.
В записке, вероятно, на всякий случай, сообщалось, что голубка не прилетела.
Женя очень волновался из-за этого. Он то и дело подходил ко мне и спрашивал:
- Товарищ старший политрук, а товарищ старший политрук! А она не с яйцом была?
И сам пояснял:
- Когда голубка с яйцом, то плохо летит. Может даже сесть где-нибудь.
Потом снова подходил, садился подле меня и вздыхал:
- А вдруг она больная чем?
Он расстроенно моргал, и его большие яркие глаза блестели, как синие стеклышки.
С боеприпасами воевать было можно! Партизаны с веселым злорадством выматывали все жилы из врага. Вынужденные всю последнюю неделю экономить патроны, они теперь не жалели "огонька" и в темноте сваливались на врага, как сокола́ на ворон. Я думаю, что за все это время ни один немецкий солдат не сомкнул глаз.
На восьмой день противник снял осаду, и посланные вслед за ним партизаны сообщили: неприятель форсированным маршем ушел к Ловати, на линию фронта.
Иван Лукич приказал немедля выпустить Гека с донесением.
В штабе одиннадцатой армии, куда мы добрались с Леонидом Петровичем через несколько дней, нам объяснили, почему немцы оставили в покое партизан: наши части зажали в тиски врага на Старорусском направлении, и гитлеровское командование перебрасывало силы для выручки своих частей.
* * *
Примерно через неделю мне позвонил начальник разведки и попросил зайти к нему.
- Это может тебя интересовать, - сказал он, кивком предлагая сесть на скамью, на которой уже сидели мои друзья разведчики.
Он подвинул к себе папку с бумагами и пояснил:
- Сейчас допрашивали "языка". Он из той группы, что воевала против Ивана Лукича. Про Чука кое-что есть. Кажется, не врет.
Немца повторно вызвали на допрос.
Смысл его рассказа можно передать в нескольких словах. Немцы заметили Гека, летевшего со стороны партизан, но поздно: голубь успел проскользнуть. Когда же через час появилась голубка, солдаты открыли такой адский огонь, что листья, по уверениям рассказчика, стали осыпаться с деревьев. Шальная пуля - наверно, разрывная - попала в Чука, - и голубку разнесло на куски.
Немцы пытались найти ножку, чтобы прочесть записку, но ничего не отыскали.
- Я нет стрелял! - со страхом произнес пленный, заметив, как сощурили гневные глаза командиры разведки.
* * *
- Вот и все, ребята, - закончил я. - Можно добавить, что Ваня и Женя уцелели на войне, что Гек очень грустил о голубке, а к партизанам его больше не посылали: им сбросили с самолетов надежные и удобные рации.
Несколько секунд в комнате царила тишина. Потом Пашка Ким провел ладонью по лицу, будто отгонял от глаз что-то мешавшее ему видеть комнату, и напомнил:
- Вы еще обещали показать фотографии.
Я достал из стола снимки. На одном из них были изображены Ваня и Женя, беседующие с командиром разведки, на другом - Чук и Гек в своей походной голубятне.
- Ну вот, - толкнул один мальчуган другого, когда все нагляделись на фотографии. - А ты говорил: голуби - так себе, баловство.
- Это не я, - передернул плечами малыш, - это мама. А я всегда... я всегда... говорил не так...
И из его заблестевших глаз невесть отчего на крошечный - пуговкой - носик скатилась слезинка, потом другая, и малыш заплакал, всхлипывая и растирая ладонью слезы.
- Что ты, Гриша, - пытался я его успокоить. - Ну, перестань. Ведь ты же большой.
- Да-а-а, - протянул малыш, - мне Чука жалко. Зачем они Чука убили?
- Гришка, перестань! - солидно сказал Ким. - Это ж - война. Сам понимать должен.
Он взял мальчика за руку, кивнул всей команде, и ребята, тихо поднявшись, стали прощаться. Дойдя до двери, Пашка, пошептавшись со своими, напомнил:
- Вы обещали напечатать снимки Вани и Жени, Чука и Гека. Так не забудьте. Очень просим. Для нас.
ПРИГОВОРЕН К РАССТРЕЛУ
Гвардейцы шли на Ростов от Ольгинской. Все кругом свистело и ухало, скрежетало и выло, будто все черти и ведьмы собрались сейчас в Придонье на свой шабаш. В короткие часы отдыха и забытья мне снился Ростов. Я родился в этом городе, и пусть прожил в нем совсем мало - свой начальный год или два, - он навсегда остался в моем сердце родиной, близким душе и уму местом на необъятной земле.
Я видел во сне его забрызганные солнцем улицы, слышал быстрый говорок южан, точно не было сейчас страшной опустошительной войны, зимы, свиста бомб над головой. Ну и что ж, что увезли меня отец с матерью давным-давно отсюда, и я совсем не помнил облика моей родины. Мне казалось, что я все отлично сохранил в памяти и, конечно же, узнаю те дома и переулки, которые впервые увидел на двадцатом месяце своей жизни.
И оттого так тянуло и гнало меня какое-то сладкое чувство в этот город. Впервые, может быть, за долгие годы войны я забыл и о пулях, и о бомбах, и о граде осколков, которые то и дело визжат над головой фронтовика.
Подговорил знакомого танкиста и залез на броню грузного, но маневренного танка "34", потому что должен был, ясно же, войти в родной город с самыми первыми солдатами своих войск.
"Тридцатьчетверки" и тяжелые танки "KB" пошли в атаку на рассвете, раскидывая гусеницами куски льда и снега. Меня швыряло и трясло на машине так сильно, что я боялся, как бы не сорваться с брони.
В пяти километрах от города над танками повисли бомбардировщики с крестами. "Юнкерсы-88", "хейнкели" и "дорнье", завывая, сбрасывали на нас бомбы крупных калибров, и проклятый привкус сгоревшей взрывчатки забивал нам всем рот и легкие.
Я вцепился грязными пальцами с обломанными ногтями в стальной трос, прикрученный к броне, и кричал в беспамятстве:
- Даешь Ростов!
Но даже это состояние чрезвычайного возбуждения не помешало мне в какой-то миг заметить, как от немецкого пикировщика, залетавшего сбоку, тяжелыми каплями ртути оторвались бомбы и косо пошли на нас.
И безошибочным чутьем, обостренным за долгие годы войны, понял: это - мои.
Мне показалось, что я увидел эти бомбы лицом к лицу. У них были чугунные бессмысленные рожи, вытянутые и злобные, какие только бывают в дурных снах.
Тогда я сказал себе: "Ну, это все. Конец".
И в то же мгновение провалился в черную теплую яму, сердце рванулось куда-то к горлу и остановилось...
* * *
Очнулся оттого, что меня сильно трясло и сверх меры болели руки, ноги, все тело.
В голову пришла очень странная и, наверно, смешная мысль: "Ну, посмотрим, какие порядки на небе".
Но тут услышал украинскую речь, потом крепкое русское слово и понял, что я, слава богу, еще на земле. Среди своих.
Прямо перед моими глазами покачивалась широкая спина возницы. Потемневший дубленый полушубок крупно вздрагивал всякий раз, когда повозка одолевала рытвину или выбоину военной дороги.
Рядом с телегой шел еще человек, и у него был точно такой же обожженный у костров и почерневший полушубок работяги-фронтовика.
Я давно уже не испытывал такой бурной и гордой радости, как в эту минуту. Широко раскрывал рот от беззвучного смеха и, кажется, плакал от радости. Конечно, был счастлив, что остался живой, но не это главное. Боже мой, сколько раз в ночной черноте, в сером сумраке предрассветья думал каждый из нас о ране на поле боя, о той ужасной, обессиливающей ране, которая может завести в плен. Все мы молча помнили о возможности такой минуты, и каждый прикидывал в уме, что он сделает в эти последние мгновения своей жизни.
И вот сейчас я беззвучно смеялся от счастья, что ничего подобного не случилось и рядом со мной родные мои, милые мои русские люди.
- Пить! - сказал я солдатам. - Пить, братцы!
Тот, который шел рядом с повозкой, молча отстегнул от пояса флягу и протянул мне.
Забирая у меня пустую фляжку, пеший сказал:
- Город - вот он, близко. Там совсем в память придешь.
На окраинной разбитой улочке солдаты помогли мне сойти с телеги, завели в первый же двор, где сиротливо сутулились изломанные и заметенные снегом яблоньки.
Похлопав меня на прощание по спине, солдаты сказали:
- Не твой черед помирать. Выдюжишь.
Я попросил у них сказать свои имена.
Украинец покрутил обкуренные, мокрые от пота усы, проворчал:
- Старый богато знае, а ще більше забув. - И добавил, усмехаясь: - Лихо до нас біжить бігом, а від нас навкарачки лізе...
Я лег на спину возле полумертвых яблонек и закрыл глаза. Прямо перед лицом пылали какие-то ржаво-красные полосы, круги и спирали. Сердце прыгало в груди без всякого порядка, и я поспешил открыть глаза.
Рядом со мной на пенечке сидела, как мне показалось, голенастая девчонка лет тринадцати, а рядом с ней стоял, опершись на палку, невысокий старый человек с тусклыми усталыми глазами, как будто бы истерзанными болью.
- Курить, небось, желаете? - спросил мужчина и полез за кисетом. Свернув цигарку, он поджег табак и отдал мне папиросу. - Нате - подымите. Помогает.
Потом посмотрел на меня жадным взглядом человека, который не совсем доверяет своему зрению.
- Значит, гвардеец будете? - зачем-то спросил он, нервно покашливая. - Ну, спасибо вам.
Я, конечно, понял, к кому относятся эти слова благодарности, и все же сильно смутился. Мне, как и каждому бойцу, было всегда как-то неловко, что ли, слушать такую похвалу в свой адрес, похвалу, которая относилась ко всей армии, ко всей Родине. Было такое ощущение, будто мы берем на себя незаслуженно часть той огромной славы, которая навеки осенила наши знамена.
Может быть, человек понял эти мои мысли.
- Вот смотрю на вас и не верю, что свои пришли. Вы - первый свой, которого со звездой вижу. Потому и все сердечные слова - вам.
Помолчав, он спросил:
- На родине у вас не знают - живы ли, нет ли?
Я заметил, что родился в Ростове.
Мужчина широко открыл глаза, всплеснул руками и закричал девочке, будто она могла его не услышать:
- Маша, беги на сеновал! Беги же быстрей! Постели там!
Девочка медленно поднялась со своего места и направилась в конец двора.
- Ах ты, господи боже мой! - быстро говорил мужчина. - Ведь вы ж земляк. Вы ж навек запомните, как вас встречал родной город! Ах ты, беда какая! Тут же он пояснил:
- Нету у нас ничего. Ни тулупчика, ни еды. И домик немцы спалили. Вот же горе...
Он помог мне подняться на сеновал, и я вскоре заснул тревожным и мутным сном.
Очнувшись, долго рассматривал яркие низкие звезды в дырах разрушенной крыши и неожиданно вздрогнул, услышав короткий вздох девочки.
Она стояла в дверях сарая, почти не видная в сумерках южной зимней ночи.
- Отчего же не в постели? - спросил я ее. - Теперь свои в городе, можно спокойно спать.
Она помолчала, потом вздохнула еще раз и сказала хриплым, будто простуженным голосом:
- Братку у меня убили. Немяки.
Смутившись, я поспешил отвести разговор в сторону:
- А это, наверно, твой папа? Он ведь спит?
- Это не папа. Это учитель наш, Аркадий Егорыч.
Она долго смотрела на меня невидящими глазами и чуть грубовато спросила.
- А вам не интересно знать, как братку кончали?
Мне кажется, я понял ее. В своем совсем еще чистом возрасте она успела перенести столько взрослой, беды и горя, что их с избытком хватило бы не одному пожившему человеку. И вот пришли свои люди, свои войска, - и первый человек, которого она так ждала, чтобы рассказать о своем горе, - не интересуется им.
- А как же, - отозвался я торопливо, - обязательно надо знать. Только я думал - тебе трудно об этом говорить. Что ж, расскажи, пожалуйста.
В эту минуту за стеной сарая раздались медленные грузные шаги, прозвучал кашель, и у двери вырос невысокий человек. Даже трудно было понять, отчего у него, низкорослого, такая грузная походка.
Он снял шапку и стал утирать пот на лбу. Лунный свет тускло мерцал на гладкой коже его головы, а глаза были темные и бездонные, будто зрачки ушли на большую глубину и не стали видны.