Чок, чок, чок по-пить, по-пить… То ли свист, то ли молвил кто?
Алешка вернулся из своих дум и удивился. Они стояли не у Дунькиного дома, а на берегу Лукинского лога, поросшего внизу тальником и черемухой. Из них, заслышав людей, и откликнулся соловей.
- Это как мы здесь очутились? - вырвалось у Алешки.
- Прошли мы с тобой нашу избу. Смотрю, ты идешь и идешь, о чем-то думаешь и молчишь. Ну и я иду, - засмеялась Дунька.
Небо развиднелось, засинело, и Алешка как бы впервые разглядел Дуньку, ее лицо. Счастливое, чернобровое и доверчивое. "А чем она хуже Зинки? - мелькнуло в голове. - Ну, не такая круглолицая, не беловолосая, зато ровня моя. И баская. Красивая", - поправил он себя.
- А как дома хватятся тебя и наругает тебя Прасковья Игнатьевна? - ляпнул Алешка.
- Что ты, Алешка, меня ни в жисть мама не заругает. Весна ведь, май, вон и соловей не спит.
Дунька расширила глаза, ближе придвинулась к Алешке и отчаянно решилась:
- Алеша, поцелуй меня, а? Девок вон целуют же парни…
Алешка был на две головы выше Дуньки и сверху озадаченно смотрел на ее лицо. Девка и сама просит поцеловать… А он и не знает, как целуются парни с девками, только и видел в кино. Правда, фронтовики - лесник Матвей Юрин и одноногий конюх Семен Пестов, - как напьются у магазина по праздникам, то завсегда обнимаются и целуются. Ну так то мужики, да еще с горя…
Осторожно, как живую воду на тарелке, обнял Алешка Дуньку за острые плечи и, зажмурившись, нашел девичьи губы. А потом неловко и неумело целовал ей щеки, нос и даже лоб, хотя и знал - в лоб живых людей не целуют. Да до того ли было ему тогда…
Притихшую и задумчивую Дуньку проводил Алешка до ее дома, уже смелее поцеловал на прощание и не пошел, а полетел заулком. В логу звучное эхо множило кустами голос соловья, и Алешке захотелось засвистеть на всю деревню. И он засвистел, но… стук и скрип дверей углового дома оборвал его свист. Это был Зинкин дом. И он не мог ошибиться - Зинка только что забежала в сенки, для него, а не просто так хлопнула дверями.
Сникла Алешкина радость, вспугнутая столь поздним стуком. И снова чуть не выругал он себя вслух за недавнюю радость. Ну чего ему стоило подойти к ограде и позвать Зинку. Не с Дунькой, а с ней бы просидел он до рассвета, пусть не целовал, а просто смотрел ей в лицо и гладил бы белые волосы и словно бы утро встречал, когда видел бы ее синие-синие глаза. И… эх, эх! А Зинка ждала, столько времени простояла одна и ждала его, Алешку. Видно, чуяло у нее сердце, что глянется она ему, что из-за нее он прошел полдеревни, вплоть до самого дома…
"А чего же ты, смелая и старше меня, не позвала сама? - рассердился Алешка на себя и на Зинку. - Дунька небось тоже чувствовала и понимала, а не сробела, не сробела. Она позвала сама и не смеялась надо мной, и никому не расскажет. А ты, поди, хотела посмеяться. Эвон, мол, какой теленок Алешка у Марии Леонтьевны…"
Рассердиться он рассердился, но не успокоила его злость и самооправдание. Враз ему захотелось спать, и накатила усталость, лишь подумал он о предстоящей смене. И не манило его поле, где опять доверит Колька вести трактор.
"Сейчас маму придется будить, самый сладкий сон прогоню у нее. А ей на свинарнике и без домашней управы достается, - горько подумал Алешка, подворачивая к свой избе за пожарной каланчой. - Холостяжник нашелся, бродяга…"
Сенки были не закрыты, и Алешка повеселел: "Ладно, тихо разденусь и сосну часок-другой".
- Ты, Алеша, пришел? - окликнула его мать с кровати. Голос у нее не спросонья, а такой, как днем.
- Ага, мама. А ты чего не спишь?
- Да нет, спала, спала, сынок.
- Так и спала, так и поверю. Что расстраиваться, не в городе, а дома я, у нас сроду никого не раздевали, - уже с полатей сказал Алешка.
- Не о костюме, сынок, я думала, жизнь вспомнила, отца и себя молодыми. Ты-то хоть ровню провожал, а?
- Ровню, ровню, мама. Дуняху провожал.
- И слава богу! Дуня - славная девушка, славы худой не пустит. И мать ее самостоятельная, и родитель Петро Петрович был хороший человек. С нашим-то вместе на войну уходили.
Помолчала и спокойно посоветовала:
- Поспи, сынок. И я чуток сосну. Отдохнем давай…
Молокову захотелось курить, но чадить махоркой ночью в избушке не дело. И Александру Сергеевичу может не понравиться. Кажется, угомонился он, накурился "Севера" досыта. Разве на улицу выйти, да чтобы не разбудить напарника. На улицу, впрочем, можно и нужно выходить: не только по нужде, а и телят посмотреть в загонах. Волков, конечно, и в помине нет, однако мало ли что может случиться. Засунет бычишко башку между жердей, застрянет и запросто задушится. Бывали такие факты, как говорил зоотехник.
Алексей нашарил кирзовые сапоги и, накинув хлопчатобумажный пиджак, прямо в исподнем белье вышел за порог избушки. Свежо и покойно на улице. Трепещут листьями осины вокруг загона, звезды от леса и по всему небу переискриваются с электрическим заревом правобережья Исети, изредка прокатится на севере за бором шум поезда, гукнет электричка, минуя станцию Лещево-Замараево, и опять полная и звонкая тишина округой.
Махорка крепкая, ничем самосаду деревенскому не уступит. И запах от нее густой и стойкий, накури в избушке, даже мужчинам курящим не по нутру. А просмаливать ее махрой нельзя: к Пайвину обещается приехать жена. Глядишь, коров, а им две дойных коровы правление выделило, доить станет и кашеварить есть кому. Все-таки не мужское занятие - варить еду. Это в охотку раз-другой побаловаться интересно, а изо дня в день муторно. И времени не хватает. Утрами рано надо скот выгонять, вечерами тоже допоздна пасешь.
Пока крутишься в загоне, у подтопка - полночь. Так за лето вымотаешься - не до привесов станет, на лошадь верхом не сесть.
Что ни говори, а хорошо, когда есть жена, женщина…
Да, разбередил Пайвин своими папиросами душу Алексея, растревожил. Одно за другим из жизни пошло, как за ниточку клубок пряжи разматывается.
Жил бы да жил Молоков у себя в деревне, женился бы и детей растил, мать внуками радовал бы, утешал бы продолжением рода Молоковых. С Дунькой у них до женитьбы все равно не дошло: сманила ее тетка в город Свердловск тем же летом. Как-то подкатила она, крашеная краля, к обоим председателям. Никому справок не давали, даже если в гости поедешь. Едешь в город и не знаешь - человек ты или не человек. Корову купил и повел в соседнее село - проходное свидетельство давали, с печатью сельсоветской, все честь по чести. Корове документ, а человеку - шиш.
Если не поглянулся чем-то милиционеру, задержит он тебя - чем докажешь, что ты есть тот-то и тот-то? А ничем! Слова к делу не пришьешь, и на лбу никакой отметины.
А Дунькина тетка смогла охлопотать не просто справки, паспорт сумела вырвать в районе. По деревне пустила слух: учить надумала ее, в институт устроит. Сказала же, стерва! А какой институт, если девка семилетку окончила? И вовсе она не на учебу уехала: мать же Дунькина проболталась, что дочка в столовой со столов вытирает и посуду моет. Ин-сти-тут…
Эта крашеная тетка, как после узнали, переспала с тем да с другим - вот и паспорт готов. Чему уж путному научит она девку чистую, безгрешную возле себя…
Ладно, перестрадал Алешка разлуку и потом на Дуньку же озлился. Знала, через чего ее в город увезли и для чего, так почему бы не воспротивиться. Мать вон как не шла на согласье с родной сестрой, боялась отпускать от себя, отдавать в руки вертихвостке. Одних военных за войну сколько перебрала ее сестра. На одном году по пять мужей привозила в деревню. Боялась, а отпустила. Ну черт с вами!..
Осенью с Зинкой свела-таки их судьба. Хлеба жали, и Алешка на бричке зерно с поля от комбайнов возил на сушилку. А Зинка на соломокопнителе ездила там же. И даже не глядела на него. Подъедет он, а она нагнется и трет глаза, будто бы ость попала - засорила глаза. Все не прощала ему Дуньку…
Алешка и не здорово обижался, все еще о Дуньке думал, почернел, как возле трактора. Но мазут отмывался горячей водой с мылом, а тут как отмоешь?..
В ночную как-то комбайнер Гриша Богдашов долго жал пшеницу у Горелого болота. А когда отмолотился, дожал полосу, он и бабы остались в соломе ночевать. Алешка думал, что и Зинка с ними заночует. Ехал на бричке, не торопил Карька с Гнедком и одного хотелось - скорее сдать зерно и домой, домой спать. Без ужина завалиться на полати и до свету не чуять тела своего, и снов не видеть. Отъехал с километр от комбайна, за Двойными колками вот-вот поскотина будет. И тут кони сфыркнули и прянули с дороги. Чего они испугались, неужто волки?
- Я, Алеша, подвезешь, что ли?
Зинка! Ее голос, да кто же, кроме нее, очутится в поле на дороге?
- Садись, чего же не подвезти, отдохнут, поди, кони за ночь.
Села. Сперва на левый край брички, а не рядом. На поскотину выехали - плечами повела и в степь сказала:
- Холодно, зябну что-то…
- А ты не бойся, подвигайся ближе, небось не кусаюсь.
Придвинулась поближе по зерну, вроде бы и вовсе незаметно к Алешке прикатилась и задышала ему в щеку. И так горячо и часто, что у него сердце заколотилось рывками, как тогда в мае, и светлые круги пошли перед глазами.
Сам уж и не помнит, как расхрабрился, бросил ременные вожжи и обхватил Зинку, сжал ее по-мужичьи крепко и сильно. Как с Дунькой было - все запомнил, а тут жар сплошной опалил всего. И когда пришел в себя, Зинка была его и больше ничья, и бричка не двигалась, а по сторонам ясного Млечного пути цвели голубые и зеленые звезды.
Зинка, недоступная даже во сне, была с ним лицо в лицо, белые волосы согревали лебяжьим пухом ему щеки, и ему показалось, что он видит синие-синие Зинины глаза. А вдруг он спит или поблазнило ему?
- Зина, ты где? - вполголоса позвал он и вздрогнул сам от своих слов.
- Здесь, Алешенька, вот я, родной мой! - И первой поцеловала Алешку, заглянула ему в лицо и закрыла звезды.
Он снова прижал ее к себе и только тогда понял: нет, это не сон, это не поблазнило, Зина с ним навсегда. И не стоило ему чернеть-сохнуть по Дуньке, столь легко сменившей деревню свою на город, его любовь на кухонный чад, на грязные столы и грязную посуду. Пускай она вместе с теткой накрасится и ловит выгодное счастье, пускай! С Алешкой рядом самое заветное, самое верное на всю жизнь…
Мягко прошуршал кто-то листьями, и Алексей пыхнул цигаркой. Зайчишка, верно, проковылял по своим делам - кто же еще. Много их здесь в кустах, смирные, человека к себе подпускают. Видно, не гоняют их тут стрелки, а то бы быстро грамотными стали, коли на жаркое неохота попадать…
С Зинкой они всерьез решили расписаться. Мать узнала - обрадовалась. Она-то куда больше переживала из-за Алешкиного несчастья, а с разговорами опасалась подступать к сыну. Чуяло ее сердце: в такое время не успокоишь Алешку, а пуще расстроишь и озлобишь. До чего почуткая душа была у матери…
- А я не чаяла, сынок, Зину невестой назвать. Девушка очень-то уж видная и неприступная. Скольким женихам от ворот поворот дала. Красавица! А уж какая работящая, а уж какая ласковая! И детки у вас будут здоровые и баские. Дай-то бог вам счастья да лада!
И ни словом не охаяла Дуню, ни полслова о годах Зины, ни намека - чего же между ними свершилось. Мать просияла и даже помолодела, проворно с работой управлялась, как до войны при отце.
С Зиной он бы, Алешка, был человеком. И кто бы, кто бы им помешал? А разлука и тут подкралась врасплох: отправили его в ФЗО. Не стыдно кому хочешь сознаться - заревел он, а Зина побелела, и глаза потемнели, как поздней осенью омута на Крутишке, перед тем как охватит их лед и скроет от неба и солнца…
Невеселую частушку сложили деревенские парни о ФЗО. Как она?
ФЗО - большая школа,
Убегу поскотиной.
Председателя совета
Зашибу заплотиной…
А на самом-то деле в ФЗО было куда лучше, чем в деревне. Одежда форменная и чистая, паек сытный - на шахтера Алешку готовили. Окончил бы ФЗО, порубал уголек и за честную работу, глядишь, комнату отдельную дали бы. Перевез бы он к себе мать и Зину, жить бы да радоваться! И хоть страсть, как тосковал Алешка по деревне, ночи не спал с думами о матери и Зине. Ребенка она ждет, как она без него там, кто родится? Как они прохлопали и не расписались? Хотя, хотя восемнадцати лет ему еще не исполнилось, каких-то три месяца не хватало.
"Ничего, - успокаивал себя Алешка. - Закончу обучение, определюсь на шахту и через месяц отпрошусь домой. Тогда распишемся. И сын ли, дочь ли? Фамилия Молокова будет". Во сне он жал-мял к себе подушку и громко звал: "Зина, Зина…"
Как думал, так бы оно и было, если бы не Ванька Поспелов, если бы не он, шаромыга. Успел, шпана, еще раньше дважды побывать в ФЗО, дважды сбегал и ни разу не отсидел. И опять ему не терпелось, мочи не было доучиться. Начал подбивать своих деревенских на побег. Ребята колебались: во-первых, посадят за убег из ФЗО; во-вторых, позор-то какой; в-третьих, дома голодно и холодно. И кто ты там? Даже справку о личности не дают. А тут и кормят, и одевают, и учат тебя, и уважительно относятся.
Однажды ночью у всех пропали бушлаты и рабочие спецовки. Ванька тут как тут: "Ну чего ждете? Все равно посадят нас, кто поверит, что украли, а не мы пропили-проели государственное имущество?" Где им дуракам-простофилям было знать тогда, что одежду украл и пропил с такой же шпаной, как сам, Ванька Поспелов?!
Сдались ребята на побег. Поспелов достал для них рваные телогрейки, в том они и появились дома. Ехали на товарняках, прятались в уголь. Черные, как негры, зашли ночью в родную деревню. Зашли, словно воры, а не жители Еловки.
Постучался Алешка в сенки. Мать долго не открывала. Потом загорелась лампа, открылись избные двери, и родимый голос с дрожью спросил: "Кто там?"
- Я, мама, - ответил Алешка и… обмер.
Он увидел через щель дверей, как ойкнула и сползла на порог мать, так и не открыв запорку…
Дурак он был тогда, дурак! Надо бы не прятаться от людей в голбце или на полатях, не красться ночью огородами к Зине, а пойти средь белого дня в сельсовет и все рассказать, рассказать без утайки. Председателем работал тогда фронтовик Максим Яковлевич - отцов друг. Он отправлял парней в ФЗО вовсе не по своей воле. Городам нужны были рабочие руки, в городе деревенских парней кормили и хорошо одевали. А к чему сбежали они или сбегали другие?
Все можно было поправить, явись Алешка с повинной. И мать уберег бы, и Зину, и себя.
Нет, как можно выдавать товарищей…
Сколько ни скрывались - их нашли всех, кроме Ваньки Поспелова. Тот дал деру и, как после узнали, опять сам попросился в какое-то ФЗО, на казенные харчи. А их собрали в сельсовете, и штатный "конвоир" Егор Золенок, оборуженный берданкой, отвел шестерых еловских парней в район. Там состоялся суд, оттуда в колонию, заключили на четыре месяца принудработ.
Вот, с чего пошла колесом да зигзагами Алешкина жизнь. Пока он разгружал вагоны с лесом и долбил ломом котлован под ТЭЦ, померла в деревне мать и похоронили ее без него. Не чужие, свои деревенские люди и тетка из Понькино. Зина оступилась в силосную яму, начались преждевременные роды, и не успели ее живой довезти до райбольницы.
"Все, все пошло прахом, гражданин Молоков, - крошил зубы Алешка, чтобы не разрыдаться. - Остался ты, гад, один на белом свете. Ни отца, ни матери, ни жены и ребенка, ни деревни своей. Как же ты, сукин сын, заявишься туда, какими глазами посмотришь на людей? Себя опозорил, самых дорогих людей загубил и деревню осрамил…"
Алешку освободили, и он поработал в городе грузчиком, чтобы приодеться и денег на дорогу заиметь. А летней ночью он снова, как вор, пришел в деревню. Даже не в деревню, а на кладбище. Там первый раз в жизни Алешка напился и облегчил себя слезами. Здесь лежали одни покойники, и некого было стесняться. Да и кто бы тронул здоровенного парня - угрюмого и страшного в своем большом горе. На кладбище он провел день и еще одну ночь, а на рассвете, захватив две горсти земли, ушел лесами в город. Ему казалось, он ушел от позора и самого себя, от непростимой вины перед мертвыми и живыми; ушел туда, где его никто не знал. И то была новая и непоправимая ошибка.
Должен был знать он, что в родной деревне земляки молча простили бы его, как прощали многих. Даже бывшего власовца Данилу Григорьевича никто не попрекнул изменой, считая вину его искупленной справедливым наказанием. Пил Алексей вино на кладбище и не попытался зайти в деревню. А там его ждала Дуня. Не совратила ее на крашеную жизнь изворотливая тетка, вернулась она домой и горючими слезами оплакала горе Алешки. И верила и ждала: вернется тот, кто первый - после него никто! - целовал ее на берегу лога…
- Зябко, зябко чего-то, - глянул Молоков на рассыпчатые звезды и пошел на тепло избушки. Пайвин уснул-таки, сбил постель и сронил на пол начатую пачку "Севера". Алексей ухмыльнулся в бороду и полез на свое место. Полно тревожить себя прошлым. Спать, спать надо и завтра чуть свет с гуртом на пастбище за бором. Он теперь не пропащая душа, а пастух. Это напарник зовет Олеха, а в конторе его величают по имени и отчеству, зоотехник Анна Ивановна запросто и сердечно называет "Алеша". Как мама, Дуня и Зина.
V
После полден весело прыснул теплый дождик. Простукали капли по твердым листьям осинника, прошумели тальниками и черемухой, струйки воды неслышно упила земля, с мая заждавшаяся небесной влаги. Был он - и нет его. И если бы не умытая, враз замолодевшая низкая трава, Пайвин не поверил бы в мокро. Он и фуражку снял - приготовился вымокнуть под первым июньским дождем. Да припусти ливень или перейди дождь в обложной, Александр спрыгнул бы с мерина Серка и без сапог, как в детстве, деранул по лывинам.
- Не наше счастье, - приуныл Пайвин. Вспомнил минувшее засушливое лето. Оно его мало тревожило: околачивался тогда Александр в строительной бригаде. Не волновали тягостные вздохи односельчан о хлебе и сене. Подумаешь, хлеб! В любом магазине буханок завались, лишь бы шестнадцать копеек нашлось в кармане.
Нынче засуха ударит по карману, по мечте о мотоцикле, ярко-зеленом "Урале". И надо же, только согласился пасти скот, так сразу и сушь проклятая, с весны прижала травы жара, не дает им ожить-подняться. Даже Исеть не разливалась, отвела весну в берегах.
Шальная тучка разошлась, и солнце заприпекало пуще прежнего. Пайвин огляделся с вершины и шугнул бычков на луга соседнего колхоза, на подсеянные многолетние травы. Свое пастбище стравить успеет, не больно чего и есть на нем, а у сухринского колхоза лугами загустел костер, видать, удобрения повлияли.
Гурт как будто и ждал сигнала от пастуха: бычки живо прокатили кустами и пересекли незримую границу. А сам Пайвин въехал на взгорок, дабы вовремя заметить появление "газика" соседнего колхоза. Добро, хоть одна легковая машина у председателя и больше некому сюда заглянуть, захватить понькинский скот на потраве.
- А хорошо-то как! - радуется Александр Сергеевич и улыбается самому себе, слушает птиц. На острове между Исетью и Старицей перепелки посвистывают друг дружке: "Ты жива?" - "Ожила, ожила!"
Из черемушника по берегам круглого озера, начисто пересохшего прошлым летом, домовито куркает горлица, а в лесистом мысу воркует-важничает вяхирь. Садовые камышовки кустами кого только не перепевают! Струят, струят ручейком, вдруг иволгами присвистнут или точь-в-точь, как погоныши, подадут голоса.