Держава, которую вы держите в ваших руках, означает, что вы держите в ваших руках графство и власть; раз Бог вам их дал, то никто и ничто, ни вы сами, ни другой не должны чинить им ущерба и вам следует править честно, справедливо и милосердно".
Граф судя по всему с удовольствием внимал менестрелю и как государь, хорошо понимающий высокий смысл песни, давал себе обещание следовать сказанному; затем зазвучала еще одна песня, исполненная другим менестрелем, и поэма, прочитанная еще одним; прослушав все, граф взял державу и скипетр и поднялся в свои покои отдохнуть, так как очень в этом нуждался; но только он собрался снять свои королевские одежды, как ему доложили, что некий менестрель непременно желает поговорить с государем и, по его словам, сообщить о деле великой важности, не терпящем отлагательства.
Граф велел его ввести.
Менестрель вошел и, сделав два шага, опустился на колено.
- Говори! - приказал граф.
- Соблаговолите, ваша милость, остаться со мной наедине! - попросил менестрель.
Раймон сделал всем знак удалиться.
- Кто ты? - спросил он, когда дверь закрылась за последним из его слуг.
- Я тот, - отвечал менестрель, - кто сегодня в церкви святого Спасителя крикнул "Аминь!", когда вы с мечом в руках поклялись всю вашу жизнь быть справедливым как к великим, так и к малым, как к сильным, так и к слабым, как к иноземцам, так и к своим подданным.
- От чьего имени ты просишь справедливости?
- От имени императрицы Пракседы, несправедливо обвиненной в супружеской неверности Гунтрамом фон Фалькенбургом и Вальтером фон Таном и приговоренной к смерти своим мужем императором Генрихом Четвертым; она должна умереть по истечении одного года и одного дня с момента объявления приговора, если не найдется защитник, готовый вступиться за нее.
- Почему она выбрала такого необычного посланца?
- Потому что, наверное, никто, кроме меня, бедного менестреля, не отважится прогневить столь могущественного государя, как Генрих Четвертый, и подвергнуться мести таких грозных рыцарей, как Гунтрам фон Фалькенбург и Вальтер фон Тан; да и я сам бы не решился, если бы мне не дала это поручение моя юная госпожа маркиза Дус Прованская, а у нее такие прекрасные глаза и такой нежный голос, что никто ни в чем не может ей отказать; она попросила меня отправиться на поиски храброго и жаждущего славы рыцаря, который согласился бы заступиться за ее благородную властительницу. Я ходил из города в город, из замка в замок, но сейчас все самые доблестные рыцари находятся в Святой земле, так что я напрасно пересек Италию и Францию в поисках защитника несчастной императрицы. Я слышал, что о вас, монсеньер, говорили как об отважном и решительном рыцаре, и направился в Барселону; прибыв только сегодня, я спросил, как вас найти. Мне сказали, что вы в церкви; я вошел туда в ту минуту, когда вы с мечом в руках клялись быть справедливым как к великим, так и к малым, как к сильным, так и к слабым, как к иноземцам, так и к своим подданным, и я подумал, что рука Господня привела меня в церковь именно в этот миг, и крикнул: "Да будет так!"
- Да будет так! - повторил граф. - Ибо во славу моего имени и во имя Бога я приму участие в этом деле!
- Да благословит вас Господь, монсеньер! - произнес менестрель. - Однако, хоть вы и выразили вашу добрую волю, время не ждет; прошло уже десять месяцев со времени объявления приговора, вынесенного императором, и, чтобы опровергнуть его, осталось только два месяца и один день, а ведь нам едва ли не столько же нужно, чтобы добраться до Кёльна.
- Ну, что ж! - сказал граф. - Пусть празднество завершится, как и было положено, в четверг вечером. В пятницу мы испросим благословление Божье и в субботу двинемся в путь.
- Пусть будет все, как вы пожелаете, монсеньер, - сказал менестрель, удаляясь.
Но прежде чем он вышел, граф Раймон снял со своих плеч и повесил ему на шею великолепную золотую цепь стоимостью в пятьсот ливров, ибо сеньор граф был государем столь же великодушным, сколь и храбрым, и именно поэтому современники дали ему имя Великий, а потомки сохранили это имя в веках.
Кроме того, граф был набожен и не мог, как он и сказал менестрелю, назначить отъезд до окончания празднества, данного, как уже было сказано, в подражание Господу нашему Иисусу Христу, который в этот счастливый день Пасхи своим воскрешением принес утешение Святой Деве Марии, а также апостолам, евангелистам и другим своим ученикам - всем, кто горевал и отчаивался из-за его Страстей. И вот, как гласит летопись, из которой мы черпаем все эти подробности, в пятницу утром по милости Божьей проливной дождь обрушился на Каталонию, Арагон, королевство Валенсии и Мурсии и длился до конца дня. Земля, так нуждающаяся в этой влаге, наполнилась радостью, словно для того, чтобы ничто не было упущено в предзнаменованиях одного из самых великих и счастливых царствований, сохранившихся в памяти славного города Барселоны.
II ЗАЩИТНИК
В те времена германский император Генрих IV был одним из самых несчастных монархов. В 1056 году он в шестилетием возрасте унаследовал престол своего отца Генриха Черного, и тогда же сейм поручил Агнессе Аквитанской управлять всеми государственными делами до совершеннолетия императора; однако немецкие князья и бароны, считая для себя унизительным подчиняться женщине-чу-жестранке, взбунтовались против Империи, и Оттон, маркграф Саксонский, начал бесконечную череду гражданских войн, в которых Генрих все время боролся либо со своими вассалами, либо с дядями, либо с собственным сыном, растрачивая свою жизнь, - то император, то беглец, сегодня гонитель, а завтра изгнанник. После того как Генрих низложил папу Григория VII, во искупление этого святотатства ему пришлось среди зимы пересечь Апеннины, пешком, с палкой в руках, как нищему , и прождать без одежды, крова и пищи трое суток во дворе замка Каноссы, пока его святейшеству будет угодно открыть двери, и, наконец, будучи допущенным целовать ноги папе, клясться на кресте в верности и поддержке. Только за такую цену соглашался папа простить кощунственный поступок. Прослышав об этом, сеньоры ломбардцы тотчас же сочли Генриха трусом. Опасаясь, что они в свою очередь низложат его, если он не порвет постыдный договор, который его только что принудили заключить, он согласился на союз с ними; но едва он успел подписать этот пакт, как немецкие бароны избрали вместо него императором Рудольфа Швабского. Побывав в Италии как проситель, Генрих вернулся в Германию как воин и, хотя был отлучен от Церкви - в то время как его соперник Рудольф получил от Григория VII в знак признания его имперской власти золотую корону и буллу, призывающую гнев Небес на его противника, - сумел разбить и умертвить Рудольфа в битве под Вольсгеймом, близ Геры. Став победителем, он, полный ярости, вернулся в Италию с епископом Гибертом, чтобы сделать его папой. На этот раз трепетать пришлось Григорию VII, ибо, выказав себя безжалостным, он не мог ожидать пощады; он укрылся в Риме, и, когда Генрих подошел к стенам вечного города, посланец папы предложил ему отпущение грехов и корону. В ответ Генрих овладел Римом, и Григорию VII пришлось укрыться в замке Святого Ангела. Генрих осадил замок и, уверенный, что врагу не удастся сбежать, возвел на престол святого Петра антипапу Гиберта и из его рук принял императорскую корону. Тогда же он получил известие, что саксонцы избрали императором вместо него Германа, графа Люксембургского. Генрих пересек Апеннины, разбил саксонцев, покорил Тюрингию, захватил Германа и разрешил ему доживать в безвестности в одном из дальних уголков Империи. После этого он вернулся в Италию и заставил избрать своего сына Конрада королем римлян. Считая, что с этой стороны мир упрочен, он бросил свои войска на Баварию и еще не до конца покоренную мятежную часть Швабии. Но его сын, только что возведенный им в королевский сан, стремясь стать императором, собрал свою армию и добился от папы Урбана II вторичного отлучения своего отца. Генрих собрал сейм в Ахене и, обнажив перед всеми свое отцовское сердце, истерзанное бунтом Конрада, потребовал избрать своего сына Генриха королем римлян вместо брата. Во время заседания сейма он получил послание с таинственным призывом прибыть в Кёльн, где ему раскроют важный секрет. Генрих покинул сейм. У ворот кёльнского замка его ожидали два знатных барона Империи - Гунтрам фон Фаль-кенбург и Вальтер фон Тан. Император пригласил их пройти с ним в его покои и, глядя на их мрачные и строгие лица, спросил, что повергает их в состояние печали и озабоченности.
- Величие трона попрано! - провозгласил Гунтрам.
- И кто же виновен? - потребовал ответа император.
- Императрица Пракседа, ваша супруга! - ответил Гунтрам.
Генрих побледнел, сраженный этим известием больше, чем каким бы то ни было иным: он был женат на императрице Пракседе всего два года и в своем чувстве к ней сочетал любовь мужа с отцовской нежностью; только этому ангелу он был обязан короткими часами покоя и счастья в его роковой и греховной жизни, о которой мы только что рассказали; ему потребовалось время, чтобы собраться с силами и спросить, что совершила императрица.
- Во имя чести императорского трона нет возможности терпеть ее проступок! - продолжал Гунтрам. - Мы заслужили бы имя предателей нашего государя, если бы не решились открыть ему правду.
- Так что же она сделала? - снова спросил Генрих.
- В ваше отсутствие она поощряла любовь юного кавалера и делала это так открыто, что, если вскоре она родит сына, это известие, радостное для всего народа, повергнет в печаль всю знать; любой господин хорош для черни, но знать Империи, не имея равных себе в благородстве, не может и не желает повиноваться никому, кроме сына императора!
Генриху пришлось опереться на спинку кресла, чтобы не упасть: месяц назад он получил послание императрицы, в котором она сообщала с великой радостью, что готовится стать матерью.
- Что стало с этим кавалером? - задал вопрос император.
- Он покинул Кёльн так же внезапно, как и появился, и никто не знает, куда он направился. Откуда он и какое у него имя, он не говорил никому; вы можете спросить императрицу: если кто-нибудь это знает, то только она.
- Хорошо, - сказал Генрих, - а теперь пройдите в мой кабинет.
Оба вельможи поспешили исполнить повеление. Император призвал камергера и приказал ему пригласить императрицу. Оставшись один, страдалец, чьим уделом было несчастье, кто уже столько мучился и кому еще предстояло столько мучиться, обессиленный, упал в кресло. Он, не сгибаясь, переносил гражданские войны и войны с чужеземцами, отлучение от Рима и мятеж, поднятый сыном, но сейчас он чувствовал себя раздавленным сомнениями, которые овладели его душой. Сорок пять лет он носил корону, не сгибаясь под ее бременем, но под грузом подозрений он ослабел, словно на него надавила рука гиганта. На какое-то мгновение старик забыл обо всем - о власти, войнах, проклятии, мятеже, он мог думать только о своей жене, единственном человеческом существе, которому он доверял и которое более бесстыдно, чем все другие, его предало; слезы выкатились из-под его ресниц и потекли по впалым щекам. Жезл несчастья так глубоко пронзил скалу, что, подобно жезлу Моисея, заставил течь скрытый и неведомый источник.
Императрица, не знавшая, какая причина заставила Генриха вернуться, вошла так легко, что он не услышал ее шагов. Это была красивая северянка, с голубыми глазами и белоснежной кожей, белокурая и стройная, словно дева Мария на картинах Хольбейна или Овербека. Она остановилась перед стариком, улыбнувшись невинной улыбкой и склонилась, чтобы поцеловать его с полудочерней, полу-супружеской нежностью, но, как только ее волосы коснулись лба императора, он вздрогнул, будто ощутив укус змеи.
- Что с вами, государь? - удивилась Пракседа.
- Женщина! - произнес старик, поднимая лицо с влажными от слез глазами. - Четыре года вы видели, как я нес груз потяжелее, чем крест Христов, и моя императорская корона оборачивалась терновым венцом, вы видели, как пот заливал мои щеки и кровь выступала на лбу, но вы не видели слез на моем лице. Смотрите же, вот я плачу!
- Почему вы плачете, возлюбленный повелитель? - воскликнула императрица.
- Покинутый народом, отвергнутый вассалами, изгнанный сыном, проклятый Богом, я в целом мире не имел никого, кроме вас, и вы меня предали.
Пракседа поднялась и застыла, бледная и окаменевшая словно статуя.
- Государь, - ответила она, - не прогневайтесь на мои слова, но это неправда! Вы император, мой владыка и вольны говорить все что хотите; но если бы кто-либо другой повторил эти слова, я бы сказала, что он лжет либо из зависти, либо из злого умысла.
- Входите! - громогласно воскликнул Генрих, повернувшись в сторону кабинета.
Дверь открылась, и Гунтрам фон Фалькенбург и Вальтер фон Тан переступили порог. При виде их императрица содрогнулась: чутьем она всегда считала их своими врагами. Они медленно подошли, встали с другой стороны кресла императора и, воздев руки к Небу, произнесли:
- Государь! То, что мы сказали - правда, и мы, рискуя телом и душой, готовы сражаться за эту правду двое на двое с любыми рыцарями, которые осмелятся обвинить нас во лжи!
- Слушайте, что они говорят, сударыня! - обратился император к Пракседе. - Все будет так, как они сказали! Знайте, если в течение одного года и одного дня вы не найдете рыцарей, готовых снять с вас обвинение, приняв участие в поединке, вы будете прилюдно живьем сожжены на площади Кёльна факелом палача!
- Государь, - сказала императрица, - я молю Бога прийти мне на помощь и надеюсь, что благодаря его милосердию правда и невиновность восторжествуют.
- Да будет так! - произнес Генрих и, призвав свою охрану, приказал проводить императрицу в комнату, расположенную в нижней части дворца и весьма напоминающую тюрьму.
Императрица провела там взаперти триста шестьдесят четыре дня, не сумев найти ни одного рыцаря, способного ее защитить: несмотря на все ее обеты и обещания щедрых даров, столь велик был страх перед могущественными обвинителями. В заточении Пракседа родила сына, ведь императрица, как она и писала мужу, была беременна, когда на нее возвели обвинения; она кормила своим молоком и, как простолюдинка, сама пестовала несчастного младенца, осужденного вместе с ней на позор и костер. Среди всех придворных дам императрицы в постигшем ее глубоком несчастье верной ей осталась только Дус Прованская; эта молодая девушка три года назад покинула свой прекрасный край, где в ту пору кипели войны, и нашла приют при дворе своей повелительницы. Оставалось всего три дня до истечения срока, назначенного императором, а посланец Дус Прованской не появлялся и ничего о нем не было слышно. Она, до последнего дня поддерживавшая императрицу в ее надежде, сама начала приходить в отчаяние.
Ничто не могло сравниться с мучениями самого Генриха. Раздавленный сразу как император, отец и муж, он, чтобы отвратить гнев Божий, дал обет присоединиться к крестоносцам в Святой земле; приближение дня казни императрицы, назначенного им самим, было для него столь же мучительным, как и для самой Пракседы. Он все предоставил воле Божьей - и политические интересы, и собственные дела, заперся в самых глухих покоях своего замка в Кёльне и ждал, не имея сил ни на что больше. Как мы уже сказали, триста шестьдесят четыре дня истекло и занималось утро триста шестьдесят пятого.
В этот день, когда после девятичасовой утренней мессы Генрих выходил из своей молельни, ему сказали, что иноземный рыцарь, приехавший из очень дальних краев, просит разрешения немедленно с ним поговорить. Старик затрепетал, ведь в глубине души он не терял надежды на благополучный исход дела и тотчас же приказал ввести чужеземца.
Генрих принял его в той же комнате и сидя в том же кресле, где год назад отдал приказ о заточении императрицы. Рыцарь вошел и опустился на колено. Император, сделав ему знак приблизиться, спросил, что привело его к нему.
- Государь, - сказал незнакомец, - я испанский граф; на заутрене я услышал, что императрица, ваша жена, была обвинена двумя вашими придворными и, если в течение одного года и одного дня не найдется рыцаря, готового принять бой в ее защиту, она будет прилюдно сожжена. Я много хорошего слышал о ней, о ее набожности и добродетели, известной во всем свете, и пришел из своей земли, чтобы сразиться с обвинителями.
- Граф! - воскликнул император. - Добро пожаловать! Вы оказываете ей великую честь и проявляете к ней великую любовь, и пришли вы вовремя, ибо осталось не более трех дней, после чего она, согласно обычаю Империи, должна будет претерпеть наказание за супружескую неверность.
- Государь, - заметил граф, - я прошу у вас позволения поговорить с императрицей, только тогда я смогу узнать, виновна она или нет; знайте, если она виновна, я не пожертвую ни жизнью, ни душой ради нее, но если она невинна, буду сражаться не только с одним или двумя, но при необходимости со всеми рыцарями Германии.
- Пусть будет так, как вы желаете, ибо это справедливо, - ответил император.
Неизвестный рыцарь поклонился и сделал несколько шагов к двери, но Генрих его остановил.
- Господин граф, вы дали обет скрывать свое лицо? - спросил он.
- Нет, монсеньер, - ответил рыцарь.
- В таком случае не будет ли вам угодно снять шлем, - продолжал император, - чтобы я мог запечатлеть в памяти черты человека, подвергающего себя опасности ради спасения моей чести.
Рыцарь снял свой шлем, и Генрих увидел смуглого юношу лет восемнадцати-двадцати, с решительным выражением лица. Император смотрел молча и грустно, потом невольно вздохнул, подумав, что и Гунтрам фон Фалькенбург и Вальтер фон Тан оба в расцвете лет и сил.
- Да хранит вас Господь, господин граф! - произнес он. - Вы кажетесь мне слишком юным, чтобы добиться успеха в предпринятом вами деле. Подумайте, есть еще время отказаться.
- Прикажите проводить меня к императрице! - ответил рыцарь.
- Идите! - распорядился император, вручая ему перстень. - Вот моя печать, перед ней откроются все двери.
Рыцарь встал на колено, поцеловал руку, протягивающую ему кольцо, надел его на палец, поднялся, поклонился императору и вышел.
Как и сказал Генрих, императорская печать открыла перед незнакомцем все двери; покинув судью, спустя всего десять минут он оказался рядом с обвиняемой.
Императрица, сидя на кровати, кормила младенца грудью; уже давно к ней не заходил никто, кроме тюремщиков; ей было запрещено общаться даже со своими придворными дамами, поэтому, когда открылась дверь, она не подняла головы и только с естественной стыдливостью прикрыла грудь накидкой, продолжая напевать грустную тихую песню и медленным движением плеч убаюкивать сына. Рыцарь минуту безмолвно созерцал эту красноречивую картину королевских невзгод, и наконец, видя что императрица его не замечает, произнес: