Тетка моя была тогда в Мадриде. Я не смог утерпеть, чтобы её не обнять. Почтенная госпожа Даланоса, увидя меня, растрогалась до слез, однако заклинала, чтобы я нигде не показывался, пока не пройдет срок моего покаяния. Я рассказал ей о намерениях Бускероса. Она сочла, что их следует непременно пресечь, и отправилась за советом к дяде своему, достопочтенному театинцу Херонимо Сантесу, но тот упрямо отказывался помочь, считая, что, будучи монахом, он не должен заниматься светскими делами и что тогда только может вмешаться в семейные обстоятельства, когда речь идет о примирении повздоривших или о том, чтобы избежать соблазна, обо всех же случаях иного рода он и слышать не хотел. Мне оставалось действовать собственными средствами: я хотел обо всем поведать кавалеру; но тогда мне пришлось бы ему сказать, кто я, чего, не нарушая принципов чести, я никоим образом не мог совершить. Поэтому я решил пока бдительно следить за Бускеросом, который после отъезда Суареса пристал к кавалеру Толедо, впрочем, с куда меньшей назойливостью, чем к юному негоцианту, и каждое утро приходил осведомляться, не требуются ли кавалеру его услуги.
Когда цыган досказывал эти слова, один из его банды явился, чтобы дать ему отчет о делах за день, и в этот день мы уже больше вожака не видели.
День сорок восьмой
На следующий день, когда мы все собрались вместе, цыган, уступая всеобщим настояниям, так продолжал рассказывать:
Продолжение истории цыганского вожака
Лопес Суарес уже две недели был счастливым супругом обворожительной Инес, Бускерос же, закончив сам, как ему казалось, это важное дело, пристал к кавалеру Толедо. Я предупредил кавалера о навязчивости этого прилипалы, но дон Роке и сам прекрасно чувствовал, что на сей раз ему следует быть осмотрительнее. Толедо разрешил ему приходить к себе, и Бускерос, знал, что, для того чтобы сохранить за собой это право, он не должен чрезмерно злоупотреблять им.
Однажды кавалер спросил у него о пресловутой любовной интриге, из которой герцог Аркос в течение стольких лет не мог выпутаться, и действительно ли та женщина была столь хороша, что сумела на такой продолжительный срок привязать к себе герцога.
Бускерос состроил серьезную мину и сказал:
- Ваша милость, вы, без сомнения, глубоко убеждены в моей преданности вам, ибо благоволите меня спрашивать о тайне былого моего покровителя. С другой стороны, я настолько горжусь столь близким знакомством с вашей милостью, чтобы не сомневаться в том, что известного рода легкость, какую я заметил в вашем обхождении с женщинами, во всяком случае не коснется меня и что ваша милость не захочет подвергнуть опасности своего верного слугу, опрометчиво выдав его тайну.
- Сеньор Бускерос, - возразил кавалер, - я вовсе не просил тебя восхвалять меня в столь панегирических токах.
- Я это знаю, - сказал Бускерос, - но панегирик вашему высочеству всегда оказывается на устах тех, кто удостоился чести познакомиться с вами. Историю, о которой ваша милость изволит меня спрашивать, я начал рассказывать молодому негоцианту, коего мы недавно женили на прекрасной Инес.
- Но ты не закончил её, Лопес Суарес повторил её маленькому Аварито, который передал её мне. Ты остановился на том, что Фраскета рассказывала тебе свою историю в саду, герцог Аркос же, переодетый в женское платье и выдававший себя за её подругу, подошел к тебе и сказал, что ты должен ускорить отъезд Корнадеса и хочет, чтобы этот последний не ограничился простым паломничеством, но чтобы он некоторое время совершал покаяние в одном из святых мест.
- У вашей милости, - прервал Бускерос, - завидная память. В самом деле, именно с этими словами обратился ко мне сиятельный герцог: так как, однако, история жены уже известна вашей милости, то ради сохранения порядка мне следует приступить к истории мужа и рассказать, каким образом он свел знакомство с проклятым пилигримом по имени Эрвас.
Кавалер Толедо уселся и добавил, что завидует герцогу, ведь у него была такая любовница, как Фраскета, и что он, Толедо, всегда любил заносчивых и наглых женщин, но что та особа в этом смысле превзошла всех, каких он доселе знал. Бускерос двусмысленно улыбнулся, после чего повел такую речь:
История Корнадеса
Муж Фраскеты был сыном мещанина из Саламанки; фамилия его - Корнадес - была истинно знаменательной, ибо некая рогатость проглядывала уже и в самом звучании оной. Долгое время он занимал какую-то скромную должность в одной из городских канцелярий и одновременно вел мелкую оптовую торговлю, снабжая нескольких торговцев в розницу. Затем он получил значительное наследство и решил, подобно большинству родичей своих, предаться исключительно ничегонеделанию. Все занятие его состояло в посещении церквей, мест общественных сборищ, да ещё в самозабвенном курении сигар.
Ваша милость скажет, конечно, что злополучный Корнадес, коему было присуще столь исключительное тяготение к покою, не должен был жениться на первой попавшейся шалунье, которая строила ему рожицы в окне; но в том-то, собственно, и заключается великая загадка сердца человеческого, что никто не поступает так, как должен поступать. Один все счастье своё усматривает в скорейшей женитьбе, всю жизнь свою обдумывает, кого ему выбрать в жены, и умирает, наконец, холостым; другой клянется никогда не жениться, и, несмотря на это, всю жизнь меняет жен. Вот так женился и наш Корнадес. Сначала счастье его было неописуемым; вскоре, однако, он начал задумываться и сокрушаться, в особенности, когда узрел, что у него на шее сидит не только женолюбивый граф де Пенья Флор, но сверх того ещё и тень его, которая, к превеликому огорчению несчастного супруга, ускользнула из адского пекла. Корнадес погрустнел и перестал разговаривать с людьми. Вскоре он велел стелить себе на ночь в кабинете, где стояла молитвенная скамеечка с пюпитром, чтобы удобнее было преклонять колени, обращаясь к господу, да ещё кропильница. Днем он редко видел жену свою и чаще, чем когда-либо, ходил в церковь.
Однажды он стоял рядом с каким-то паломником, который вперил в него столь устрашающий, столь леденящий душу взор, что Корнадесу пришлось в величайшем смятении выйти из церкви. Вечером он вновь встретил его на прогулке и с тех пор встречал его везде и всюду. Где бы ни находился, где бы ни обретался несчастный увалень, неподвижный и проницательный взор пилигрима вселял в его сердце невыразимую муку. Наконец, Корнадес, преодолев врожденную боязливость, сказал:
- Господин мой, я пожалуюсь на тебя алькаду, ежели ты не перестанешь меня преследовать.
- Преследовать! Преследовать! - возразил пилигрим мрачным, замогильным голосом. - Я в самом деле преследую тебя, но куда же денутся твои сто дублонов, данные тобою в уплату за голову, и коварно умерщвленный человек, который умер без покаяния, ну что? Разве я не угадал?
- Кто ты? - спросил Корнадес, объятый страхом.
- Я проклят, - ответил пилигрим, - но возлагаю упования свои на милосердие божие. Слыхал ли ты когда-нибудь об ученом Эрвасе?
- Мне прожужжали все уши, рассказывая его историю, - сказал Корнадес. - Это был безбожник, который плохо кончил.
- Да, это он самый, - сказал пилигрим. - Я его сын, с рождения проклятый и запятнанный, как бы отмеченный некоей каиновой печатью, но зато взамен мне была дарована способность открывать пятна на челе грешников и наставлять их на стезю спасения. Идем со мною, несчастная игрушка сатаны, познакомимся поближе.
Пилигрим проводил Корнадеса в сад отцов-целестинов и, присев рядом с ним на скамью в одной из самых безлюдных и уединенных аллей, так начал ему рассказывать историю своего родителя:
История Диего Эрваса, рассказанная сыном его, Проклятым Пилигримом
Меня зовут Блас Эрвас. Отец мой, Диего Эрвас, в юном возрасте посланный в Саламанку, поразил весь тамошний университет необычайным рвением к наукам. Вскоре он намного опередил своих коллег, несколько же лет спустя знал больше всех своих профессоров. И тогда, запершись в своей каморке, где он корпел над глубочайшими творениями первейших знатоков во всех науках, он возымел благую надежду достичь такой же славы, как они, и вознамерился ещё настолько прославить своё имя, дабы оно впоследствии упоминалось благодарными потомками вместе с именами знаменитейших ученых всех времен и народов.
С этой жаждой, как видишь, совершенно неумеренной, Диего сочетал ещё и другую. Он хотел издавать свои творения анонимно и только тогда, когда ценность их будет всеми признана, открыть своё имя и прославиться сразу и навеки. Возмечтав об этом, он рассудил, что Саламанка - это отнюдь не тот небосклон, на коем великолепная звезда его судьбы могла бы обрести надлежащий блеск, и обратил свои взоры к Мадриду. Там, без сомнения, люди, отмеченные гением, умели снискать надлежащее им уважение, великие почести, высокое доверие министров и даже милость короля.
Диего вообразил затем, что только столица способна по справедливости оценить его необыкновенное дарование. Юный наш ученый неотступно размышлял о геометрии Картезиуса, анализе Гарриота, о произведениях Ферма и Роберваля. Он ясно видел, что великие эти гении, прокладывая дороги науки, все же двигались вперед неуверенным шагом. Он сочетал воедино все их открытия, присовокупил к оным соображения, кои до сих пор никому и в голову не приходили, и представил поправки к употребляемым тогда логарифмам. Эрвас около года трудился над своим детищем. В те времена сочинения геометрического характера писались только по-латыни; заботясь о большем распространении своего труда, Эрвас написал его по-испански; ради усиления же общего интереса он озаглавил этот труд следующим образом: "Открытие тайны анализа бесконечно малых, с присовокуплением известия о бесконечностях в каждом измерении".
Когда рукопись была уже завершена, мой отец как раз отметил своё совершеннолетие и получил по этому поводу уведомление от своих опекунов; одновременно они свидетельствовали ему, что его состояние, которое, как полагали вначале, равнялось восьми тысячам пистолей, по причине разных непредвиденных обстоятельств сократилось до восьмисот пистолей, каковые, после подписания им правительственной квитанции о выходе из-под опеки, немедленно будут ему вручены. Эрвас подсчитал, что ему потребуется именно восемьсот пистолей на оплату за издание его манускрипта, а также на расходы, связанные с поездкой в Мадрид; посему он с легкой душой подписал опекунскую квитанцию, получил деньги и представил рукопись в цензуру. Цензоры из богословского отделения начали было ставить ему препоны, поскольку анализ бесконечно малых величин, по их мнению, способен был привести к атомам язычника Эпикура, учение коего было небезосновательно проклято церковью. Когда же им было объяснено, что речь в данном случае идет всего лишь об отвлеченных величинах, а вовсе не о неких материальных частицах, суровые цензоры смягчились и перестали упорствовать.
Из цензуры рукопись отправилась к типографщику. Это был исполинский том in octavo, для обнародования коего следовало отлить недостающие алгебраические символы и прочие знаки. Таким образом, напечатание тысячи экземпляров обошлось юному автору в семьсот пистолей. Впрочем, Эрвас тем охотнее пожертвовал ими, что надеялся за каждый экземпляр получить по три пистоля, что обещало ему две тысячи пистолей чистого барыша. Хотя он не был корыстолюбив и не гнался за доходом, однако испытывал известную приятность, мечтая о заприходовании этой кругленькой суммы.
Печатание длилось свыше полугода. Эрвас сам держал корректуру, и нудное это занятие стоило ему больших усилий, нежели само сочинение. Наконец, самая вместительная повозка, какую только можно было найти в Саламанке, доставила к дверям его квартиры огромные тюки, содержимое коих, как он чистосердечно надеялся, обещало ему великую славу при жизни и бессмертие в грядущем.
На следующий день Эрвас, упоенный радостью и одурманенный надеждой, навьючил своим творением восемь мулов, сам сел на девятого и отправился в Мадрид. Прибыв в столицу, он спешился у лавки книгопродавца Морено и возвестил оному книжнику:
- Сеньор Морено, сии восемь мулов доставили девятьсот девяносто девять экземпляров ученого труда, тысячный экземпляр коего я имею честь вручить тебе безвозмездно. Сто экземпляров ты, сеньор, можешь продать ради собственного барыша за триста пистолей, а об остальных благоволишь дать мне отчет. Я льщу себя надеждой, что на протяжении нескольких недель все книги будут раскуплены и что я смогу, следственно, предпринять второе издание, к коему непременно прибавлю некоторые соображения, каковые пришли мне в голову уже во время печатания.
Морено, казалось, усомнился, что книга будет так быстро распродана, но, увидав, что саламанские цензоры её разрешили, приютил все восемь тюков в своём обширном складе и, заодно, выставил в лавке несколько экземпляров на продажу. Эрвас же отправился в трактир, где снял комнату и тотчас же погрузился в ученые соображения, которые намеревался присовокупить ко второму изданию.
По прошествии трех недель наш геометр рассудил, что самое время отправиться к Морено, дабы получить причитающееся за проданные книги, полагая, что он принесет домой по меньшей мере тысячу пистолей. Он отправился к книгопродавцу и с неслыханным сокрушением узнал, что доселе не продано ещё ни одного экземпляра. Вскоре ещё более чувствительный удар настиг его, ибо, вернувшись в трактир, он нежданно-негаданно застал у себя в комнате придворного альгвазила, который без дальних разговоров велел ему сесть в наглухо запирающийся экипаж и незамедлительно доставил его прямо в Сеговийскую башню.
Кажется странным, что с геометром обошлись как с государственным преступником, но причина этому была следующая: экземпляры, выставленные в лавке у Морено, попали вскоре в руки нескольких любопытствующих завсегдатаев оной лавки. Один из них, прочитав заглавие "Открытие тайны анализа", сказал, что это, по всей вероятности, какой-то противуправительственный пасквиль; другой, присмотревшись повнимательнее к заглавию, прибавил со злорадной усмешкой, что этот фолиант всенепременно есть не что иное, как сатира на дона Педро де Аланьес, министра финансов, потому что слово анализ - анаграмма фамилии Аланьес, а дальнейшая же часть заглавия "о бесконечностях в каждом измерении" явно относится к этому министру, который в материальном смысле был бесконечно малым и бесконечно тучным, нравственно же - бесконечно надменным и в то же время - бесконечно простодушным. По этой шутке легко сделать вывод, что завсегдатаям книжной лавки сеньора Морено можно было говорить все, что вздумается, и что правительство смотрело сквозь пальцы на вольные выходки этой маленькой хунты насмешников и краснобаев.
Люди, хорошо знающие Мадрид, знают также и то, что в известном смысле столичное простонародье равно высшим классам; его занимают те же самые события, оно разделяет те же самые мнения, а великосветские остроты и эпиграммы передаются из уст в уста и на самых бедных улицах испанской столицы. То же самое произошло с ехидными колкостями завсегдатаев книжной лавки сеньора Морено. Вскоре все цирюльники и брадобреи, а за ними и весь народ выучили эти остроты на память. С тех самых пор министра Аланьеса называли уже не иначе, как сеньором "Анализ бесконечностей". Вельможа этот привык уже к неприязни, какую возбуждал в народе, и не обращал на неё ни малейшего внимания. Однако, задетый прозвищем, слишком часто достигающим его ушей, он осведомился однажды у своего секретаря, что оно, собственно, значит. Он получил ответ, что начало этой шутке положила некая математическая книга, которая продавалась у Морено. Министр, не входя в детали, приказал сперва посадить автора, а вслед за сим конфисковать издание.