Задыхаясь, глотая мерзлый колючий воздух, поднял голову и увидел – прямо над ним переливалось, блестело, жило и двигалось звездное небо. И было полное согласие с ним, величавым и несуетным, было полное согласие с домашней жизнью, по которой так наскучал в избушке, и было полное согласие с самим собой.
2
После выхода из тайги мужики до гула в голове парились в банях, сладко и подолгу спали под теплым боком соскучившихся жен, а на второй-третий день собирались в конторе, рассаживались в узеньком коридорчике, кому где глянется, и допоздна вели разговоры. Обо всем сразу. О шарихинских новостях, о начальстве, о ценах на пушнину – каждый год ходили новые слухи, что цены повысят, – о погоде, об охотничьих случаях, что выпали за сезон, и не говорили лишь об одном – кто сколько добыл. Об этом обычно не рассказывали, а на вопросы заученно по привычке отвечали: да так, средненько…
В этот раз, когда собрались в конторе, привычный порядок нарушился. Обсуждали на все лады случай с Пережогиным и хвалили Степана. Слух, что Берестов пужнул начальника трассовиков со своего участка, порхнул по Шарихе мгновенно. Теперь мужики дотошно выпытывали подробности. Степан смущенно курил, сидя на корточках в углу коридора, старался спрятаться за дымом папиросы и отвечал неохотно, через силу. Не привык он к такому вниманию. Зато Никифор Петрович, он тоже был здесь и сидел рядом, дергал рыжую бороденку, то и дело по-петушиному вскидывал голову, поглядывал на мужиков, не скрывая хвастливой улыбки: вот, мол, какие мы, взяли и турнули…
Турнуть-то турнули, но что дальше будет? Вот какой вопрос занимал сейчас Степана, особенно после крутого разговора с Коптюгиным. Начальник зверопромхоза вызвал его сегодня утром в контору и сразу схватил быка за рога:
– Умник выискался! Защитник природы нашелся! А ты на мое место сядь, вот садись и командуй! Давай, командуй! Садись, садись!
Коптюгин вскочил и вылез из-за стола. Вылез и отошел к самой двери, краснел круглым лицом, наливался кровью и не переставал тыкать рукой в стул.
– Садись, милый голубь! Командуй! Весной кран добудь – баржи разгружать, машин выклянчи, чтобы на своих горбах мешки да ящики не таскать. Кирпича с цементом попроси – пекарня вон заваливается. Молчишь? А ты иди, попроси, авось дадут от щедрот…
Изо всех сил старался Коптюгин, чтобы Берестов его понял, вошел в положение и утихомирился. Старался и сдерживал себя, чтобы не сорваться на крик. Присел рядышком, положил ему руку на колено.
– В конце-то концов не выбьет он всю живность в тайге. И нам останется. Давай, Степан, так договоримся, сходишь завтра к Пережогину… ну, извинись, погорячился, с кем не бывает… И замнем это дело. С вертолетом, опять же, видишь какая закавыка, нету – и все… Сказал Пережогин кому надо, и точка…
Нехитрый коптюгинский расчет – все кончить миром и ладом – Степан раскусил сразу. Ловко окручивает. Пойми меня и пойди, лизни пережогинский сапог, ты лизни, а я тебя обижать не буду. Сбросил со своего колена пухлую руку Коптюгина и поднялся.
– Рак на горе свистнет, а я к Пережогину пойду. И нитки мне не мотай – кран, машины… Кто я тебе? Пацан? Лучше скажи – чего сам от Пережогина имеешь?
Коптюгин вздохнул, вернулся на свое место, уперся животиком в ребро столешницы и подался вперед, будто хотел снова приблизиться к своему норовистому посетителю.
– Вольному воля, Берестов. Я как лучше хотел. Смотри, парень.
Негромко, но увесисто прозвучала в коптюгинском голосе угроза. Степан ее понял.
Мужики, так и не дождавшись толкового рассказа о случае с Пережогиным, неожиданно завелись. Крыли на чем свет стоит нынешние порядки, трассовиков и свое начальство. Каждый по отдельности, сидя три месяца на участке, обо всем этом не раз подумал, и сердце накалил, но высказать надуманное было некому, а теперь представилась возможность – и использовали ее с лихвой. Алексей Селиванов, встряхивая черной головой, вскочил с табуретки, блеснул цыганистыми глазами, шмякнул об пол шапку и закричал:
– Когда такое было, когда видано, чтобы избушку уродовать? Да никогда такого не было! У меня нынче летом говнюки какие-то пришли, так все вверх ногами, лежак и тот сожгли – пять метров лень пройти, сухару срубить!
– Дак им тут не жить, – подал голос Никифор Петрович. – Перебулгачат все, загадят, денежки получат – ищи ветра в поле. А нам что останется…
Больную мозоль придавили основательно, мужики загомонили разом и запальчиво, каждый хотел рассказать о своем. Все говорили, и никто не слушал.
В бухгалтерии перестал трещать арифмометр, и тяжелая дверь, обитая толстой деревоплитой, осторожно, на два пальца, приоткрылась. Алексей Селиванов, он стоял как раз напротив двери, предостерегающе поднял руку – мужики смолкли. В наступившей тишине измененным, дурашливым голосом он вдруг заблажил, как на пожаре:
– Ой, девочки, что я испытала, что испыта-а-а-ла-а! Вы, ну никто, даже представить такого не можете!
Грохнул обвальный мужичий хохот.
Все, кто сидел в коридорчике, прекрасно знали историю, случившуюся в прошлом году с бухгалтершей Аверьяновой, увядающей сорокапятилетней бабой, которая увядать упорно не хотела. Съездила она летом на курорт, вернулась домой и, сидя в этом самом кабинете, рассказывала подругам со всеми подробностями о своих любовных приключениях, выпавших на ее долю на морском побережье. Закатывала глаза, подражая киношным артисткам, откидывала назад голову, не забывая поправлять реденькие, крашенные хной волосы, и время от времени, перебивая свой рассказ, томным голосом восклицала:
– Ой, девочки, что я испытала, что испыта-а-а-ла-а!
И надо же было случиться, что во время этого рассказа оказался возле двери сам Аверьянов, мужик крутой и неразговорчивый, послушал, послушал, вошел в кабинет и молчком, с маху, врезал благоверной по уху.
…Мужики продолжали ржать и едва не катались по полу. Дверь со злым стуком захлопнулась. Но Алексею и этого было мало, потому как история имела свое продолжение. На цыпочках придвинулся к самой двери, тихонечко, мизинцем, приоткрыл ее и тем же заполошным голосом закричал:
– Вася! Я насквозь честная, насквозь! Я так обманываю, для бабьего авторитета! Для авторитета, Вася! А так я насквозь честная!
Из кабинета донесся визг:
– Прекратите хамство! Я Коптюгину расскажу, все расскажу!
– Ну, раз Коптюгину, – развел руками Алексей, – тогда дело другое, тогда я собираю манатки. Слушай, ребята, а чего мы тут сидим, а? В кои веки собрались вместе, а сидим, как на конференции. Пойдем ко мне, баба седни пельмени стряпала. Двинули?
Два раза повторять не требовалось. Тут же пустили по кругу шапку, скинулись по трешке, нашли в углу чей-то большой, старый рюкзак, отправили гонца в магазин, а сами шумной, хохочущей толпой вывалились на крыльцо. От немудреной выходки Алексея, от тесного соседства с развеселившимися, ерничающими мужиками Степан отмяк от того напряжения, какое не отпускало его с самого утра после разговора с Коптюгиным. Он заулыбался, запохохатывал, врастая в общее разгульное настроение, рассказал анекдот с картинками, а когда пришли к Алексею и расселись за столом в горнице, совсем повеселел, душа успокоилась, и он с готовностью отдался тому действу, которое разворачивалось в селивановском доме.
Из магазина вернулся гонец, осторожно опустил на пол тяжелый, звякающий рюкзак, и мужики одобрительно загудели. Молчаливая жена Алексея поставила на стол ведерную кастрюлю с пельменями, стаканы, тарелки, две трехлитровые банки с солониной, наклонилась к мужу, что-то шепнула ему на ухо и неслышно ушла.
Алексей после ухода жены взялся хозяйничать за столом. Отпускал шуточки, задирал мужиков, а глаза – всегда угрюмые, настороженные, начали озорно поблескивать, черные кудри разметались над потным лбом – нельзя было узнать его, набравшего веселый разгон в конторе и катившего теперь на всех парах к душевному празднику.
Сидел во главе стола, то и дело вскакивал, отбрасывал резким движением волосы со лба и без устали поднимал стакан:
– Давайте, мужики, за хорошую добычу!
– Лучше за хорошие деньги! – кричал кто-то ему.
– Не знаю, я за свою жизнь плохих денег не видел! – со смешком отозвался Никифор Петрович.
– Во дает Петрович!
– Разумник!
– Я бы и на худые согласился, только давай поболе!
– Держи карман шире, щас положат!
Шум, гам, звякали граненые стаканы, дым под потолком плавал в четыре слоя. Степан с кем-то чокался, с кем-то обнимался, кому-то говорил хорошие слова, улыбался без причины, и было ему легко, как после бани. Общая гулянка быстро разломилась на кусочки, по два-три человека, за каждым углом стола велся свой разговор, все перебивали друг друга и хотели говорить сами. Высоким, дребезжащим голоском Никифор Петрович пытался не раз затянуть: "Отец мой был природный пахарь", но его не поддерживали, и он замолчал, смущенно улыбаясь. Но, посидев, помолчав, дергал себя за бороденку, вскидывал по-петушиному голову и затягивал по новой, на второй строчке сбивался и опять замолкал. Масляным, пьяненьким взглядом оглядывал мужиков, просветленно улыбался, о чем-то думал и, подтверждая, видно, правильность своих мыслей, негромко, для себя, выговаривал:
– Так-так. Так-так-так…
Хорошо, хорошо, однако, сидели. Степан радовался, отдыхал душой, но в самом дальнем ее уголке ныла и тревожно трепетала неведомая жилка, не позволяла полностью отдаться веселью. Он прямо-таки чуял, как она трепещет и ноет. Да что же это в самом деле? Выбрался на крыльцо, постоял на морозном воздухе, обтер разгоряченное лицо жестким снегом и сразу же понял, что хмель его сегодня почти не взял. Утренний разговор, коптюгинская угроза никуда не исчезли, они просто приглушились на время, а сейчас, когда он оказался один на темном, холодном крыльце, все поднялось снова, как поднимается с речного дна затопленное бревно, когда сильное течение освобождает его от ила.
– Ты чего пригорюнился? – На плечо хлопнулась сильная тяжелая рука Алексея. Он был разгоряченный, потный, пыхало от него озорной удалью. Пятерней отмахивал назад жесткие, курчавые волосы, а они упорно продолжали налезать на лоб. – Жить надо, а не горевать. Знаешь, как мой батя-покойник любил петь? Он так пел…
Алексей подбоченился, выбил на крыльце задиристую чечетку и спел:
Пей, родной, пока дают,
На том свете не дадут.
Ну а если подадут,
Выпьем там и выпьем тут…
– Вот так батька жизнь и загробный мир планировал. А чего теряться…
– Наливай да пей… – вспомнив, подсказал Степан.
– Точно! Пойдем, еще по малехе на грудь примем. А хорошо сидим, правда? Душа цветет. Нет, а ты чего кислый?
Степан не стал отнекиваться и говорить недомолвками. Рассказал все.
Алексей ухватил его за рукав и потащил обратно в дом. Гулянка уже близилась к концу. Кто-то копошился на кухне, пытаясь отыскать в груде сваленных как попало фуфаек и полушубков свою одежку, кто-то уже спал за столом, положив голову на руки, кто-то, встав раком, шарился в пустом рюкзаке, путался в лямках и матерился. Никифор Петрович в очередной раз заводил дребезжащим голоском песню, она у него не заладилась, и он привычно смолк.
– Тихо, мужики, тихо! – Алексей все еще держал Степана за рукав, словно боялся, что тот убежит. – Э, проснись! Тихо! Пару слов скажу.
Глаза у него диковато посверкивали, внушительный, туго сжатый кулак белел казанками. Глядя на Алексея в эту минуту, можно было подумать, что по земле ходят и живут на ней двое Селивановых – один на гулянке, а другой – в обычной жизни.
– Лучше так. Я вам один вопрос задам. Все слушайте. Вопрос такой – кто в Шарихе хозяин? Мы или Пережогин? Только прямо. Мы или он?
В горнице стало тихо. Мужики хоть и не трезвели, но приходили в себя. Молчали. С ответом никто не торопился. Алексей ждал. Но терпения у него хватило ненадолго.
– Пока мы молчим и задницу чешем, Коптюгин пообещал Берестову голову отвернуть. Что Пережогина пугнул. Кто следующий? Завтра он мне, послезавтра еще кому-нибудь пообещает. И свернет, если захочет. Вы Коптюгина знаете, будет байки травить и между делом свернет. Ну а мы тогда кто будем? Бараны?!
Мужики как будто разом соскочили с зарубки, все, до единого, закричали:
– Сколько можно терпеть!
– Шея-то – она тоже не казенная, своя…
– Под самую глотку подперли, как ножиком!
– Правильно, дать раз по мусалу, чтоб искры полетели!
– Землю-то, землю-то искорежили, как жить будем?!
– Вот так и будем, жену отдай дяде, а сам иди к…
– Разом навалимся, не устоит!
– А раз так, – переждав гомон, упрямо продолжал гнуть свое Алексей, – надо пойти к нему всем и сказать – если ты, Коптюгин, Берестова тронешь или Пережогин еще раз к кому-нибудь прилетит, мы тебе на собрании общую фигу покажем! Всех не уволит!
– Точно! Всех не уволит!
– Пусть попробует, зубы обломает!
– Сам-то в тайгу не полезет, жир растрясать!
Была общая сила и общее согласие в этой разноголосице. Степан впитывал ее в себя, и ему казалось, что свернуть рога Коптюгину и Пережогину будет несложно. Видно, и мужики думали так же, больше не митинговали и расходились с гулянки объединенными и уверенными в себе.
3
Спозаранку – еще завтракать не садились – возле дома заревел "буран". Никифор Петрович выглянул в окно и удивленно вскинул реденькие брови.
– Участковый пожаловал. Чего это он?
Широко, по-хозяйски распахнулась дверь, и в кухню ввалился шарихинский участковый Фомин – здоровенный мужичина под два метра ростом, с красным, словно ободранным лицом. От толстого, овчинного полушубка, туго перетянутого широким ремнем с заиндевелой пряжкой, несло холодком. Фомин скинул мохнашки, шумно посапывая, потер руки и лишь тогда поздоровался хрипатым, простуженным голосом. При своем грозном, внушительном виде участковый имел легкий и добродушный характер, за что его и уважали в округе. Свою немереную силу он почти никогда не пускал в дело, но тем не менее самые задиристые мужики, частенько под хмельком, а бывало, и с заряженными ружьями, утихали и сдавались без боя при одном виде участкового. Фомин даже пистолет с собой не носил.
Еще не зная, зачем пожаловал участковый, еще ничего не услышав от него, кроме "здравствуйте", Степан сразу уверился, что гость пожаловал к нему. И не ошибся. Фомин оглядел встревоженное семейство, смущенно кашлянул в огромный кулак и простуженно забасил:
– Вы уж извините за беспокойство. Мне со Степаном надо поговорить. Выйдем на минутку.
Выходя на улицу следом за ним, Степан уже не гадал, а точно знал – зачем приехал Фомин. И от его прямого, в лоб, вопроса не растерялся. А Фомин, нависая над ним, просверливая взглядом, спросил:
– Где твой карабин?
– Не мой, а пережогинский, сам знаешь.
– Но теперь-то он у тебя. А раз у тебя, я его должен изъять, и, сам понимай, – незаконное хранение…
Сначала вертолет, потом разговор с Коптюгиным, его неприкрытая угроза, а сейчас вот – "незаконное хранение"… Что ни говори, а серьезный мужик – Пережогин, цепко хватает, уверенно. И, похоже, что это только цветочки. Но вчерашняя поддержка мужиков придавала смелости, охраняла от испуга, и Степан темнить перед участковым не стал.
– Пережогин на мой участок прилетел с карабином. Лосей бить без лицензии. Карабин я забрал, на участке спрятал. Ясно?
– Ясно-то ясно, – тянул Фомин. – А как ты докажешь, что карабин пережогинский, он ведь нигде не зарегистрирован.
– А то ты сам не знаешь!
Краем глаза Степан заметил, что домашние украдкой наблюдают за ними из окна, и предложил выйти за ограду.
– Какая разница? – не понял Фомин.
– Мои вон смотрят. Боятся, как бы ты в кутузку меня не увез.
– Пошли.
За оградой Фомин помолчал, потоптался на снегу своими большущими разношенными валенками и покачал головой, всем своим видом показывая – ну и задачку задали. Степан попер напролом:
– Возьми Пережогина за жабры. За незаконное хранение. Что, духу не хватает? А Берестова можно и припугнуть, как-никак начальство просит…
– Не суетись, – оборвал Фомин. – Разговорился. Вот выпишут ордер, устроят обыск, да если еще найдут – тогда запоешь.
– Не найдут.
– Не найдут, не найдут… Заяц храбрый…
Фомин тяжело топтался, туго соображал и никак не мог решиться. Видно было – мается человек. Не знает, что делать: то ли приказ начальства выполнить и прижать Берестова, то ли ослушаться и оставить его в покое. Фомин искал третий выход.
– Давай так, Берестов. Карабин пока спрячь, весной вынесешь и сдашь мне. Уничтожим, и больше никаких разговоров. Не будет его, карабина. И разговоров тоже.
– А начальство как? – не удержался и съехидничал Степан.
– Не твоя забота! – угрюмо отрезал Фомин и завел свой потрепанный, без щитка, "буран". Со скрипом придавил невысокую машину, и показалось, что она под его тяжестью не сдвинется с места. Все-таки сдвинулась, заорала и понеслась вдоль по улице, оставляя за собой жиденькую, белесую полоску поднятого снега.
"Эх ты, страж порядка, – ругнулся Степан, глядя ему вслед. – Шея бычья, прав полный мешок, а начальства струхнул. Завилял, и так и сяк, и задом об косяк…" Было ему обидно за Фомина, в общем-то, мужика справедливого и незлопамятного.
Дома его встретили тревожными взглядами, Лиза даже побледнела.
– А, перепугались! – с напускной бодростью засмеялся Степан. – Чего перепугались-то?! На охоту он собрался. Спрашивал, можно ли на "буране" до озера проехать. Узнал, что я пехом выбирался, и спросить пришел. Кормить-то будут нас, нет?
Лиза молча стала подавать на стол. Было ясно, что ни одному слову она не поверила. В глазах не потухало испуганное ожидание беды. Степан пытался развеселить ее, но она будто не слышала, оставаясь по-прежнему напряженной. Собрала со стола пустые тарелки, сделала неверный шаг и споткнулась. Тарелки с дребезгом разлетелись по всему полу, аж до порога, забелели неровно обломленными фаянсовыми кусками. Разбуженный грохотом, в спальне заревел Васька. И все это: грохот тарелок, крик сына – случилось так быстро и резко, что Лиза даже пригнула голову, словно на нее замахнулись.
– Лизавета! – удивился Никифор Петрович. – С тобой чо творится?! Как мешком стукнутая.
Лиза тряхнула волосами и убежала в спальню, где плакал Васька. Грохот тарелок и Васькин крик спугнули не только тишину, какая была в доме, но и само спокойствие, которое здесь нежилось до сих пор.
Степан кинулся следом за Лизой в спальню, едва успокоил ее, но видел – испуганное ожидание беды в глазах не потухало.
После обеда отправились в магазин покупать Ваське трехколесный велосипед. По дороге Лиза неожиданно остановилась, ухватила Степана за руки.
– Не связывайся, не связывайся с ними… Прошу тебя…
– Да ты чего, Лиза?
– Не связывайся, я беду чую.
– Да в чем дело?