Получалось, что они говорили на разных языках. Хотя нет, не так. Степан прекрасно понимал, чего хочет Лиза. Она хочет прежнего спокойствия, когда руки лежат в руках, когда рядом сопит в кроватке Васька и когда от нового, наступающего дня не ждешь никаких тревог, а твердо знаешь, что и тот, новый день, будет таким же спокойным, как и сегодняшний. Но Степан из этого круга вырывался, потому что там, за этим кругом, был Пережогин, была изуродованная тайга, был вертолетный рев и мутный, замерзающий взгляд застреленной Подруги. Слишком далеко зашло дело, и слишком по-иному стал смотреть Степан на окружающую жизнь, чтобы все это забыть.
Колун врубался в дерево, дерево глухо отзывалось и раскалывалось. Но работа не приносила облегчения, не вышибала мысли своей усталостью, наоборот, они становились еще тревожней. Степан вкалывал без перекуров, как машина. Занятый работой и своими мыслями, он даже не заметил, когда подошел Шнырь, и увидел его лишь после того, как тот заговорил:
– Ну, Берестов, даешь стране топлива. На фотокарточку пора сниматься, на Доску почета в красном уголке повесят, как самого передового и сознательного… – Шнырь захихикал. – Сколько тебе кусков отвалить пообещали?
Степан с размаху воткнул колун в чурку и перевел дух. Шнырь деловито уложил поленья рядком, уселся на них и вытащил папиросы. В глазах у него светилось нескрываемое любопытство, проскальзывало что-то новое, такое, чего Степан за ним еще ни разу не наблюдал.
– Да ты садись, Берестов, садись, перекури, а то вон как раскалился, плюнь на лоб – зашипит.
Степан взял у Шныря папироску дрожащими после напряжения пальцами, закурил и спросил:
– Ты чего пришел?
– На тебя посмотреть. – Шнырь хихикнул и через дырку в передних зубах тоненькой струйкой выпустил сизый дым. – Полюбоваться на ударника.
– Черт с тобой, любуйся, – разрешил Степан, не испытывая в этот раз к Шнырю привычного раздражения.
– Не только я хочу полюбоваться, еще и шеф мой желает знать, как ты выглядишь. Так сказать, персональное задание получено… – Шнырь вдруг перестал хихикать и щерить желтые зубы, подался к Степану, раскрыл узенькие глазки, они сразу стали серьезными и выжидающими, изменённым голосом, отрывисто и неожиданно спросил: – Каешься уже, извиняться пойдешь?
И замер, ожидая ответа.
Степан затоптал докуренную папиросу, сплюнул себе под ноги и поднял взгляд на Шныря. Тот, подавшись вперед, сидел по-прежнему, не шевелясь, даже не моргал.
– Слушай, Шнырь, ты ему скажи и себе на носу заруби – кланяться я не пойду. На Пережогина тоже управа найдется. Понял? Вот так и передай.
Шнырь обмяк и отодвинулся от Степана, торопливо полез за новой папиросой. Долго прикуривал, отбрасывая незагорающиеся спички, вдруг кинул папиросу вместе с коробком на снег, вскочил и закричал:
– Слушай, Берестов, у тебя в голове не заклинило? А? Он же сожрет тебя, жевать не станет! И так вибрирует – какой-то мужичонка пинка наладил, а тут еще…
– Шнырь! Я не какой-то мужичонка, не шестерка и не ложкомойник. Понял?! Это ты все позабыл, пока на нарах валялся, знаешь только одно – пятки лизать. А я никому никогда не лизал! Понял?!
Шнырь сник и сгорбился. Как забитая собака сразу поджимает хвост и приседает, когда на нее замахиваются. Долго и молча топтался на одном месте, порывался пойти и останавливался. Хотел что-то сказать, что рвалось у него изнутри, но так и не решился.
Степан поставил на попа новую чурку и взял в руки колун.
5
На дрова ушла целая неделя. За эту неделю Коптюгин не на шутку взял его в крутой оборот. По-прежнему улыбаясь при встречах, похлопывая по плечу и рассказывая бесконечные байки, он между тем лишил Степана премии, объясняя это так: ты, Берестов, еще молодой, еще заработаешь, есть мужики постарше. И продолжал улыбаться. Степан не успел закончить с дровами, а уже последовал приказ – достраивать вместе с другими мужиками склад, а там маячила навигация, разгрузка барж, и фамилия Берестов стояла в списке грузчиков первой. Но все это было мелочовкой по сравнению с тем, что сообщил вчера Коптюгин, завернув после обеда к складу. Сначала он остановился неподалеку, понаблюдал, как пластается Степан с чурками, потом подошел поближе и весело поприветствовал:
– Бог в помощь, Берестов!
Степан угрюмо кивнул и опустил колун. Коптюгин, словно и не заметил холодного кивка, удобно расположился на чурке, широко расставив толстые короткие ноги в собачьих унтах, на круглые колени, туго обтянутые брюками, положил пухлые ладони с растопыренными пальцами-обрубышами и засмеялся:
– Я, знаешь, Берестов, шел тут, историю одну вспомнил занятную. Дай, думаю, зайду к тебе, расскажу. У нас в райцентре Тютюник жил, чудик, вертанутый немного. Так он все жалобы писал, на всех подряд. А жена у него в магазине работала. Приносит она как-то домой сапоги резиновые, в магазине за ними очередь была, ну, она пару себе оставила. И что ты думаешь? Садится Тютюник и рисует жалобу: моя жена взяла из-под прилавка сапоги, прошу осудить ее недостойный поступок. Вот как мужик ошалел!
Коптюгин смеялся и подмигивал, шевеля белесыми бровями, Степан курил, слушал и ждал – что же будет дальше? Ведь не затем же он пришел, хитрый Коптюгин, чтобы рассказывать байку про Тютюника, что-то приготовил и лишь оттягивает время. Так и вышло. Коптюгин мягко похлопал ладошками по круглым коленям и сообщил:
– Тут такое дело… Новый участок решили обустроить, за Большими болотами, ниже по речке, посовещались, посовещались, решили тебе его отдать. Так что готовься, как баржи выгрузим, так езжай строиться. Видишь, работы сколько… Ну, парень ты молодой, здоровый, справишься.
Коптюгин поднялся с чурки, старательно отряхнул полушубок, похлопал Степана по плечу, подмигнул, ломая белесую бровь, и заторопился к деревне.
Степан сидел и соображал. За Большими болотами, ниже по речке, были сплошные гари. Два года назад в страшенную июльскую сушь пожар выбрил в тайге огромную лысину. Сожрав все, что могло гореть, он рванул дальше, но дорогу ему преградили непролазные болота. Пожар наткнулся на их влагу, сбился с разгона и постепенно сошел на нет. По краешкам болот лишь кое-где уцелели худосочные березники и осинники, но много ли в них наохотишься? Корма не стало, и вся живность брызнула в разные стороны, отыскивая новые, сытые места. Но и это еще не все. Придется рубить новую избушку, ставить лабаз, по новой заводить и обустраивать охотничье хозяйство. Работы выше глаз. Ну, Коптюгин, подсунул подарочек.
Сначала Степан хотел вскочить и побежать следом, устроить скандал, но снова вспомнил о Величко, вспомнил о его обещании во всем разобраться и остался на месте.
…Времени до вечера было еще много, и надо было торопиться домой, чтобы помочь Никифору Петровичу, который все эти дни в одиночку ладил летнюю кухню, но Степан продолжал сидеть и продолжал думать о своей невеселой житухе. Он понимал, что Коптюгин будет дожимать до конца, дожимать хитро – внешне и придраться не к чему, ведь все делается, как любит говорить директор, по причине производственной необходимости. Сразу и не разберешь, что этой причиной Коптюгин, как веревкой, затягивает горло Степану.
Но сиди не сиди, а надо вставать и двигать домой. И снова запасаться терпением, ждать известия из райкома от Величко.
В это время из деревни выскочил, резко подпрыгивая на ухабах, новенький "уазик", еще сияющий зеленью нетронутой заводской краски, лихо подкатил к складу и резко остановился, протяжно пискнув тормозами. За рулем сидел Пережогин. Широко распахнув дверцу, он вылез из машины и прямиком направился к Степану, подошел почти вплотную и долго в упор разглядывал. Степан выдержал напор жестких, холодных глаз и не сморгнул.
– Берестов, а ты мне нравиться начал. Все ждал, что придешь. Не пришел. Видишь, пришлось самому ехать. Пойдешь ко мне работать? Вот так жить будешь! Ну?!
– Запряги сначала, уж потом понужай!
– Хорош мужик! Крепок! Люблю! – Пережогин толкнул его в плечо литым кулаком и захохотал; глаза оставались прежними – жесткими и холодными, но Степан поймал в них и то, чего раньше никогда не было: удивление и растерянность мелькнули в глазах, мелькнули и исчезли, словно хозяин сумел догадаться о них и устыдился. – Ладно, чего мы тут, посреди улицы? Поговорить надо, Берестов. Садись в машину, в гости приглашаю.
Не дожидаясь ответа, Пережогин первым пошел к "уазику". Степан, не раздумывая, двинулся следом за ним. Они уселись, сдвоенно, враз, хлопнули дверцами, и машина рванула с места, понеслась по темной, подтаявшей дороге к поселку трассовиков. Ехали молча, лишь изредка, искоса поглядывали друг на друга, словно примеривались.
Жил Пережогин в стандартном домике-бочке, выкрашенном в темно-голубой цвет. Внутри он был отделан под дерево, и от темных стен и темного потолка пространство комнатки казалось маленьким, замкнутым, словно в норе. Плоские батареи водяного отопления исходили сухим жаром. В углу, оживляя комнатку белым светом, высился громоздкий холодильник, рядом с ним стоял длинный стол с множеством чисто вымытой и аккуратно расставленной посуды. А над столом в простенькой деревянной рамочке висела небольшая, старая и поблекшая фотография пожилой женщины в сереньком платочке, низко повязанном на глаза. Фотография была чужой для всей обстановки, и казалось, что она по случайности, по недосмотру попала сюда из деревенской избы, где ей самое место висеть где-нибудь в простенке, среди других, таких же немудреных, по которым легко и просто восстановить историю деревенского рода. Черты лица пожилой женщины во многом были схожи с пережогинскими, но только добрее и мягче. "Мать", – догадался Степан.
– Располагайся, Берестов. Сейчас Шныря свистну – пожрать нам сготовит. Пить будем?
Степан посмотрел на Пережогина, усмехнулся и отказался:
– А то еще подеремся…
– Слушай, Берестов, может, хватит немирного противостояния? Нет, ты вот мне скажи – чего ты хочешь добиться? Хотя подожди, минутку. Сейчас Шныря позову.
Пережогин вышел, скоро вернулся, и за плечом у него, как тень, уже маячил Шнырь, который тут же, как добрая хозяйка, засуетился у холодильника. На Степана Шнырь не смотрел, ничего не говорил и двигался бесшумно и незаметно. В это время дверь открылась, и со ступенек, не заходя внутрь, кто-то позвал Пережогина. Тот вышел. Как только хлопнула дверь, Шнырь повернулся к Степану и быстрым, свистящим шепотом зашептал:
– Ты, Берестов, уши не развешивай, он сейчас покупать будет. Понял? На корню будет покупать. А купит, служить заставит, как ту собачку на задних лапках. Всю жизнь служить будешь, как я…
– Я не ты… – сразу отрезал Степан.
– Подожди… не гони волну, – Шнырь осторожно поставил на стол тарелку, уставился на нее, будто хотел что-то разглядеть на чистой глянцевой поверхности с розовыми ободками. Заговорил снова, не поднимая глаз: – Пережогин живьем жрет, кто ему не служит. Знаешь, как я к нему попал? Он меня на вокзале подобрал, когда я бичевал. Я сначала обрадовался. Чем не жизнь? На работе не надсадился, сытый, пьяный, нос в табаке… А теперь думаю – лучше бы бичевал. Сам себе не хозяин – служу… Ну, со мной дело ясное, я не ерепенился – рад был. А вот тебя ему уже из принципа приручить надо… Смотри, на всю жизнь хомут наденешь…
На ступеньках домика-бочки послышались шаги, Шнырь смолк на полуслове, будто его выключили, оторвался взглядом от тарелки и еще шустрее засуетился возле стола. Вот тебе и Шнырь, удивлялся Степан, вон как прорвало, вон как, оказывается, у них с Пережогиным сложилось. Служит, лебезит, а втайне глухо ненавидит. Неужели не чует Пережогин, что прислуживает ему страшный враг его? По опыту знал Степан, что именно такие, казалось бы, напрочь придавленные жизнью мужики, при удобном случае, когда выплескивается глубоко запиханная внутрь злоба, когда они разом хотят расквитаться за свое незавидное существование – в такие минуты им даже неважно с кем – именно они могут, не задумываясь, сунуть нож под ребро или спустить курок ружья. Вот тебе и Шнырь… Степан смотрел на него, пытаясь разглядеть и увидеть в нем что-то новое, но тот снова был прежним: суетливый, услужливый, с дробненьким хохотком, обнажавшим прореженные, коричневые зубы.
Когда на столе все было готово, Пережогин показал Шнырю глазами на двери. Тот бесшумно исчез. Степан напрягся и приготовился. Ничего хорошего он не ждал. Они сели с Пережогиным по разные концы стола, так, что оказались друг перед другом. Стол, заставленный тарелками, разделял их.
– Угощайся, Берестов, чем богаты… А все-таки, может, выпьем?
– Давай, Пережогин, говори, зачем позвал, а пожрать и выпить я и дома могу.
– Сурово для начала. Ладно, в прятки играть не буду. Шишки на тебя уже повалились? Повалились. Силу ты мою почуял. Учти, это только десятая часть ее. Понимаешь? А теперь объясни мне, растолкуй, – голос у Пережогина стал искренне просящим, широкая ладонь прилегла к груди. – Лично тебе зачем все это надо? Ты же не замшелый деревенский дед, ты-то на мир поглядел, ты-то знаешь, что в первую очередь не на охотников смотрят, а на нас. Мы – главные люди здесь, без нас передовому в мире социалистическому хозяйству хана, каюк придет. И мы всегда будем правы. А раз правы, то я имею право завалить пару поганых сохатых, хотя бы в качестве компенсации за мои пятнадцать северных лет. Я же их на крови и нервах прожил! Ну что ты хочешь добиться? Я всегда сильнее тебя буду. За мной потребность страны номер один – газ и нефть.
– Много говоришь, Пережогин. На тебя не похоже. А ответить очень просто. Представь, что ты здесь останешься жить, на всю жизнь. Представь, и тогда не будешь ни о чем спрашивать.
Пережогин недовольно дернул головой – не собирался он здесь жить, даже мысли такой не допускал и потому понять Степана не мог. Это непонимание ясно читалось в лице и в недоуменном взгляде. Вдруг он ударил ладонями по столу и неожиданно, без всякого перехода, предложил:
– А давай ко мне на работу. А? Зарплату гарантирую. Как сыр в масле будешь кататься, квартиру где-нибудь в хорошем городе помогу выбить. Ну? Соглашайся!
И замер в ожидании, перегнувшись через стол. Степан прекрасно понимал – Пережогину позарез нужно его согласие. Тогда он успокоится, потому что уверится: тот мир, который он выстроил и в котором живет по своим правилам, существует для всех людей, и все они подчиняются точно таким же правилам. И если согласится Степан, значит, тоже подчинится. Значит, все верно и правильно, и никаких сомнений быть не может. Упорство Степана рождало сомнения, а их-то, похоже, Пережогин и боялся больше всего.
– Не хочу. Не уговаривай зря.
– Так… – В пережогинских глазах загорелась сумасшедше-злая искорка, загорелась и уже не гасла. – Так… А я ведь снова к тебе прилечу, Берестов. При первой возможности. Что будешь делать?
– Убью.
Степан поднялся из-за стола – нечего ему больше было здесь сидеть. Не договориться им с Пережогиным и не понять друг друга. Только зря время тратить на разговоры. Пережогин его не останавливал, смотрел в спину, и Степан, уходя, спиной чувствовал его взгляд.
Через несколько дней после разговора с Пережогиным Степана вызвали в райком. Он летел туда, как на крыльях. Выехал рано утром и уже после обеда сидел в знакомом кабинете у Величко. Тот был в прежнем аккуратном, отглаженном костюме, говорил прежним ровным голосом, и под верхней губой у него посверкивал золотой зуб, похожий на светящуюся заплатку. С первых же слов, когда Величко заговорил, Степан почуял холодок.
– Значит, так, Степан Васильевич, мне поручено дать вам официальный ответ. С жалобой вашей мы разобрались внимательно. Пережогину и Коптюгину сделали строгое внушение. – Тут Величко прервался, побарабанил пальцами по столу, собираясь с мыслями, и дальше заговорил уже иным голосом: – Но есть у нас и к вам претензии, причем очень основательные. После выхода из тайги вы взяли и устроили коллективную пьянку…
Степан слушал и дивился. Вот ведь как ловко выворачивают, перевертывают с ног на голову и замешивают такую кашу, в которой он ничего не может понять. Терялся, не находил слов. Там, возле избушки, когда он заступал дорогу Пережогину, все было проще, яснее. А здесь, начинал он понимать, требовалась какая-то иная сила, хитрая, изворотливая, словесная сила. Такой у Степана не было. Он сидел и молча слушал Величко.
– Ну что, – тот мягко отвалился на спинку стула и развел руками. – Думаю, вопрос исчерпан.
И снова, как в кабинете у Коптюгина, представилась Степану широкая пережогинская рука, сжатая в кулак. Достала, и здесь достала – он это сразу и ясно понял. А Величко, торопясь и не оставляя времени на ответ, поднимался из-за стола, чтобы попрощаться. Степан тоже поднялся. Шрам у него налился и покраснел. Двинулся к дверям и тут уперся взглядом в вешалку, стоящую в углу. На вешалке висел новенький, не обношенный еще полушубок, одна пола отогнулась внутренней стороной, и на черной бархатистой коже виден был полустертый инвентарный номер, каким метят казенную одежду. Степан взялся за полу, тряхнул ее и обернулся к Величко.
– А полушубок-то с пережогинского плеча. Замазали только плоховато. Ацетончиком надо было.
– Ну, знаете! – Величко дернулся и в одно мгновение переменился. Куда что девалось! Голос стал раздраженно-начальническим, взгляд неприкрыто-злым и даже отглаженный костюм затопорщился на спине. – Ну, знаете! Не забывайте, Берестов, где находитесь!
– Да ладно! – равнодушно отмахнулся Степан и толкнулся в двери. Ему все стало безразличным, не хотелось ни спорить, ни доказывать, хотелось лишь одного – поскорее уйти из кабинета, чтобы не видеть ни Величко, ни полушубка на металлической вешалке.
А дома, в конторе, его уже ждало новое известие: приказом по коопзверопромхозу новый охотничий участок за Большими болотами закреплялся за Берестовым С.В. Степан долго смотрел на листок с машинописными строчками, приколотый на две кнопки к стене, и растерянно чесал затылок, соображая: недели три, а то, пожалуй, и месяц придется работать на складе, а там не за горами навигация, когда же заниматься новым участком? Одни закавыки.
– Навоевался? – в тесном коридорчике конторы за спиной у него остановился Алексей Селиванов. – Навоевался?
В голосе Алексея звучало легкое сожаление и жалость. Вот эта жалость-то и разозлила. Мужики, со стороны наблюдая за его войной, всей душой были на стороне Степана, выжидали и жалели его, заранее вынеся приговор – дело дохлое. Ничего не ответив, Степан вышел из конторы, вернулся домой и, не поднимаясь, не разгибая спины над столом, написал два письма: одно в обком партии, другое в облпотребсоюз, и стал ждать ответов. Днями вместе с мужиками работал на складе, вечером до темноты помогал Никифору Петровичу доводить до ума летнюю кухню, а ночами, несмотря на усталость, подолгу лежал с открытыми глазами и думал. Он думал о своей жизни и о том, что сейчас в ней происходит. Эти ночные думы выматывали его сильнее работы, потому что в них, куда ни сунься, везде было одно непонимание. Почему мужики, которые знают и верят, что он прав, шарахаются от него, как от чумного, ведь это их земля, родная, их землю грабят и уродуют. Неужели они от нее отказались? Ну, ладно, с трассовиками все понятно – тем здесь не жить, но Шариха-то остается… Не понимал Степан. Только все чаще представлялось ему, что мужики и трассовики стоят на одной дороге, точнее сказать, идут по одной дороге, не особенно заглядывая вперед и не стараясь угадать – каким будет конец.