Грань - Щукин Михаил Николаевич 27 стр.


Мягкие, распущенные волосы упруго пригибались под тяжелой, шершавой ладонью и тут же выпрямлялись снова, буйно вырываясь на волю. Их жесткая упругость, их запах давным-давно стали для Степана родными, все Лизино живьем приросло к его плоти накрепко, и поэтому любая попытка отделить что-либо от себя, приживленное, как кусок кожи, сразу же рождало нестерпимую боль. Лиза захлебывалась скороговоркой, плакала, не отрывая лица от груди Степана, и рубашка была мокрой. А он гладил ладонью ее волосы, цепляющиеся за бугорки мозолей, и молчал, сдерживая себя из последних сил, потому что было желание – махнуть рукой, плюнуть и пообещать Лизе, что связываться с Бородулиным он не станет и лодку вернет сегодня же. Но одно дело пообещать, совсем иное – выполнить обещание… Лиза внезапно на полуслове осеклась, подняла заплаканное лицо, глянула снизу вверх и обреченно вздохнула. Шевельнулась высокая грудь, и полные плечи бессильно опустились – будто внутри у Лизы что-то беззвучно оборвалось, не выдержав долгого напряжения, и все ее крупное, налитое тело разом обмякло. Слабым, бессильным движением поправила она отвороты штормовки, старательно застегнула на рубашке верхнюю пуговицу, сильно прижмурилась, выдавив на ресницах слезы, а когда снова открыла глаза, они у нее потухли и стали холодными.

– Лиза… – пугаясь, едва выдохнул Степан.

Она медленно повела головой из стороны в сторону, заранее несогласная со всем, что бы он сейчас ни сказал, и медленно побрела к крыльцу.

– Лиза…

Она даже не обернулась. И Степан больше ее не окликнул, понимал – бесполезно.

Вода тихо плескалась в пологий берег Незнамовки. Стайка шустрых мальков суетилась возле намокшей, покачивающейся гнилушки, готовая в любую секунду пугливо метнуться и уйти в глубину. Степан – он даже не заметил, как оказался на берегу – наблюдал за мальками, вспоминая, что в детстве была у малиновских ребятишек такая забава: брали палку потолще и поувесистей, либо весло, и со всего маху хлестали в борт лодки – мальки со страху выпрыскивали из воды, и по ней прокатывались мгновенные блестки. Туда, где их напугали, мальки долго не возвращались.

Молодая трава на берегу нежно холодила. Степан ощущал ее под ладонями, смотрел на закат, который постепенно, незаметно для глаза перекрашивал воду Незнамовки, и ему хотелось забыть обо всем, полностью отдаться во власть вечернего покоя и плыть посреди него, теряя ощущение времени… Но это было невозможно. Реальная жизнь, наступая на пятки, не давала даже минутной передышки.

За спиной послышались шаги, Степан с досадой обернулся на их звук – по берегу шел Тятя. Молча присел рядом, стянул пиджак и остался в одной легонькой безрукавочке. В ней казался совсем мелким и худеньким. Белые руки, не тронутые загаром, были густо усеяны веснушками и тонкими рыжеватыми волосками. Руки вздрагивали, и Тятя, стараясь скрыть это, то сжимал, то разжимал кулачки. На Оби неожиданно резанул гудок парохода, и гулкое эхо долго растекалось по воде, блукало в забоке. Тятя встрепенулся, услышав гудок, и, растягивая слова, мечтательно вздохнул:

– Уехать бы куда-нибудь, а? Тебе не хочется, Степан Васильевич? Сесть бы на пароход – и к едреной фене…

– Я свое отъездил. Больше мне уезжать некуда.

– А я бы уехал, глаза бы завязал и дунул, чтоб никого не видеть.

– Тогда уж и не развязывай, а то как глянешь – везде одно и то же.

– Может быть, все может быть… Степан Васильевич, ты только не морщись, не психуй, ты меня выслушай. Понимаю, конечно, Бородулин с лодкой… только ты меня тоже пойми. Стоит сейчас один кран и второй вот-вот встанет – тросов нет. А Бородулин пообещал и сделает, будут тросы. Необходимость, не по своей воле.

– Жена у тебя тоже не по своей воле из-под прилавка берет? Сами по одним законам живем, но желаем, чтобы люди по другим жили, еще и сердимся, когда они этого не делают. Вот поэтому и порядок навести не можем…

Тятя не ответил. Поднялся, перекинул за худенькое плечо пиджак и посетовал:

– А я думал, ты поймешь меня.

– Не пойму, – жестко отозвался Степан. И даже не оглянулся вслед Тяте, уходящему по берегу.

…Ночью возле дома Бородулина остановились две машины. В них что-то грузили и негромко переговаривались. Степан сидел на крыльце, скрипел зубами, слушал и не мог разобрать ни одного слова.

4

Лето поднималось в зенит, жары стояли страшенные – голую ногу на песок нельзя поставить, и даже проточная вода в реке становилась теплой, словно ее подогрели. Обь мелела, обнажала свои пологие берега, ил на них высыхал до стеклянной хрупкости и трескался. Сохло все: деревья, земля, трава. Воздух после обеда начинал звенеть от зноя. В эти дни Степан нередко ловил себя на том, что он и сам высыхает.

А на реку валом валил пестрый народ, свой и приезжий, днем натягивали переметы, по ночам неводили на песчаных отмелях, и Степан другой раз по суткам не вылезал из "казанки", рыская по Оби, отбирая невода и переметы, выслушивая мат, крики, нередко схватывался в рукопашных, ожесточась после них еще сильнее. Люди, которых он ловил на реке, ненавидели его. Ненависть легко читалась в их лицах и была иногда такой ярой, что он без труда догадывался: представится удобный случай – убьют, не моргнув глазом. Ощущал эту угрозу не только при встречах, но и по тому, как все злее пакостили ему на усадьбе: гадили на крыльце, отрывали штакетины, подкидывали записки и гнилую рыбу. Пришлось заводить собаку, и теперь по ночам, когда был дома, нередко вскакивал от пронзительного, заливистого лая. Лиза вздрагивала, но с постели не поднималась и на улицу не выходила, только обреченно, чуть слышно вздыхала: "Господи, когда это кончится?" Она теперь ни о чем не просила, днями все больше молчала, а ночами подолгу не спала и смотрела в потолок широко раскрытыми глазами. Степан с разговорами не навязывался и оставался со своими мыслями один на один.

Дело с бородулинской лодкой закончилось мутно: ночью она исчезла. Приехал из милиции молоденький лейтенант, покрутился, спросил про протокол. Протокола не было. Лейтенант вздохнул и пообещал довести дело до ума. Но пообещал таким голосом, что стало ясно – не доведет. Степан махнул рукой: ничего, не последний день они живут с Бородулиным, доведется еще встретиться.

– Пожуем – увидим, – вслух сказал он, и собака вскинула голову, повернула к хозяину чуткий, влажный нос, словно хотела спросить: чего ты?

– Да жизнь, говорю, веселая пошла, – ответил он и потрепал тугую собачью шерсть на загривке. Молодая сука с готовностью растянулась на земле и подставила живот. Степан хмыкнул и взялся чесать.

В последние дни, когда выдавалась свободная минута, он отвязывал собаку, уходил с ней на берег Незнамовки и там подолгу разговаривал, как разговаривал когда-то в избушке с Подругой. Подруга вспоминалась часто, и он из-за неясного опасения не давал новой собаке кличку, подзывая ее коротким "эй!". Молодая сука быстро привыкла и охотно откликалась.

На Незнамовку между тем накатывал вечер. Тучами выползало из травы комарье, настырно ныло и умудрялось достать даже через фланелевую рубаху. Степан поднялся, собака тоже вскочила, отряхнулась, словно только что из воды, и уставилась на хозяина: куда теперь?

– Домой, куда еще, – протянул Степан и, сгорбившись – в последнее время появилась у него эта привычка горбиться, – направился по переулку к своему дому.

В переулке сидел на бревнах пьяный Гриня Важенин. Бревна были свежие, недавно ошкуренные, за день на них густо выступила смола, и Гриня теперь смазывал ее на ладони и на штаны. Взъерошенный, колесом выгнув спину, опустив голову и высоко подняв колени, едва не доставая до них носом, Гриня походил на старую больную птицу, которая даже не пытается взлететь, потому как знает – не летать ей больше. Только вздернет изредка голову, заслышав шум, обведет пространство мутными глазами, затянутыми сплошной белесой пленкой, и снова сникнет. Комары на щеках Грини до одури натягивались крови и тяжело отваливались – он их не замечал. С присвистом дышал, широко раскрывая рот, и ниже ронял голову, доставая носом до грязной штанины, туго натянутой на сухом шишковатом колене. Степан, морщась от кислого перегара, тряхнул его за плечо.

– Иди домой, а то комары сожрут. Помочь?

Гриня с усилием поднял голову, уставил на Степана немигающие глаза. В них жутковато было глянуть – не двигались, будто застыли.

– Страж морей, мать твою… – Икнул, закачался, но плотней уперся ладонями и удержался на бревнах. – Нам хрен… хрен с маком, а начальству – хлеб с маслом. Дерьмо ты, шкура, хуже меня шкура… – Чем дальше Гриня говорил, тем ясней и четче ставил слова, словно трезвел. – Чего ж ты этих, в старице, не ловишь? Дома спрятался?

– Чего мелешь? – устало спросил Степан. – Чего мелешь? Сам не знаешь.

– Я все знаю. Все! – Гриня оторвал от бревна ладонь, измазанную в смоле, поднял указательный палец и погрозил: – Меня не проведешь! За скоко тебя купили? Парикмахеришка вшивый на старице рыбачит, за скоко тебя купил?

– Кто на старице рыбачит?

– А то не знаешь! Пошел ты…

Гриня угас, израсходовав последние силы. Еще раз икнул, всхлипнул и стал сползать с бревен. Сполз, вытянулся на земле и тихо закрыл глаза. Еще успел пробормотать:

– Им можно, они хозяева, а я никто, гнида я… плевал я…

И шумно задышал, широко раскрыв рот, беспокойно вздрагивая пальцами раскинутых по земле рук. Собака дыбом подняла шерсть на загривке, напряженно уперлась передними ногами и зарычала, не в силах переносить запах перегара.

– Ну-ну… – Степан пригладил шерсть на загривке и потянул ее за собой. – Пошли, пошли.

Дома он посадил собаку на цепь, поднялся на крыльцо, а сам все думал о пьяном и бестолковом бормотанье Грини. Вдруг осенило: парикмахеришка… Уж не Ленечка ли?

Степана сдуло с крыльца. А скоро он уже отталкивал свою "казанку" от берега. Привычно упруго загудели моторы, лодка рассекла тихую гладь Незнамовки и потянула за собой крупные волны с белыми, пенистыми гребешками. Едва он выбрался из протоки на Обь, как на днище под деревянной решеткой захлюпала вода – опять где-то клепка разъехалась. Степан чертыхнулся, газу не сбросил, и "казанка" послушно легла наискосок течения, целясь носом на низкий ветельник другого берега. Недавно новенькая лодка за короткое время обшарпалась, на боках просели глубокие вмятины, а днище уже несколько раз пробивали топором, и оно было в заклепках, в заплатах. Сейчас, оглядывая лодку, с которой успел сродниться, как роднится мастер со своим инструментом, Степан подумал, что за недолгий срок новой работы он и сам успел сильно измениться. Тверже и жестче смотрел теперь на мир, твердо зная, что он в нем должен делать. Жесткость придавала силу, он ее постоянно ощущал в себе, кидаясь без боязни в самые опасные места. Пересек Обь, поднялся вверх по течению и увидел на песчаном откосе старицы высокое дрожащее пламя двух костров. В устье старицы в открытую торчали высоко над водой недавно срубленные тычки. Метров двадцать отделяло лодку от песчаного откоса, но люди у костров не бросились прятаться в кусты, не тащили с собой улов, чтобы незаметно сунуть его где-нибудь под ветлой или в ежевичнике, как это делают обычно при виде рыбнадзора, нет, они даже не пошевелились, спокойно дожидаясь, когда нос лодки ткнется в крупный и влажный песок, прилизанный волнами. Но Степан не стал причаливать, круто положил "казанку" на бок, ухватил из-под сиденья блестящую "кошку" с тремя выгнутыми наружу пальцами, бросил ее в воду и намертво замкнул за крюк в лодке конец тонкой, капроновой веревки. "Кошка" блюмкнулась и понеслась следом. Всякий раз, когда она цеплялась за сети и разрывала их, лодка дергалась упругими толчками. У костров зашумели. Степан, не вытаскивая своего снаряда из воды, сделал круг в узкой, усохшей старице и причалил к берегу. Моторы смолкли, и стало слышно, как трещит в кострах сухой валежник. Степан медленно подтягивал к себе "кошку", враз отяжелевшую от разорванной и спутанной сети, наматывал на руку мокрую веревку и искоса, не поворачивая головы, наблюдал за людьми у костров, отмечая, что стояли там: Ленечка, сын его, Леонид Леонидович, Терехин из райкома партии – должности его Степан точно не знал – и еще двое незнакомых мужиков. Заметно было, что все они крепко ошарашены: за какие-то минуты сети изорваны и спутаны, а рыбалка порушена. Первым опамятовался Ленечка. Вздрогнул худеньким тельцем, седеньким хохолком под старой фетровой шляпой и, растопырив руки, словно лететь собрался, быстро-быстро замахал ими, устремляясь к лодке.

– Степан Васильевич, Степан Васильевич! Да вы же ошиблись! Это же наши, понимаете, наши сети! Вы меня не узнали?!

Ленечкины руки порхали и никак не могли успокоиться. Он спешил к лодке короткими, торопливыми шажками, и тонкий голос у него пресекался:

– Так же не можно, Степан Васильевич, так же не по-человечески!

Следом степенно зашагал к лодке Терехин, глубоко вдавливая в песок подошвы резиновых сапог с короткими голенищами. На острые худые плечи была накинута новая, ядовито-зеленая энцефалитка, и у Терехина был такой вид, словно он на минутку выглянул из своего дома по-хозяйски оглядеть усадьбу. Придерживая одной рукой энцефалитку, чтобы она не свалилась с плеч, легко запрыгнул в лодку, устроился на передней беседке и молча стал смотреть, как Степан сматывает веревку. Терпеливо дождался, когда тот закончит, и лишь тогда заговорил:

– Берестов, глаза надо пошире разувать. Всю рыбалку испохабил. Давай сети вези, ладно уж, по-новой поставим.

"Считают, что не разглядел их, ошибся. Ну, мужики, на ходу рвут подметки. Ладно…"

– Значит, признаете, что сети ваши? Будем составлять документ.

– Ты что, с коня упал? – Спокойствие с Терехина слетело, как шелуха под ветром. Он даже с беседки привстал. – За такие шутки…

– Какие шутки? Запрещенные орудия лова… Кстати, как фамилии вот тех двух?

– Берестов, не дури. Тебе же добра хочу. Один из области, другой из Москвы, мне сам первый велел…

– Хоть пятый! Как их фамилии?

– Отстань!

– А мы не гордые.

Степан махом выскочил из лодки. Горячая, злорадная жилка дрожала в груди: наконец-то добрался до тех браконьеров, каких ему ловить до сегодняшнего дня еще не доводилось. Все "блатные" паслись на участке Головина, к новому рыбнадзору пока не заглядывали, но Степан о них хорошо знал – земля, как известно, слухами полнится. Хотел он на этом деле сразу поставить точку: раз уж никому, то никому.

Руки у Ленечки никак не могли утихомириться, все теми же короткими шажками он поспешал сбоку Степана и повторял тонким, пресекающимся голоском:

– Как же так, Степан Васильевич… разговор был…

– Не было! – отрезал Степан, цепко обшаривая глазами мешки и рюкзаки, сваленные подальше от костров в кучу. Так и есть. Один мешок был темным и влажным. Разодрал липкую, набухшую веревку, из разинутой пасти мешка бесшумно заскользили на песок широкие лещи и крупные щуки с темными спинами. Рыба на подбор, мелочь, видно, не брали.

– Степан Васильевич! Да как же так! – Ленечка суетился за его спиной и никак не мог взять в голову – что же такое происходит прямо у него на глазах?

"А вот так! – молчком говорил Степан, пересчитывая лещей и щук. – Вот так! Хватит на чужом горбу ездить. Хоть рикошетом, да достану".

Посчитал рыбу, записал в протокол, круто повернулся к Ленечке и сунул ему под нос планшетку, на которой лежала бумага.

– Подписывай.

Ленечка вздрогнул, порхающие руки обмякли и опустились. Боязливо взял карандаш.

– Не подписывай! – крикнул Леонид Леонидович, но крикнул поздно – Ленечка успел черкнуть свою фамилию. На Степана Леонид Леонидович смотрел, как на заразного.

– Подписывай, – Степан подошел к нему вплотную. Тот усмехнулся краешком губ, надломил тщательно подбритую щеточку усов.

– Грамоте не обучен.

– Ладно, папаша будет рассчитываться.

Как ни сдерживался Леонид Леонидович, а все-таки его прорвало:

– Морда навозная!

– Нехорошо ругаться. У нас нынче равноправие.

Горячила, дрожала в груди злая жилка, но именно она придавала спокойствие, которое так бесило Леонида Леонидовича. Пусть побесится. Направился к Терехину. Тот послушно перенял планшет и ручку.

– Знаешь, Берестов, что я подписываю? Твое заявление по собственному. Понял? Не работать тебе больше.

– Поглядим.

– Гляди, гляди.

– Как у этих фамилии?

Двое приезжих стояли и тихо беседовали, словно были посторонними в этой компании и оказались здесь случайно. К ним подкатился Ленечка, стал сбивчиво извиняться, картавя от волнения сильнее обычного. Один из мужиков похлопал его по плечу:

– Нормально. Завтра разберемся.

Ленечка, успокоенный, отошел к костру. Присел на корточки и протянул к огню тощие ладошки. Степан его больше не волновал. Леонид Леонидович тоже потерял всякий интерес и отправился вдоль берега собирать сушняк.

– Как их фамилии? – еще раз повторил Степан.

– Не помню. – Терехин усмехнулся и посоветовал: – Спроси сам, может, скажут.

– Спрошу.

Но мужики фамилий своих не назвали.

Он прыгнул в "казанку" и веслом оттолкнулся от берега. Ленечка сидел у костра и грел ладошки. Леонид Леонидович собирал сушняк, мужики, стоя на прежнем месте, вели тихую беседу, а Терехин, закурив сигарету, попыхивал дымком и с усмешкой смотрел вслед Степану. И тот понял: он их лишь пугнул, да и то не всерьез, и главное случилось не сейчас, на берегу старицы, главное будет потом и где-то в другом месте.

5

На берегу Незнамовки неярко маячил костерок, пламя выхватывало из потемок неподвижную, сгорбленную фигурку. Кто же это полуночничает? Пригляделся внимательней, но не признал.

– Я это, Степан, не пужайся.

По голосу узнал Василия Ильича Мезенина. Какая нелегкая выгнала старика на берег в такой час?

Причалил лодку, снял моторы, поднялся наверх. Точно – Мезенин. В алом неверном отсвете пламени его сгорбленная фигурка и сморщенное личико казались еще меньше, чем были на самом деле – словно обиженный малый ребенок заблудился у костерка.

– Присядь на минутку, погрейся.

– Да зимы вроде большой нету.

– Не от холоду, от комаров, гнилушек вот подкину. – Мягкий, тихий голос звучал устало, как у смертельно наработавшегося человека.

Степан присел, прихватил из костра обгоревшую щепку, прикурил и протянул пачку с папиросами Мезенину.

– Не хочу. Накурился седни аж до блевка. Семь лет гадости в рот не брал, а седни сорвался.

– Что случилось, дядь Вась? Чего ты тут, утро уж.

– Спать не могу, угостили меня седни, так седни шарахнули… – Говорил Мезенин ровно, но слово "седни" выдавал с нажимом, словно запинался на нем, и голос от усилия вздрагивал.

Степан устал, измаялся, но, чуя, что со стариком приключилось неладное, домой не торопился. Неловко было подняться и уйти от одинокого, пришибленного Мезенина, которого какая-то причина выгнала из избы на берег. Какая? Степан тянул папиросу и дожидался, когда Мезенин сам все расскажет.

И тот рассказал. Ровным, тихим голосом, спотыкаясь и вздрагивая лишь на слове "седни".

Назад Дальше