- Да, барон. Вы - великая и трагическая фигура века. Я преклоняюсь перед силой вашего духа. Но хотел бы задать еще вопрос. Позволите?
- Говори.
- После войны вы очутились на Востоке. Я слышал об этом от Колчака и Будберга. Покойный адмирал отзывался о вас весьма… э… своеобразно. Как вы угодили в Харбин?
- И меня, и мальчишку, что полоснул шашкой, выгнали из полка. Я отправился в Харбин из Владивостока верхом, с ружьем и собакой. Целый год, продираясь через дебри, кормил себя охотой, выменивая у мужичья дичь на хлеб. Но это лишь эпизод. Тебя, вижу, интересует мое недалекое прошлое.
В конце семнадцатого года я появился в Забайкалье снова. Семенов собирал здесь казаков для борьбы с большевиками и всякими либералами. Я стал его помощником, дабы восстановить монархию или лишиться живота своего во имя бога и царя.
- Еще вопрос, Роман Федорович. Царь и почти вся его фамилия казнены. Кого же предполагаете вы возвести на трон… э… в случае победы?
Вместо ответа Унгерн постучал в стену, крикнул Еремееву:
- Флаг! Быстро!
Через несколько минут адъютант внес в комнату свернутое и зачехленное знамя дивизии.
- Разверни!
По звукам, доносившимся из кабинета, Россохатский понял, что Еремеев выполнил приказание.
Андрей знал: на большом бархатном полотнище изображены двуглавый орел, скипетр и держава. Посреди, на синем фоне, желтели буква "М" и цифра "2".
- Вполне резонно… вполне… - забормотал Антоновский, силясь догадаться, что могут значить эти буквы и цифра.
- Верно понял, - сказал Унгерн, не заметив или не обратив внимания на замешательство профессора-осведомителя. - Михаил 2-й. Брат покойного самодержца.
- Почему "2-й?" - потер невысокий лоб Антоновский. - Ах, да, конечно. Первый Михаил - Михаил Федорович, основатель династии Романовых. Очень, очень резонно, барон.
- Унеси знамя, Еремеев. Дай чаю.
Когда адъютант ушел, барон проворчал:
- Теперь спрошу тебя. Писать красиво умеешь? Небось, умеешь. Подготовишь приказ русским отрядам, ставшим под мой флаг. Выпей водки, и я скажу тебе, что писать.
Россохатский прислушался, но в комнате за циновкой только дребезжали кувшины.
- Сотник! - внезапно крикнул Унгерн. - Автомобиль!
Андрей вышел во двор и направился к сараю, приспособленному под гараж. "Фиат" генерала время от времени прогревали на холостом ходу - барон никогда не предупреждал о своих поездках, однако не любил ждать машину.
Россохатский вернулся и доложил: авто готово.
- Подождут. Выпьем еще, поляк.
Россохатский бросил взгляд на собеседников и непроизвольно покачал головой. Худой и длинный Антоновский, распарившись, скинул с себя лисью шубу и треух - и стал еще, кажется, нелепее и худосочнее. Одежда его, сшитая из китайской дабы , напоминала бутафорию шута: широкие синие штаны кое-как прикрывала белая рубаха. Она топорщилась и опадала, словно под ней зияла пустота. Вероятно, поляк, стараясь освободиться от военной формы, надел первое, что попалось под руку, или, может быть, он надеялся этой одеждой расположить к себе людей, в страну которых попал.
Так же нелепо был одет и Унгерн. На синем монгольском халате, не знавшем стирки, лоснились желтые генеральские погоны, галифе барон заправлял в жесткие потрескавшиеся гутулы с загнутыми носами. Хозяин едва доставал гостю до плеча, и казалось, будто это два клоуна на цирковой арене собираются потешать публику.
Поднос на низком грубом столе был уставлен сосудами с водкой и чаем.
Унгерн разлил в цуцугэ - деревянные чашки, отделанные серебром, - остатки саке, кивнул поляку.
- Пей!
Они чокнулись, и вскоре речь Унгерна стала малосвязной и рубленой, как обычно.
- Никому не верю! - выкрикивал барон, размахивая руками. - Всюду предатели! Имена фальшивы! Слова врут, глаза врут!
"Фиат" вернулся в Ургу на следующее утро. Оказалось, что Унгерн и Антоновский были у генерала Резухина, единственного из крупных командиров, в котором еще не сомневался генерал. Резухин и его адъютант Веселовский тоже приехали в столицу.
Резухин, маленький, с бешеными, глубоко посаженными глазами, натягивал низко на уши зеленую фуражку и, казалось, не говорил, а брызгался словами.
Молодой, высокий, с рыжими кудрями капитан Веселовский был так же странен и отвратителен, как и его генерал. Белое, точно маска коверного, лицо, пухлые губы и холодный, почти неподвижный взгляд тотчас бросались в глаза. Он был молчалив, исполнителен и вполне устраивал Резухина.
Велев принести китайского ханшина, Унгерн разлил спиртное в чашки.
Антоновский взмолился:
- Пан генерал-лейтенант, знов?! Для че́го?
- Пей!
Послышалось дребезжание кувшинов, затем генералы и поляк стали обсуждать содержание будущего приказа. Вскоре Резухин и Антоновский ушли.
Россохатского вызвал к себе Унгерн.
- Дай пану чернила, бумагу. Ступай.
Три дня, то вскакивая и вышагивая по комнатке, то замирая, будто собака на стойке, Антоновский сочинял приказ № 15. На четвертый день он, нервно помолившись, унес его Унгерну.
- Вот теперь вижу - писатель, - одобрил барон, прочитав бумагу. - Отдай Россохатскому, пусть перебелит.
Он усмехнулся, проворчал с внезапной откровенностью:
- Твое счастье, поляк: понял меня. Теперь уезжай. Книгу пиши. С богом…
Антоновский вышел к Андрею, отдал черновик приказа и, оглянувшись, шепнул:
- Помогите выбраться, молодой человек. Не знаю, как ноги унесу.
Когда поляк исчез за дверью, Андрей стал переписывать бумагу.
В приказе № 15 "Русским отрядам на территории советской Сибири" было сказано:
"Борьба ведется во имя уничтожения революции и возвращения России императора Всероссийского Михаила Александровича…
Россию надо строить заново, по частям. Но в народе мы видим разочарование, недоверие к людям. Ему нужны имена, имена всем известные, дорогие и чтимые. Такое имя лишь одно: законный хозяин земли русской, император Всероссийский Михаил Александрович, видевший шатание народное и словами своего высочайшего манифеста мудро воздержавшийся от осуществления своих державных прав до времени опамятования и выздоровления народа русского…"
Андрей зло усмехнулся. "Разочарованный народ" наголову разбил Колчака, Деникина, Юденича, войска чужеземцев, добивает Семенова и самого Унгерна. Где он, четыре года назад "мудро воздержавшийся" от престола брат царя Михаил? Тоже, небось, приказал долго жить?
Сотник пробежал взглядом план похода, изложенный в приказе, и снова иронически скривил губы. Директива сообщала:
"Выступление против красных в Сибири начато по следующим направлениям: а) западнее станции Маньчжурия, б) на Мензенском направлении вдоль Яблонового хребта, в) вдоль реки Селенги, г) на Иркутск, д) вниз по реке Енисею из Урянхайского края, е) вниз по реке Иртышу.
Конечным пунктом операций явятся большие города, расположенные на магистрали Сибирской железной дороги".
С одинаковым основанием Унгерн мог перечислить еще десять или двадцать "направлений" - разрозненные и разлагавшиеся белые отряды неспособны были нанести красным поражение и захватить "большие города" на железной дороге. Самое большое, на что мог рассчитывать барон, - временный прорыв на советскую территорию, и то, если его не словами, а оружием поддержат японцы. В противном случае, дивизию сомнут и растопчут в первых же серьезных боях. Как-то Россохатскому попала в руки иркутская газета "Сибирская правда". Из нее следовало, что еще полтора года назад Красная Армия насчитывала три с половиной миллиона человек. Три с половиной миллиона!
Он снова стал переписывать приказ. В нем были проклятия в адрес революции, мутные сентенции - "Война питается войной", объявление Монголии "естественным исходным пунктом для начавшегося выступления против Красной Армии и советской Сибири". Унгерн грозил "карать со всей строгостью законов военного времени" своих солдат, если они позволят себе "преступный нейтралитет, каковой является государственной изменой", и будут "позорно и безумно воевать лишь за освобождение собственных станиц, сел и деревень, не заботясь об освобождении больших районов и областей".
В бешеный лай и хрипение превратились слова приказа, когда речь зашла о "преступных разрушителях и осквернителях России", о "совершенном упадке нравов в России и полном душевном и телесном разврате". Унгерн требовал карать красных одной лишь мерой - "смертной казнью разных степеней". "Комиссаров, коммунистов и евреев, - подчеркнул барон строки приказа, - уничтожать вместе с семьями. Все имущество их конфисковать".
Россохатскому стало до такой степени противно от чтения косо лежащих строк, полных злобы и яда, что захотелось выть в голос, бежать, зарыться в землю и ни о чем и ни о ком не думать. Честный бой - это честный бой, но уничтожение женщин, детей и невооруженных стариков, пытки и грабежи, которые узаконивал этот бесчеловечный приказ, - не война.
И, может быть, впервые за все время службы в Азиатской дивизии Андрей с такой отчаянной остротой почувствовал свою обреченность и - вслед за ней - ненависть ко всему и ко всем, что его окружало. И к этому безумному барону, и к Сипайло, и к Резухину, и к холоду чужой земли и чужих недобрых глаз.
Бежать!.. Куда? К кому? Как жить? И лез в голову единственный выход: напороться на пулю или шашку красных и покончить разом с этой свинской жизнью. По ночам он молился и просил бога: "Вразуми меня, господи!".
Но господь не хотел вразумлять его, и Россохатский совсем почернел от бессонных ночей, страха и негодования. Он все чаще и чаще пил монгольскую водку из кислого молока, противную и теплую, точно помои.
В редкие часы относительной свободы уходил в город и бесцельно бродил по его улицам, еще хранящим следы боев и пожаров. Однажды он вдруг ощутил, что его неодолимо тянет к зданию русского консульства, к этому крошечному кусочку земли, где еще, может быть, сохранились хоть какие-нибудь приметы его далекой и безвозвратно утерянной родины.
Консульство располагалось между монгольскими и китайскими кварталами, среди голой степи, обгоревшей и пропыленной. Теперь двухэтажный дом, флигели, казармы конвоя, службы, сараи были пусты и беззвучны, и лишь ветер иногда шелестел в черном прахе отпылавшей травы.
Потом Россохатский бродил возле дворца, в котором его когда-то принимал богдо-хан, и думал о том, что этот немолодой и привыкший к власти человек - "перевоплощение Будды" - ныне всего лишь пешка в дикой игре барона.
Чуть светлее стало на душе сотника в кумирне Майдари. Вероятно, самый красивый храм Урги - кумирня хранила под своим железным куполом тайны и сказки Азии, отзвуки древних обрядов и молитв. Впрочем, храм теперь тоже был пуст и беззвучен.
Бродя по городу и мучаясь от нелепости своего положения, Россохатский снова и снова со злобой вспоминал Унгерна, Сипайло, Резухина и корил себя за то, что оказался тряпкой и до сих пор не бежал от них.
Одно, кажется, он теперь решил твердо. Как только явится первая возможность, он уйдет в сотню, отвяжется наконец от злобы и сумасбродства барона.
Такой случай подошел довольно скоро.
При штабе дивизии, под началом Хашки Яко, служили около семидесяти японцев. После того, как Унгерн застрелил у себя в комнате капитана Дзудзуки, японцы стали шептаться по углам, и косые взгляды наемников красноречиво свидетельствовали об их чувствах.
Никто до сих пор не мог понять толком, что делают иноземцы в Азиатской дивизии. Назывались они "комендантская рота", но охраной и порядком не занимались, томились от безделья и глотали саке. В полках полагали, что самураи выполняют обязанности инструкторов, офицеры поумнее считали, что это символические войска, подчеркивающие союз Унгерна с Японией, а были и такие, кто утверждал: "рота" занята выполнением специальных заданий, разведкой и диверсиями.
Островные солдаты грабили и насиловали ничуть не хуже казаков, но в бой не рвались. Барон называл своих союзников "япошами" и "япошками", однако исправно платил им деньги и, при случае, не прочь был заявить о значении священного союза со Страной Восходящего Солнца. И те, и другие отлично понимали бутафорию слов.
Сипайло доложил Унгерну о волнениях в "комендантской роте", вызванных смертью Дзудзуки. Генерал, без долгих размышлений, приказал выпороть первых попавшихся под руку союзников. Затем крикнул Россохатского и велел ему вступить в командование "ротой".
Это был не лучший вариант для Андрея. Он ни слова не понимал по-японски, совершенно не представлял себе, что будет делать на новой службе. Сотник с грехом пополам различал лица капитанов Багабаяси и Цзюбо, поручиков Китагова и Танцзима, но не более того.
Наглая, обленившаяся "рота" вызывала у Андрея глубокое отвращение, и все-таки он собрался уйти туда без колебаний. Это было, кажется, лучше, чем ежедневный риск унижений и соседство с Унгерном.
Внезапно сотника вызвал к себе Сипайло.
Собираясь к начальнику "Бюро политического розыска", Андрей мучительно морщил брови и тер виски жесткими, давно загрубевшими пальцами.
"Неужели донесли?.. Кто? Еремеев?.. - думал он, шагая по битому стеклу, усеявшему улицу. - Тогда всё… Не вырваться…"
И он отчетливо представил себе тот, недавний случай, за который мог теперь заплатить жизнью.
Дом с надворными постройками, где Россохатский занимал комнату, находился неподалеку от штаба, и Андрей, в случае нужды, мог быстро оказаться на службе. Это, в свою очередь, позволяло ему отлучаться на короткое время из штаба и наведывать коня.
Как-то вечером, это было во вторник двенадцатого апреля, Россохатский отправился в сарай, где стоял Зефир.
Жеребец, увидев хозяина, тихо заржал, и Андрей долго гладил его по атласной дымчатой коже, почесывал за ушами, трепал гриву.
Потом, обнаружив, что кормушка пуста, по приставной лестнице поднялся на чердак.
В подкровелье густо пахло сеном, и этот запах, с детства знакомый Андрею и любимый им, горько напомнил ту жизнь, которую уже никогда не доведется увидеть снова.
Сено на чердаке громоздилось почти до самой крыши. Сотник стал загребать его в охапку, с наслаждением вдыхая аромат сохлого разнотравья, ломкого от мороза.
Прижав копешку к груди, он вдруг замер и тревожно прислушался.
У задней стены чердака кто-то вздохнул и стал сыпать скороговоркой невнятные оборванные фразы, без адреса и смысла.
- Кто тут? - почему-то шепотом спросил Россохатский.
Никакого ответа.
Андрей, поеживаясь, спустился вниз, положил сено в кормушку и, сняв со стены фонарь, снова полез в подкровелье.
Чиркнув спичкой, поджег фитиль, спросил еще раз:
- Кто?
И опять - молчание.
"Какой-нибудь коновод или ординарец хватил лишку и отсыпается, хоронясь от начальства", - подумал Россохатский.
- Замерзнешь, вылезай, дурак! - громко сказал Андрей и, не дождавшись ответа, стал понемногу отгребать копну к чердачной двери.
Внезапно сено перед ним взбугрилось, осыпалось, и Россохатский, посветив фонарем, увидел незнакомого странного человека. Неизвестный стоял перед офицером на четвереньках и покачивался, точно творил замысловатую восточную молитву. У человека были ввалившиеся бездонные глаза, на лбу темнела тряпка, покрытая запекшейся кровью. Одет он был совсем непонятно: светлый летний пиджак, измятая фетровая шляпа и валенки.
"Бежал от преследования… - догадался Андрей. - Выскочил из дома в том, что попало под руку…"
В правом кулаке незнакомец что-то держал. Андрей подумал сначала, что это камень, но, приглядевшись, понял: хлеб. Раненый сильно сжимал черствый кусок пальцами, точно хотел бросить им в Россохатского.
Глаза незнакомца были наполнены страхом и злобой, и все же Андрею показалось: человек не в себе и не понимает, где он и что с ним.
И словно в подтверждение этого раненый закричал:
- Уйдите! Уйдите, говорю… или не отвечаю за себя!
Андрей пожал плечами, будто хотел сказать, чтоб беглец не занимался глупостями.
- Можете встать? - спросил он.
Раненый молчал, в упор глядел на офицера, не меняя своей неудобной позы.
- Кто вы? - спросил Андрей.
Незнакомец несколько секунд разглядывал Россохатского и вдруг сказал почти осознанно:
- Прочь!.. Голова разламывается…
Он попытался подняться, но упал навзничь и затих.
- Кругом люди, вас схватят, - проворчал Андрей, помогая неизвестному сесть. - Кто вы такой?
Возможно, человек почувствовал в голосе офицера добрые нотки и выдохнул устало:
- Учитель. Из поселка Мандал.
- Коммунист? - спросил Андрей, с пристальным интересом вглядываясь в лицо пожилого человека.
- Да! - закричал раненый. - И вон отсюда, пока вас…
- Вы бредите, - пытаясь его успокоить, перебил Андрей. - Не бойтесь, мой отец тоже учитель и тоже русский человек. Я не сделаю вам зла.
"Для чего это говорю? - тут же подумал Россохатский. - Господи, как все мутно…"
- Подождите, сейчас приду. Принесу что-нибудь поесть и укрыться.
Вернувшись вновь на чердак, Россохатский увидел: учитель лежит у самой двери, и в руке у него по-прежнему зажат кусок хлеба. Раненый, вероятно, пытался скрыться, но у него не хватило сил, и он впал в беспамятство.
Андрей оттащил его подальше от двери, положил рядом флягу с водой, кусок холодного мяса и бутылку водки. Потом забросал раненого сеном и ушел.
Уже спустившись вниз, вспомнил, что собирался принести какую-нибудь одежду, да вот… "Ладно, в другой раз" - подумал он.
С тех пор, всякое утро, поднимаясь за сеном для коня, Россохатский оставлял в углу воду и котелок с едой.
Однажды, когда он спускался с чердака, его увидел Еремеев, прибежавший за Андреем. Россохатского срочно требовал Унгерн. Сотник направился в штаб, а генеральский адъютант задержался у сарая.
Через сутки, забравшись на чердак, Андрей тихо позвал незнакомца. Никто не отвечал. Россохатский разворошил остатки сена: человек исчез. Может, он окреп и постарался выбраться из Урги.
Теперь, шагая к Сипайло, сотник думал о том, что он скажет начальнику "Бюро политического розыска", если тому, действительно, стало известно о случае на чердаке. И, ощущая холодок в груди, понял: оправдаться не сможет, и это - конец.
Сипайло долго, молча разглядывал Россохатского, тер лысину и, вдруг побагровев, процедил сквозь зубы:
- Я не забыл Урал, вольнопер . Барон зря тебя взял к себе. И у япошек делать нечего. Ты не наш. Иди, помни: буду приглядывать за тобой.
Андрей выбрался от Сипайло, не веря в удачу.
Прошло несколько дней. Как-то, придя на службу, Россохатский увидел у себя в клетушке Еремеева. Тот сидел за его столом и копался в ящиках.
Андрей вопросительно посмотрел на адъютанта. Еремеев молча подвинул к нему по залитому чернилами сукну листок бумаги.
Это был приказ Унгерна: Андрея переводили в 1-й казачий полк, офицер получал под начало оренбургскую сотню.