Беруны. - Давыдов Зиновий Самойлович 10 стр.


"Гляди! – говорят. – Берег видишь?"

И впрямь, берег видно саженях в ста, да ветер идет на нас с берега, от луды нас, того гляди, отдерет да назад в море угонит с течью и водою в камере.

Стали тут матросы мачты рубить да борта, плот вязать да сколачивать, а кругом такое творится, что некоторые прямо рехнулись. И то: спустили шлюпки, а их сразу – о камни да в щепы. Плот спустили, стали на него сажать ребят да баб, совсем обезумели которые, да не помог им и плот: буруны завертели его волчком, и перевернулся он со всеми людьми, только пузыри забулькали. Румынцы мои совсем приуныли, да и я пал духом, даром что в море купался не раз. А капитан, здоровенный такой англичанин, стал кричать, охотников вызывать, кто бы двойные чалы отвел к берегу и зацепил бы их за камни: они из воды у самого берега там торчат. Я было хотел вызваться, да меня румынцы мои удержали:

"Ты, – говорят, – и себя выдашь и нас погубишь. Стой, – говорят, – тут вот, в сторонке".

Ну, тут, значит, другой выискался, матрос; скинул он с себя одежу, чалы у него колесом наворочены, где идет, где плывет и всё колесо своё разворачивает. Уж и подергало его, беднягу, вертело, било, швыряло, – думали, пропал человек, а он вот сидит уже на камнях и чалы вокруг них заматывает.

И стали по тем чалам люди на берег перебираться; каждый за чалы держится да о себе только думает, а нас никто и не замечает. Много тут, скажу я тебе, народу в воду сошло, да немного на берег вышло: кого с камней волною содрало, кто с перепугу чалку потерял... Порешили мы с румынцами идти не друг за дружкой, а вперемежку с другими. Я-то к морю привычный, пошел первым, к камням в благополучии вышел и на берег выбрался, а румынцев моих я больше так и не видел. Они из сухопутных были, ну, значит, не выдержали. Так и не привелось мне попить у них того вина-самотека...

– Так-таки не пришлось? – разочарованно спросил Тимофеич.

– Так и не пришлось... Я же говорю тебе, что больше румынцев тех я не видел. Они и сами-то вместо ренского своего вина морского рассолу наглотались да с тем и на тот свет пошлч. Ну, а я на берег вылез, а на берегу кутерьма, не в себе прямо люди. Арапия тут со всего берега сбежалась, на горке стоит и на нас смотрит, и арапов там тех видимо-невидимо. Пока это переправа шла, налетел ветер, да уже с моря, корабль надвое переломил да к берегу стал разную снасть корабельную и добро там всякое с корабля нагонять. Мы было стали собирать кто парус, кто еду какую, а эти чернопузые арапы, или кафры, как они там называются, налетели как коршуны, стали нас бить и всё это у нас отнимать. Ко мне подбежал такой детина, в плечах косая сажень, пуговицы с кафтана у меня содрал да ещё по шее раза дал, так небо мне с овчинку показалось. Но оно, положим, и лучше, что пуговицы казенные он с меня содрал: всё-таки через день, через два могли они, англичане те, спаслись которые, заприметить, какой это к ним королевский пушкарь вдруг с неба свалился. Я это смекнул, только когда очнулся после того, как арап тот мне по шее наклал. Отошел я тогда в сторонку, позументики последние с себя потихоньку сорвал, за бугорок забросил да ещё кафтан свой наизнанку вывернул...

В это время серенькая каменка, видно обитавшая где-то по соседству, села на бревнышко, рядом с Федором, и стала быстро двигать хвостиком вверх и вниз.

– Стрекогузочка... – улыбнулся Федор. – Цвить-цвить-цвить... – и начал подманивать пташку рукой.

Но та повертелась, повертелась, помахала хвостиком, сорвалась с места и ринулась вниз, к ручью.

– Вишь ты: тварь неразумная, а в неволю не хочет... – заметил Тимофеич.

– Да кто её хочет, Тимофеич?.. Кто себе враг?..

– А вот у Еремии – кенарь, немец ему подарил; поет таково удивительно: и россыпью, и колокольчиком, и так, и этак... Еремия сколько раз для смеху клетку на крыльцо вынесет да дверку откроет, а кенарь и не шелохнется: было бы канареечное семя, а ему и в клетке хорошо.

– Так это кенарь тот, окладниковский, в клетке, должно, родился. Он и не знает, чем небо пахнет да как солнце греет. А посмотрел бы ты, какие кенари у арапов тех в рощах по вольной воле летают да каково, стервецы, голосисто верещат! Те у Окладникова не уживутся, а уживутся, так всё ж при случае дадут стрекача... Да... Так вот не досказал я тебе, как всё со мной злодейственно дальше вышло. Всего собралось нас на берегу человек сорок, а сколько потонуло, не могу тебе и сказать. Было среди нас и несколько барынь английских и даже мальчонка один, лет десяти. Уж каково-то он на бережок выбрался, просто даже диво. Сбились мы все в кучу около капитана, а он говорит, чтоб все его слушались, что надобно всем пешком идти через дебри и выйти к одному мыску, по-нашему будет – Добрая Надежда. И выдумают же люди, господи, – назовут!.. Потерял я там, можно сказать, и вовсе надежду и стал было что твой окладниковский кенарь; от Елены ушел – да на Надежду нарвался; променял кукушку на ястреба. Ну, да об этом речь впереди.

Так вот, пошли мы берегом, идем, реки вброд переходим, жжем ночью костры, голодаем и холодаем, а как в деревню какую сунемся, так арапы тамошние гонят нас в шею да ещё последнее отнимают. И здорово ж, черти, горазды они драться, арапы те! Башмаки на мне были с пряжками медными, так один такой, не молвив слова, повалил меня наземь, башмаки стащил да тут же сел примерять. Я встал, почесываюсь, на него гляжу. А он башмаки натянул, поднялся, взял меня за плечи да как даст мне коленкой в зад солдатского хлеба, так что я уж летел, летел, да и не знаю, куда залетел, так рожей в песок и шмякнулся.

Жрать прямо было нечего, так они, англичане, что выдумали! Китов там дохлых по берегу довольно. Киты, прямо сказать, дрянь, мелкота, не то, что наши, груманские. Так англичане эти додумались на китах костры жечь. Костер горит, а мясо китовое на китовом же сале так самосильно и поджаривается. Ну, устриц тоже жрали, травку там какую-то собирали... Очень уж ночами бывало страшно, как поднимется тут рык, вой, скрежет зубовный, всякий зверь по-своему лютует... Но ничего, терпим, идем, я – как будто и не я, трусь около, держу язык за зубами, молчок, иду, румынцев моих утопших вспоминаю, что с товарищами было б мне веселее и легче.

И протекло тут немало времени, все приобыкли друг к другу, только замечаю, что какие-то на меня поглядывают то сзади, то сбоку, нехорошо таково смотрят. И подходит ко мне здоровенный этот капитан и хватает меня сразу за шиворот.

"Что ты, – говорит, – за человек, откуда тебя к нам вынесло, какая, – говорит, – твоя нация?"

Что ему тут скажешь? Я ему и говорю, что я православной нации, христианской, значит, и что иду я по своей надобности. А он как взъестся на меня.

"Тут, – говорит, – тебе не почтовый тракт и не большая улица. Что, – говорит, – ты дурачком-то прикидываешься? Ты, – говорит, – наверно, беглый; вон и кафтан на тебе пушкарский, даром что все пуговицы с мясом повыдраны. Я, – говорит, – тебя арестую; ты иди сейчас с нами, а как придем мы в Добрую Надежду, так я тебя там начальству передам".

"Шут, – думаю, – с тобой, на что мне твоя Надежда? Дай, – думаю, – доберусь только до человечьего жилья, от арапов этих злодейских подальше..." Ну, и вышли мы к голландцам, фермы там голландские богатейшие, а работать, видишь, некому. Они, голландцы эти, арапов ловят и на себя работать заставляют. Но арапы эти или мрут, или, как и я, в бегуны уходят. А я думаю: терять, – думаю, – мне нечего – чем к Надежде сразу в петлю лезть, давай-ко я лучше пока что тут по фермам поболтаюсь. Переночевали мы на одной ферме, наутро выступаем в путь, а я – шасть в зады, да там и засел. Сижу час, сижу другой, думаю – пора выходить. Вышел на двор, иду по двору, встречаю хозяина, а он на меня, старый голландец этот, смотрит:

"Что ж, – говорит, – ты отстал ? "

Я ему – что заспался совсем, не знаю, как и быть.

"Ты, – говорит, – какую работу по хозяйству знаешь?"

Я говорю, что всякую работу могу работать.

"Ну, – говорит, – оставайся у меня; будешь хорошо работать – ничего тебе не будет; я, – говорит, – знаю, что ты беглый".

Вот и приставил меня к скотине; а там у него овец, и баранов, и коз, всякой живности – гибель, и на всё нас только двое: я да еще арап один кривой. Поселили меня в блошнице какой-то, из жердочек складена, на гнилой соломе. Харчи – тьфу! – пойло, хуже лисьей твоей похлебки; только и спасался, что заберусь в хлев да козлуху какую подою. Хоть бы сапожонки, дьявол, выдал, а то так, босиком, в кафтане своем драном и маялся. Поработал я у голландца с неделю, да и думаю: не для того я от Елены сбежал, чтобы к тебе, собака, в кабалу лезть; убегу, думаю, и от тебя. А бежать, надо сказать тебе, только одна дорога – всё к ней же, к Доброй этой Надежде, пропади она совсем. Убегу, думаю, к Надежде, там залезу опять на какой ни на есть корабль, в мурье спрячусь, авось на этот раз счастливей буду. Припас это я кукурузных лепешек да в одно такое утро, на самом рассвете, пустился по фермам тою же дорогою, какою недели за три до меня прошли спасенные с того погибшего корабля. На какую ферму ни приду, говорю, что человек я православной нации, с того же погибшего корабля, и, захворавши в дороге, своих догоняю. "Если и догадаются, думаю, что я беглый, так мне-то что? Прогонят – уйду, а захотят меня в кабальщину хитростью какой, так убегу, – я бегать стал горазд; от двоих, думаю, убежал, так убегу и от тебя, собака..." Но ничего: всюду меня кормили, жалели даже... Один такой голландец спросил было, какую я работу знаю, а я, не будь дурак, и говорю, что я из духовных и никакой такой работы не знаю, кроме как псалтырь по покойникам читать. Ну, голландец от меня и отошел ни с чем, а я дальше зашагал по пескам тем горячим; и шагал это я, шагал и шагнул еще раз к тому теплому морю, к самой этой Надежде...

Но тут Федор схватился рукой за затылок и вскрикнул. Он так при этом неловко дернулся, что свалился на бок и покатился вниз, раза два перевернувшись на бревнах. Испуганный Тимофеич вскочил на ноги и отбежал на несколько шагов в сторону. Оба недоуменно глядели на ворох шкурок, где шевелился какой-то комок, словно ободранный и давно съеденный песец пришел требовать назад свой кафтанчик, который Тимофеич только что мял и разглаживал в своих натруженных руках.

XV. МЕДВЕЖОНОК, С КОТОРЫМ ВЫШЛО МНОГО ВОЗНИ

Степан шел, опираясь на рогатину, а Ванюшка размахивал топором, постукивая обухом о густо навороченные кругом камни.

– Ты полегче, Разванюша, – топор испортишь, что делать будем?

– Другой купим.

– Купишь, да кукиш.

– И кукиш – товар.

– Товару этого полон базар, а что толку?

– Толку-то, верно, никакого, – согласился Ванюшка.

– Вот видишь – и сам понимаешь... Дров кукишем не наколешь. Так ты с топорцом полегче. Береги. На весь Берун секира единственная...

Они хотели, как наказал Тимофеич, пройти к губовине, чтобы поправить, если понадобится, махало, а потом по берегу пробраться к выкиднику. Когда они подошли к оврагу, то издали увидели привязанную к высокой жерди медвежью шкуру, которую гладил и расчесывал ветер. Они поднялись на зеленый от цветущего мха холмик, на котором стояла жердь. Ванюшка поправил покривившуюся дощечку и ещё раз прочитал по складам выдолбленную Тимофеичем надпись:

ЗДЕСЬ ГОРЮЮТ ЧЕТЫРЕ.

Лето 1744

Губовина расстилалась по-прежнему сердитая и чистая, а по берегу меж камнями кричали чайки так, словно резали их там сразу по целому десятку. И к этому крику и гомону растревоженного базара примешивалось шипение и чавканье, какое-то бульканье, словно из опрокинутой бутылки лилась на землю вода. Ванюшка глянул направо и тихонько толкнул Степана:

– Ошкуй!..

По берегу, у самого наволока, ходила, наступая лапами на чаичьи гнезда, мокрая, видимо, только что вылезшая из воды медведица, подталкивавшая медвежонка величиною с небольшую дворняжку. Медвежонок тыкался рыльцем в брюхо матки, потом принимался кувыркаться на камнях, забавляясь суматохой и криком сновавших возле него птиц. Медведица оттолкнула его от воды подальше и стала душить трепыхавших у неё под ногами чаек и пожирать их вместе с перьями и потрохами.

– Матика!.. – чуть слышно простонал Степан, и у него зачесалась давно уже зажившая голова, которая стала сейчас снова затуманиваться уже пережитым однажды восторгом.

Медведица приближалась; ветер дул в берег, и ей невдомек было, что два соглядатая наблюдают за каждым её шагом, не обращая пока внимания на медвежонка, с которым не могло тут выйти никакой возни. У Ванюшки сердце колотилось, как попавший в силки чижик. Мальчик судорожно сжимал пальцами топорище, не сводя немигающих глаз с медведицы. Она понемногу приближалась, вытянув вперед свое чавкающее, вымазанное кровью рыло, а медвежонок, поминутно отставая, догонял её смешными поросячьими прыжками.

– Пускай подойдет вон к той круче, – шепнул Степан.– Я на неё прямо с рогатиной выскочу, а ты набегай сзади и топором ёкни... в башку ей...

Медведица приближалась к отвесной скале, круто вздымавшейся шагах в двадцати от холма, за которым притаились Ванюшка и Степан. Когда она подвинулась ещё на несколько шагов и, резко мотнув головой, стала нюхать воздух, Степан пошел на неё, не беря пока рогатины наизготовку. Медведица, завидя Степана, завертелась из стороны в сторону, поджидая застрявшего между камнями медвежонка, и прикрыла его собой, когда тот ткнулся головою в косматое её чрево.

Ванюшка с топором, зажатым в обеих руках, бегом огибал скалу, чтобы выйти медведице в тыл, когда Степан вынес вперед рогатину, надвигаясь на перепуганного зверя вплотную. Медведица, спасая детеныша, зажала его голову между своею грудью и шеей и тяжело прянула с ним прочь от Степана, за скалу, где за поворотом напоролась на выскочившего ей навстречу Ванюшку. Это было так неожиданно для обоих, что Ванюшка, готовый нанести медведице удар сзади, вместо этого налетел на выкатившегося ему под ноги зверя, уронил топор и растопыренными пальцами ткнулся в густую медвежью шерсть; а медведица выпустила медвежонка и ударом лапы отбросила Ванюшку на несколько шагов от скалы. Мальчик расцарапал о камни до крови руки и почувствовал сильную боль в левом боку. Но он вскочил на ноги и увидел Степана, бежавшего к медведице с вынесенною вперед рогатиною, выгнувшего шею, как бык, готовый с разбегу нанести сокрушающий удар. Медведица ревела, прижав медвежонка к скале всем своим туловищем, прикрыв собою детеныша, готовая принять на себя все удары. Ванюшка подбежал поближе, схватил валявшийся около топор и занес его над медведицей, устремившей всё свое внимание на бежавшего к ней Степана.

– Шибни её в голову, не жди! – крикнул Степан, и Ванюшка, резанув топором воздух, с удивлением вдруг заметил, что стукнул медведицу по черепу одним топорищем, неожиданно ставшим в его руках совсем невесомым.

Медведица рассвирепела и поднялась на задние лапы. Набежавший Степан с разгону вонзился рогатиной в ее мягкую утробу и всею нерастраченною своей силою старался прободать её насквозь, пригвоздить её к утесу, рыча и скрежеща зубами и заражая этим ещё не совсем опомнившегося от удивления Ванюшку. Мальчик тоже схватился за рогатину и, прижимая медведицу к скале, стал кричать от ярости и исступления. Медведица заколотила по рогатине обеими лапами, потом сразу притихла и свернулась наземь. Прижатый было её туловищем к скале, медвежонок фыркнул и схватился губами за её окровавленные сосцы.

С медвежонком вышло возни больше, нежели можно было думать: его не оторвать было от сосцов матери, от её бездыханного трупа, хотя он скоро бросил сосать её вымя, как только убедился, что соленая кровь не заменит ему её сладковатого молока. Медвежонок взобрался тогда на распростертую у скалы матку и, подняв вверх свою вымазанную в крови мордочку, заскулил, как щенок. Когда Ванюшка хотел его взять, звереныш больно шлепнул его лапой по руке. Но Степан сердито вцепился в его взъерошенный загривок, взвалил на спину и понес его, как теленка. Ванюшка, подняв с земли рогатину и топорище, нашел меж камнями далеко отлетевший в сторону топор и бросился догонять ушедшего вперед Степана.

Медвежонок, которого Степан нёс на спине, держа его руками за передние лапы, сразу присмирел и виновато поглядывал на Ванюшку, ткнувшего его топорищем в поджарый зад.

– Цав-цав-цав! – поманил его Ванюшка и дал ему понюхать топорище.

Они пошли рядом: Степан со своей живой ношей, а Ванюшка со всем вооружением, которое было с ними в только что разыгравшемся бою.

– Говорил тебе, чертенок, не играй топором, не колоти им по каменью, – взъелся Степан на мирно шагавшего рядом Ванюшку. – Вот и доигрался бы. Погоди, Тимофеич вихры те надерет, он те хвост накрутит!

Ванюшка, у которого к тому же от удара медведицы не переставал ныть бок, сознавал свою вину, едва не стоившую ему жизни. Он поотстал немного от Степана и шел сзади, а медвежонок повернул к нему голову и смотрел на него затуманенными и тоже виноватыми глазами, хотя, он-то чем провинился, было неизвестно.

Путники шли молча, и сидевшие на бревнах, и слушатель и рассказчик, оба поглощенные повестью о необычайных злоключениях Федора Веригина в стране, куда ворон костей не заносил, – оба они не слышали, как Степан и Ванюшка подошли сзади к избе и как спустили на бревна живого медвежонка. Сосунок, которому надоело болтаться за спиной Степана, зажавшего его лапы в железных ладонях, сразу подбежал к Федору и лизнул его в шею мокрым язычком. А потом стал резво кувыркаться в мягких лисьих шкурках, так вкусно пахнувших знакомым, звериным, родным.

Назад Дальше