В ответ на эту неосторожную проделку забывшегося охотника, не пожелавшего дождаться необходимой подмоги, раздалось звериное шипение, и две когтистые лапы стали пробиваться наружу из-под дымившегося снега. Степан с пылающим лицом и сияющими глазами стоял с рогатиною в руках и вдруг царапнул отточенным острием по медвежьей ступне. Яростное, но приглушенное рычание выкатилось из-под земли, зарокотало, как колеса по бревенчатому мосту, и рассерженный зверь стал забрасывать Степана затверделыми комьями разметаемого снега. Медведице недолго пришлось возиться, чтобы выбраться на поверхность а стать лицом к лицу с обидчиком, невесть откуда взявшимся, невесть чего желавшим. Стоял сентябрь, и снегу над берлогой намело не так много. После нескольких могучих ударов по снежному своду своей опочивальни матерая матика, желтошерстая, с высунутым из приоткрытой пасти фиолетовым языком, стояла перед Степаном, в четырех от него шагах.
Степана била лихорадка. Им овладел восторг, которого он не знал дотоле. Он смутно сознавал, что стоит сейчас один на один со своей судьбой. На свете как бы вовсе не было ни Тимофеича, ни Малого Беруна, ни оставленной дома, на Мезени, Настасьи, а только вот эти дикие глаза медведицы, её черные губы, белые клыки.
Медведица, только что вылезшая из теплой берлоги на холод, вся клубилась паром, как зимою иноходец, пронесшийся по улице во весь опор. В четырех шагах от Степана медведица резко мотала головою вправо и влево и широко разевала пасть, словно разминала её для предстоящей работы. Степан старался получше рассмотреть оскаленные клыки живого зверя, ему нравилась эта игра с опасностью, он стоял с опущенной рогатиной, готовый совсем швырнуть в сторону свое оружие, чтобы сцепиться с медведицей крест-накрест, чтобы побороться с нею, как на масленице в Мезени, когда с нечеловеческой силой прижимаешь к себе противника и ждешь, что вот ещё раз, ещё совсем немного, и хрустнет его крестец, и подомнешь его под себя.
Медведица была, по-видимому, настроена совсем иначе. Она уже разглядела впервые встреченное ею существо, стоявшее перед нею на одних задних ногах, должно быть совсем не для привета. И зачем этот пришелец сжал передней лапой заостренный крестообразный кол? Медведица угрожающе зарычала и двинулась на Степана, а тот, отскочив вправо, схватился за рогатину обеими руками и вынес её вперед. Зверь, не ожидавший такой увертки, потоптался немного на месте, потом, взревев, встал на задние лапы и полез напролом на Степана, выдвинувшегося ему навстречу. Но как только рогатина железным своим лезвием коснулась медвежьей шерсти, зверь хлестнул по железу лапой и страшным этим ударом сшиб с кола самодельный нож вместе с поперечиной, которые были приклепаны к древку несколькими проржавевшими гвоздями и привязаны кожаными полосками, нарезанными из оленьих шкур. Степан стоял перед зверем с одним колом в руке. Уж не предстояло ли ему на самом деле схватиться с медведицей крест-накрест, как на масленице в Мезени? Было похоже, что так, потому что медведица, скользнув боком вдоль древка сломанной рогатины, надвинулась вплотную на Степана. Но она не схватилась с ним крест-накрест, а просто стала царапать когтями и кусать его голову, прикрытую все той же лисьей шапкой, которую он чуть было совсем не потерял в воде, когда кит ударом хвоста вышиб его из карбаса со всеми потрохами.
Когти и зубы зверя скользили по двойному лисьему меху, в некоторых местах прокалывая его насквозь и до крови расчесывая волосы на голове Степана. Медведица всё же не столько царапала и кусала, сколько принюхивалась, но Степан чувствовал тупую боль в голове от похлопывания медвежьей лапы и сознавал, как страшно оборотилась против него игра, которую он так легкомысленно затеял. Руки его были свободны, он приладился и с силою ударил древком рогатины медведице в брюхо. Та опрокинулась навзничь, но сейчас же встала и с громким ревом пошла на Степана, который отступил на несколько шагов назад.
Рев медведицы катился вниз, по склону ложбинки, навстречу Тимофеичу и его спутникам, удвоившим шаг, когда они услышали звериный голос, разносившийся как сигнал к сражению.
Они боролись с рыхлым, глубоким снегом, с присыпанными порошею ямками и камнями, поспешая по следу Степана, убежавшего вперед и невесть что затеявшего там теперь со своей рогатиной, сделанной из найденного на берегу куска старого железа. И когда Тимофеич поднялся из ложбинки, то сразу сообразил, что Степан затеял глупость, потому что молодчик размахивал сломанной рогатиной и пятился от напиравшего на него зверя. Тимофеич бросился к Степану с топором в руке, крича и улюлюкая, а за ним вслед бежали Федор и Ванюшка, грозно потрясавшие своими пиками и гоготавшие так, что могли бы одним этим обратить в бегство самого черта. Но медведица была, видимо, не из пугливых. Она обернулась и стала удивленно рассматривать новых пришельцев, до невероятия похожих на того, с которым она только что имела дело. Она даже вовсе забыла про Степана и вспомнила о нём только тогда, когда он, высоко подняв обеими руками древко рогатины, переломил его пополам об её же собственную голову. Тогда она завертелась на месте и стала лапами нагребать себе на голову снег, пока подоспевший Тимофеич не уложил её ударом топора, расколов ей голову, как березовое полено, одним коротким, сильным взмахом.
VI. НОЧНОЙ ПЕРЕПОЛОХ
Под шкурой медведицы не оказалось ни мужицкого кушака, ни витого бабьего поясочка.
Тимофеич чувствовал себя немного сконфуженным, хотя продолжал стоять на своем, когда к вечеру этого беспокойного дня отведал вареной медвежатины, которая была с привкусом, но сочна и казалась острее порядком приевшегося уже оленьего мяса. Тимофеич ел медвежатину впервые, потому что употреблять в пищу медвежье мясо считал грехом.
– Медвежатина – то ж человечье мясо. А кто вкусит человечины, тот проклят будет до седьмого поколения, и земля его не примет.
Федор вздрогнул и пристально поглядел Тимофеичу в глаза.
– А ежели в крайности и по согласию?
– Ни в крайности, ни по согласию, – замотал головой Тимофеич. – До седьмого поколения...
У весело чавкавшего Ванюшки кусок остановился в горле:
– А медвежатина то же самое?
– А медвежатина не так, – сдался Тимофеич и, вздыхая, полез на печку.
Степан забрался на печку ещё раньше. У него, как с тяжелого похмелья, трещала обвязанная мокрой сорочкой голова, исколотая и исцарапанная медвежьими когтями. Тело его было охвачено огнем, он всё ещё чувствовал на себе горячее дыхание медведицы, и ему чудился хруст её черепа, треснувшего под ударом Тимофеичева топора. Но тяжелее всего было то, что, когда Степан забывался в дремоте, ему начинало казаться, что хрустит не череп медведицы, а это по его голове пришелся Тимофеичев топор и сейчас его расколотая голова распадется на части.
Скоро и сонный Ванюшка начал устраиваться на печке, но Федор ещё долго сидел против груды тлеющих углей, охватив ноги руками и упрятав в колени свое круглобородое лицо. Время шло, оно проходило, не оставляя следа, оно таяло, как дым, который копотью оседал по стенам, и Федор не замечал времени, как не замечал стлавшегося по полу холода, как не слышал храпа, свиста и вздохов на печке.
Ночь катилась по острову, и со стороны изба, должно быть, была похожа на корабль, потонувший в пучине ночи. Но со стороны, ночью, на Малом Беруне кому могла изба казаться кораблем, поверх которого волны мрака били в окрестное холмовье? Разве только ошкуи, относительно которых Тимофеич не сомневался, что они заколдованные мужики, – одни лишь разве ошкуи могли сейчас наблюдать на нелюдимом острове эту бревенчатую избу. И не ошкуи ли стали опять возиться на дворе? Федор оторвал от колен, казалось, совсем было приросшую к ним голову и прислушался. В сенях что-то стало грохотать, хотя и не так сильно, как в прошлую ночь. Федор вскочил на ноги и открыл дверь в сени. Не видно было ни зги, но кто-то со двора шлепал, как тряпкой, по наружной двери. Федор закричал и затопал ногами так, что лежавшие на печи сразу проснулись и наугад стали прыгать босыми ногами на пол. Тимофеич споткнулся в темноте о валявшееся у печки сломанное древко рогатины и ткнулся носом в землю. Ничего не видя, он на карачках пополз к сеням, улюлюкая во всю мочь. Федор перестал кричать, как только заметил, что шлепанье в дверь прекратилось, но перепуганный Тимофеич продолжал ползти и улюлюкать, пока не стукнулся лбом в стенку, отчего у него из глаз посыпались искры.
Если бы кто-нибудь мог сейчас одним лучом света прорезать этот непроницаемый мрак, чтобы озарить избу, заброшенную за пределы досягаемого мира, то происходившее в ней в это время показалось бы диковинным необычайно.
У раскрытой в сени двери Федор выгнулся вперед всем своим телом и застыл с раскрытым ртом и выпученными глазами. Ванюшка и Степан стояли у печки, как слепые, протянув перед собою руки. А Тимофеич так и остался на четвереньках и только бодал головою, как козел, треснувшийся с разгону о неведомо откуда взявшийся посредине дороги пень. Тимофеич, напоровшись на стенку, сразу замолк и, ничего не понимая, только тряс головою, пока не сообразил, что опасность миновала, потому что в избе было тихо, как тихо было и на дворе. Ошкуя, должно быть, удалось отогнать одним этим криком; чем же было пронять его иначе, если рогатина валялась сломанной на полу, а с остальным оружием можно было идти на зверя только в самой последней крайности?
Тимофеич перестал мотать головой и, отплевываясь, пополз на четвереньках обратно к печке. Здесь он снова наткнулся на обломок рогатины и в сердцах швырнул его с силою от себя.
Сломанное древко пришлось как раз Федору по ногам; у того от удара подогнулись колени, и он с перепугу закричал благим матом.
– Фу ты! – отдувался Тимофеич. – Надо бы плошку какую али лампадку оставлять на ночь, а то в этой адовой темени как раз друг дружку когда-нибудь перережем. Это тебя, Федя, я так огрел?
Но Федор уже пришел в себя и, приперев дверь в сени, стал устраиваться на печи. Он во всю ночь не сомкнул ещё глаз и вдруг почувствовал такую усталость, что, сидя на печи, успел снять только один сапог и тут же сковырнулся на бок; словно нырнув в черную теплую глубь, он сразу завертелся в воронке густого, непроницаемого сна.
VII. ОКОНЧАНИЕ РАССКАЗА О ЦАРЕ И РАЗБОЙНИКАХ
Но остальные так и не заснули больше во всю ночь. Должно быть, долго просидел Федор у погасшей печки, пока не услышал шлепанья медвежьей лапы в наружную дверь. За это время Тимофеич и Ванюшка успели отоспаться, а у Степана боль в голове почти совсем утихла. Но голова у него сильно чесалась, и ему так и хотелось запустить в слипшиеся волосья всю свою пятерню.
– Ни-ни! – останавливал его Тимофеич. – Не касайся! Чешется – значит заживает. Почесала она тебя вчера! Десятому закажешь.
– Ништо! – тряхнул было головою Степан, но от этого его ударило по голове, точно молотком.
Боль сейчас же прошла, но Степан продолжал, запрокинув голову назад и стараясь не поворачивать её ни вправо, ни влево:
– Вот видишь, Ваньша, какие разбойники по двору у нас ходят да по ночам в двери ломятся. С бабой разбойничьей и то один не совладал. Эти, косматые, пострашнее твоих, Тимофеич, о коих ты нам недавно рассказывал, посильнее да полютее...
– Ну, и те бывают люты, душегубы, – откликнулся Тимофеич.
– Люты, да не так, – не соглашался Степан. – А чем у них там дело покончилось? Не загубили ж они твоего солдата с царем вместе?
– Эк, эк! – закудахтал Тимофеич. – Так тебе сразу всё и выложи! Чем у них покончилось? Да у них, может, там только начинается.
– Ну, выкладывай не сразу. Чего ты?
– Чего у них там начинается? – потянул Тимофеича за рукав задетый за живое Ванюшка.
– А начинается у них то, что они только и начинают ножи точить.
– Ну?
– Ну, и точат они, значит, ножи...
– А потом?
– А потом – щи с котом, с ёлками елей да жареный воробей. Чего ты, пострел, понукаешь меня? "Ну" да "ну"... Я те не кобыла!
– Не кобыла ты, Тимофеич, а прямо, скажу я тебе, верблюд голландский, вот что ты, – отозвался Степан. – Тянешь, как кишку соленую.
– Коли так, совсем не буду рассказывать, – рассердился Тимофеич.
– Ну и не рассказывай, шут с тобой!
Тимофеич спрятал бороду в сибирку, сопя, как рассерженный морж. Потом, поуспокоившись немного, вытащил бороду из сибирки обратно и без всяких просьб неожиданно начал снова:
– Начали они, душегубы эти, точить ножи. Точат они ножи...
– Увяз ты, старый ошкуй, со своими ножами в болоте по самый пуп, – рассердился в свою очередь Степан. – Будешь ты теперь в болоте сто лет ножи точить...
– Не тебе рассказывают, чего ввязываешься? – не дал ему договорить Тимофеич. – Экой какой нашелся!
И уже нарочно снова начал с тех же ножей:
– Точат они ножи...
Рассвирепевший Степан громко сплюнул, натянул на голову полушубок и под полушубком заткнул руками уши.
– Точат они ножи, а солдат слышит разговор их и думает: "Ежели охотника этого, Алексеевича, разбудить, так он крут, ещё с вышки сиганет да на нож напорется; дай-ко, – думает, – я сам управлюсь". Стал он у лестницы на карачки да тесак держит подле. И как тот разбойник пошел по лестнице, слышит солдат, что идет, что поднимает голову туда, на лестницу, выше, так солдат сейчас же его, того разбойника, р-раз тесаком по шее: голова, значит, на вышку, туловище наземь покатилось, и туловище – ту-ту-ту – вниз летит.
"Они, – говорят разбойники остальные, – видно, знакомы ему, что он там с ними так долго?"
И говорит другой:
"Давай-ко я пойду!"
И начали они снова точить свои ножики...
Тимофеич остановился и стал ощупью искать подле себя на печке и по карманам сибирки трубку. Но, вспомнив, что табак давно весь вышел, махнул рукой и продолжал:
– Начали они, значит, снова свои ножики точить...
Степан, слышавший из-под полушубка сиплое бунчанье Тимофеича, не утерпел и высунул голову наружу.
– Точат они свои ножики...
– Язык бы тебе поточить на щербатом точиле, тогда и забыл бы ты про свои ножики!
И Степан снова спрятал голову под полушубок.
Но Тимофеич, не обращая внимания на Степана, продолжал:
– Точат, значит, они свои ножики, а солдат не отходит от лестницы и тесак наизготовке держит. И как выстал второй разбойник на лестницу, так солдат и того по шее тёснул. Опять – голова на вышку, а туловище – ту-ту-ту – по лестнице вниз.
"Ну, – говорят остальные, – и тому знакомы".
Атаман говорит:
"Поди третий; что они там так долго?"
Ну и третий так же солдат голову р-раз, а туловище только ту-ту-ту. Атаман говорит:
"Видно, и вовсе все знакомы; дай-ко я!"
Выстал, голову показал, солдат тесаком по шее р-раз – голова на вышку, туловище наземь.
И больше солдат не слышит там разговору никакого. Тогда товарища своего тырк в бок, а тот только фырчит да головой мотает: заспался совсем.
"Встань-ко, – говорит, – царский охотник Алексеевич, что у меня наделано! Пойдем-ко мы вниз".
Растыркал он своего попутчика, и пошли они вниз. Ну, видят, что разбойничий стан.
Солдат приступил к старухе:
"Показывай, старая ведьма, где сундуки с деньгами".
А старуха видит, значит, что беда неминучая, и повела его в подизбицу, а там сундучище – во! И солдат напихал себе золота, денег тех, ефимков да червонцев, куда только – и за пазуху, и в голенища, и по карманам, и в шапку, и пихать больше некуда, идет да златинками звенит, заливается, что твои бубенчики троечные.
"Ну, теперь, – говорит, – старая ведьма, покажи нам дорогу, как нам из твоего логова выбраться".
А старуха им:
"Поезжайте, – говорит, – этим путиком – будете на питерской дороге".
И поехали они тем путиком и выехали на питерскую дорогу. И Алексеевич, царский охотник этот, говорит:
"Мне, – говорит, – тут надо. Прощай пока, а придешь в город – приходи ко дворцу".
Солдат идет один, шапку с ефимками в руках держит да золотой своей начинкой позванивает. А Петр-то везде, где ехал, приказал повсюду корчмарям да кабатчикам солдата безданно-беспошлинно вином поить. И солдат по дороге заходит в царские кабаки:
"Давайте мне винца: у меня денег сколько угодно".
А кабатчики эти и винокуры поят его вином и денег не берут, ни ефимков его, ни червонцев – так безданно-беспошлинно, за-спасибно ему подносят.
И приходит солдат в Питер. Тут сразу захватили его в окровавленной одежде да с конвоем привезли ко дворцу. И ведут его по золотой лестнице через золотые покои, через триста тридцать три покоя, и солдат тем покоям уже счет потерял, и даром что пехотный – ходить привык, а упарился весь, пристал и идти дальше отказывается. А конвойные ему:
"Ты, – говорят, – не можешь отказываться, ты, – говорят, – присягал".
Служивый видит, что верно – присягал; тужится и топает дальше. И притопали они в самый большой покой; а там – видит солдат – сидит царский охотник в богатом уборе и с ним разные вельможи, как индюки надуты, как павлины расцвечены.
Солдат обрадовался.
"Здорово, – кричит, – Алексеевич! Каков ты?.. Эк ты расфуфырился! Я чай, не праздник сегодня".
Его тут стали тыркать в бок: молчи, мол, дурак, головы тебе не жалко, не видишь, с кем говоришь?
А Петр ему руку протягивает, благодарит.
"Вот, – говорит, – тебе чистая отставка. Поезжай забери себе всё это имение у разбойников, и всё это да будет твоё. А после этого живи как знаешь".
Вот!..
Тимофеич умолк. В избе было тихо. Никакие шумы не доносились и со двора. В прорубленных высоко над землей оконцах ещё не было заметно признаков рассвета. Степан, Ванюшка и Федор крепко спали. И Тимофеич, зевнув и пожевав губами, снова растянулся на остывающей уже печи, упрятав бороду в сибирку и укутав оленьей шкурой ноги.
Федор и Ванюшка, заснувшие во время рассказа Тимофеича, ещё глубже погрузились в предутренний сон, сразу после того, как Тимофеич перестал хрипеть у них над ухом о ножах и ефимках. И скоро к сопелкам и дудкам уже спавших присоединились могучие трубы Тимофеича, находившегося уже теперь в краю, далеком от пустынного острова с его тьмою, льдом и снегом.
VIII. СТЕПАН СЛЫШИТ СОБАЧИЙ ЛАЙ
Степан с утра же, как только встал, принялся налаживать новую рогатину всё из того же отточенного на камне крюка, сбитого накануне рассвирепевшей медведицей. Бревнышко, которое он выбрал для древка взамен сломанного, было точно железное. Тяжелое и твердое, неведомой породы, оно как нельзя более подходило для рогатины, но надо было глядеть в оба, как бы, обтесывая колышек, не повредить топора.