Взлохмаченный Тимофеич, слезший с печки, сидел на обрубке, босой, посредине избы, то и дело зевая, но столь раскатисто, что Степан переставал на минуту стучать топором, а спавший ещё Федор вздрагивал во сне и начинал беспокойно ворочаться на своем ложе. Ванюшка уже давно проснулся, но ему лень было вылезать из-под нагретого полушубка, и, лежа на спине, он молча наблюдал, как черные оконницы сначала посинели, потом незаметно стали голубыми и, наконец, серыми, такими же, как этот серенький зимний день, пришедший на смену долгой суматошливой ночи. Как совсем рассвело, Степан бросил возиться с рогатиной и, захватив с собою лук, стрелы и одну из пик, пошел со двора.
– Погоди, Стёп!.. И мы с тобой!.. Опять на ошкуя нарвешься! Экой ты!.. – кричал ему вслед Тимофеич, но Степан не стал дожидаться и пошел вверх по склону ложбинки. Всем им теперь нельзя было терять ни дня, ни единого часа. Солнце вот-вот уйдет из этих мест, да и сейчас оно уже только слабо мерцало поверх облаков.
Степан медленно поднимался вверх, разминая тело, набрякшее от ночного лежания, и остановился на полдороге, недоуменно подняв голову и оглядываясь по сторонам. Лаяла собака где-то совсем недалеко, тявкала, лениво подвывая, как Серка у него на Мезени, когда Настасья идет по двору открыть постучавшемуся в ворота соседу. Собака на Малом Беруне, на острове, куда раз в десять лет забредают, и то поневоле, только самые отважные из промышленников, с тем чтобы поскорее унести отсюда ноги?.. Да, в этой пустыне, может быть навеки отгороженной от всего мира пространством, льдом и морем, брехала сонливая дворняга, словно расположилась она где-то посредине двора, чтобы, щелкая пастью, ловить июльских мух и тявкать от скуки или просто так, для порядка.
Степан посмотрел себе под ноги. Под ногами был снег; снег расстилался кругом; взбитые снеговые подушки вздымались по всему скату ложбинки, и нигде не было видно ни жены Степана Настасьи, в её расшитом васильками полушалке, ни свернувшегося в клубок Серки, дремлющего у начисто обглоданной кости, закрыв один только глаз. И лая больше не было слышно.
Почудилось это Степану?..
Но не успел он сделать и десяти шагов, как лай снова повторился, такой же хриплый и с таким же коротким подвываньем. И чего это Тимофеич там застрял? Что они там, померли, что ли?
Степан постоял, послушал и пошел обратно к избе.
Издали он уже заметил, что там у них что-то такое приключилось, потому что все трое то топтались под окнами, то принимались ходить вокруг избы, размахивая руками и ища чего-то на снегу. Подойдя ближе, Степан увидел, что одно из врытых в землю бревен повалено и здесь же на снегу валяется разорванная оленья шкура, в которую они вчера ещё увязали часть медвежьего мяса, подвесив узел на высоком бревне.
– Не ошкуй это, – хрипел Тимофеич, – не хозяин: он не подкопается. Тут кто-то другой побывал этой ночью.
Тимофеич, снова забыв, что табак весь вышел, снял рукавицу и полез в карман за трубкой, но трубки там не было, и Тимофеич принялся искать её за пазухой.
– Собаку я сейчас слышал, – брякнул ему Степан, – лает...
Тимофеич вытащил руку из-за пазухи и, как-то скрючившись и вытянув вперед голову, подошел вплотную к Степану.
– Лает, говоришь?
– Лает; совсем как Серка у меня в подворотне.
Тимофеич, наскоро пожевав губами и поправив за поясом топор, пошел вверх по набитому Степаном следу.
Старик тяжело дышал, но все устремлялся вперед, и Степан еле поспевал за ним. Федор и Ванюшка принялись убирать разбросанные куски медвежатины, и Ванюшка, подняв с земли ободранную медвежью лапу, так и ахнул: лапа до жути напоминала отрубленную человечью ногу.
– Федя, глянь-ко! – сунул ему Ванюшка посиневший мясистый обрубок.
Федор задумчиво взял кусок медвежатины, повертел его в руках и вдруг побелел весь, выронив медвежий окорок из рук. Потом круто повернулся и побежал вверх, в ту сторону, куда ушли Тимофеич и Степан. Растерянный Ванюшка остался на месте, но ему стало страшно одному, и он, не убрав разбросанного кругом медвежьего мяса, кинулся стремглав за Федором вдогонку. Он нагнал его уже далеко от избы и шел за ним молча, потому что молчал шедший впереди Федор, сгорбившийся, как от тяжелой, Ванюшке не видимой ноши.
IX. КАКИЕ СОБАКИ ЛАЮТ НА МАЛОМ БЕРУНЕ
Тимофеич лежал без шапки на снегу, приклонив к земле ухо, когда Федор и Ванюшка добрались наконец до обрывистого холма, на краю которого чернели две фигуры.
– Копни-ко, Стёпа, разок ещё...
И Степан, стоявший на коленях подле, принялся снова копать рыхлый снег, действуя топором, как лопатой.
– Лает, – хрипел, лежа на снегу, Тимофеич. – Лиса, она и лает... А ты – дворняга!.. Не слыхал ты разве? И меня всполошил... Экой!
Обескураженный Степан смущенно улыбался, продолжая отбрасывать в сторонку снег и ничего не отвечая ворчавшему Тимофеичу.
– Лает... Коли ты промысловец, а не из каких сидельцев гостинорядских, так должен понимать. Вот он у нас сейчас залает. Копни-ко ещё, Стёпа!
Из-под снега послышался глухой шум: там не то кашлял кто-то, не то чихал. И вдруг что-то мокрое ударило Тимофеичу в ухо, и он сразу откинул голову, успев все же быстро погрузить руки в снег. Когда он встал на ноги, в руках его бился полузадушенный песец, которому Тимофеич впился в горло, как железными клещами. Через минуту песцовый хвост бессильно повис, словно парус в безветрие. Зверек не трепыхался больше в цепких Тимо-феичевых пальцах, и старик бросил его Ванюшке, который поймал песца на лету. Но в это время другая маленькая, похожая на собачью, голова высунулась из-под снега там, где Степан разгребал его топором. Песец стал быстро пробиваться наружу, когда подоспевший Тимофеич схватил его за хвост и изо всей силы с размаху ударил оземь.
Животное было мертво, и Тимофеич, крякнув, швырнул и его Ванюшке. В обеих руках мальчика было теперь по пушистому, теплому ещё зверьку.
Держа песцов за хвосты, Ванюшка стал весело кружиться с ними; он играл голубоватыми комками, подбрасывал их высоко вверх и ловил снова, когда они, точно сизые голуби, стремительно низвергались с высоты.
Это место оказалось целым песцовым царством. Нор в снегу было здесь видимо-невидимо нарыто, и Ванюшка, забыв свой страх, сбегал в избу и притащил оттуда якорную лапу, которою копать снег было сподручнее, нежели старым Тимофеичевым колуном. Но всё же и колун пришлось пустить в дело, потому что они разделились теперь на две артели: Ванюшка копал со Степаном, а Тимофеич с Федором возились поодаль, у крайних нор.
Тимофеич никогда ещё не знал на промысле подобной удачи. Выходило, зверь плодился на Беруне обильно, он был неробок и нехитер, и его можно было брать голыми руками. Только один песец проскользнул мимо колен Ванюшки и, остановившись невдалеке, сел по-собачьи на задние лапы и стал разглядывать хозяйничавших у его подснежной избушки незнакомцев. Но через минуту зверек перекувыркнулся через голову и распластался на снегу с торчавшей в груди стрелой, впервые по живой мишени пущенной Степаном.
У Тимофеича, когда стало уже смеркаться, тоже вышел случай. Песец высунул голову из-под снега и юркнул вверх, но так быстро, что Тимофеич успел впопыхах только резануть по снегу топором. На снегу осталась пушистая песцовая метелка, отрубленная по самый крестец, а бесхвостый зверь, свернувшись спиралью, завертелся на снегу, как бешеный, словно метелица закружила его здесь в снежную вихревую воронку.
Федор метнул в песца пикой, которая вонзилась рядом в снег, а зверек бросился вперед собачьей растяжкой и скрылся из виду в уже посиневшей, смеркающейся дали.
Но Тимофеичу не жалко было упущенной добычи: набитых песцов здесь лежала целая куча, и надо было успеть до темноты перетащить всю эту уйму к избе.
– Будет, Степан! Хватит нам тут и на завтра работы. Вяжи их за хвосты. Гляди, сумеркает как...
Довольные и усталые, потащили они свою добычу вниз и шли, временами весело перекликаясь, словно возвращались после удачной охоты к себе, в Кузнецову или Окладникову слободку, где густое варево в печи, а на столе, на деревянной тарелке, черный хлеб нарезан большими ломтями.
Тимофеич подумал о хлебе, которого уже три месяца не брал в рот. Он подумал о ржаном хлебушке, круто посыпанном солью, но на Малом Беруне не было ни соли, ни хлеба.
В каждой руке Тимофеича висело едва ли не по полдесятка песцов, которых он держал за хвосты, волоча их мордами по снегу. Тимофеич шел, крепко сжимая в руках мягкий, пушистый мех, и все думал о хлебе, который пекла по субботам окладниковская стряпуха Соломонида, о больших румяных хлебах, пахнувших кислым теплом нагретого и насквозь обжитого угла. В том углу, в чуланчике, за кухонной печкой большого окладниковского дома, Тимофеич угнездился вскоре, как похоронил свою старуху, и пахло там всегда свежим хлебом и хозяйскими наваристыми щами.
При этих воспоминаниях, всё шире развертывавшихся в голове Тимофеича, у него даже в животе зарокотало так, что шедший впереди Федор обернулся:
– Чего?
– Чего... Ничего! Я тебя не звал.
– А мне послышалось – ты меня окликнул: Федор...
– Не окликал я тебя. Снится тебе всё... На ходу и то снится.
Тимофеич встряхнулся и даже с размаху хлопнул по снегу всеми своими песцами, чтобы отогнать столь некстати обуявшие его мечты о хлебах, печь которые первой мастерицей на Мезени прослыла косоглазая окладниковская Соломонида. Да и до избы в ложбинке осталось шагов сто, не больше. И Тимофеич, подходя к избе и завидя ещё издали разбросанные на снегу куски медвежатины, так и не убранные с утра, накинулся на Федора, окончательно уже позабыв про окладниковские хлебы и про похожую на квашню Соломониду.
– Ванюшка – он, можно сказать, дитя, младень-несмышлёныш. А ты-то о чём думал?
– Дитя – женить пора, – откликнулся беззаботный и почти всегда веселый Степан.
– Ты не знаю о чем думал, – продолжал пушить Федора Тимофеич. – Тебе бы всё сидеть и на пуп свой глядеть да не знаю о чём думать.
Но Федор не оправдывался. Шагах в пяти от порога он вдруг снова увидел на снегу отрубленную "человечью" ногу.
И, сбросив здесь же у входа всех своих песцов, Федор быстро вошел в избу.
X. СПЛОШНАЯ НОЧЬ
И с этого дня пошло. Песцов было набито – сила! Стоило только подняться по скату ложбинки и дойти до первых обрывов ступенчатой горы, как здесь сразу же начинались норы, берлоги, пещеры – убежища мелкого зверья и вертепы ошкуев невиданной, страшнющей величины. Около песцов и голубых лисиц возились Федор и Ванюшка, а Тимофеич с топором и Степан с рогатиною и луком отходили подальше в поисках более крупного зверя.
Крепчали морозы, и твердел наст. Он стрелял по ночам, длинными трещинами извиваясь по скатам ложбинки. И бревенчатые стены избы тоже потрескивали ночью и скрипели, как обоз на зимней дороге. А дни тем временем всё убывали и становились короче воробьиного носа. Вот-вот должны были наступить круглые потёмки; сиверко накатывал их с моря на Малый Берун.
Ободранные туши добытого зверя промышленники по-прежнему сохраняли на холоде, увязывая их в оленьи шкуры и подвешивая на врытых в землю столбах. Снег они на далекое расстояние вокруг заливали водою, чтобы крепкий ледок не давал песцам подрываться под торчавшие стоймя бревна и валить их вместе с подвешенным на них мясом, увязанным в меховые узлы. Замороженные туши – оленьи, медвежьи и лисьи – были наложены и в сенях, но все это изобилие было пресно без соли и хлеба. Особенно воротило на первых порах от песца, потому что какая может быть вкусовитость в собачине? Чтобы как-нибудь скрасить еду, придумали промышленники коптить убоину, развешивая её под кровлей на длинных оленьих ремнях. Когда топилась печь, дым густо клубился поверху и с каждым днем всё круче прокапчивал висевшее там мясо.
Кремень, захваченный Тимофеичем с лодьи, совсем стерся, и нужно было позаботиться о каком-нибудь постоянном огне, особенно в надвигавшуюся круглую трехмесячную ночь.
Степан разыскал на дворе медвежий череп, наполнил его топленым медвежьим салом и из рукава своей заношенной сорочки сделал светильню.
Ночник чадил и жирною копотью оседал на всем, что было в избе, но всё же своим колеблющимся багровым светом озарял это жалкое жилье, с навороченными в нём окороками и шкурами, с нищетой и дымом, со всей маетой человеческой, усиливавшейся вместе со сгущавшейся ночью. Когда же топилась печь и кипело в котелке варево, темнота, холод и одиночество рассеивались вместе с поднимавшимся вверх дымом, и казалось, что есть ещё надежда на спасение, что избавление близко.
Дремавшему у огня Ванюшке чудился тогда большой расцвеченный корабль, идущий на всех парусах к Малому Беруну, мимо ледяных чертогов морского царя. Это был корабль спасения, который должен был выручить их из смертного плена. Но иногда это был не корабль, а закованный в ледяные латы всадник, рвавшийся на буйногривом коне к их ложбинке и поражавший своим копьем ошкуя величиной с лошадь.
Тимофеич варил в котелке звериное мясо, а Федор и Степан, сидя у огня, мяли в руках намоченные шкуры до того долго, что те становились мягки, как замша. Промышленники оборвались и обносились вконец. Всякого платья можно было довольно нашить из звериных шкур, и швейная иголка была у них сработана из старого сломанного гвоздя. Федор ножом скроил себе из оленьей шкуры рубаху, но сшить её было нечем. Он кое-как приштопал отдельные части тонко нарезанными ремешками, и вышло это неладно и нескладно, людям на смех и себе на муку. Стежки были большие и грубые; там, где они шли, оставались прорешки, сквозь которые просвечивало тело и изрядно продувало.
Однажды Тимофеич, разрубая на полене куски медвежатины, никак не мог перешибить топором один кусочек, где жилы были как-то удивительно перевязаны узлами, крепкие, как канаты. Тимофеич стал вырезывать их ножом и заметил, что медвежье сухожилие не только крепко, но его можно легко разделить вдоль на отдельные тонкие нити. Обрадованный Тимофеич стащил с Федора его оленью рубаху и перестрочил её медвежьими жилами, продетыми в ушко самодельной иглы.
Скоро охота была брошена. По всему острову стлалась уже бесконечная ночь. И когда ослабевал мороз, ложбинку заливала такая кромешная темь, что подчас не видно было даже снега, густо сыпавшего сверху, из каких-то черных небесных колодцев.
Здесь можно было и впрямь позабыть про день и про ночь, в этой обители сплошного мрака. Но Тимофеич в своей новой песцовой шапке высовывал голову наружу и, если на небе были звезды, соображал, что сейчас в Мезени пропели первые петухи.
И Тимофеич, поведав об этом дремавшим у потухшего огня товарищам своим, гнал их всех на печку и вслед за ними сам забирался туда же.
XI. ЗОЛОТЫЕ ПАВЛИНЫ НА СЕРЕБРЯНОМ МОСТУ
Ночь раскинулась теперь на острове уже всею первобытною своею мощью. Это была дремучая пучина темноты, подобная морской пучине – такая же буйная, непроницаемая, всеобъемлющая. Она навалилась на человеческое сердце безысходною тяжестью, убивала всякую надежду, отравляла тело и дух вялостью и ленью.
Четыре человека, заключенные в бревенчатый ящик, как бы вздымаемый волнами черного потока, словно плыли в неизвестном направлении к неведомой цели. Они знали, что ещё не совсем погрузились на дно, что плывут ещё куда-то, потому что об этом им напоминал Тимофеич. Им могло казаться, что стоит сплошная ночь, что у неё, как у кольца, нет конца, но старый звездочет не упускал случая поискать в морозном небе и объявить своим товарищам, что Еремей Окладников собирается сейчас в баню.
Тимофеич с первых же дней их неожиданного заточения на Малом Беруне стал делать ножом отметины на бревенчатой стенке. Каждое утро он слезал с печки и после нескольких страшных, подобных грому зевков первым делом брал нож или топор – что попадалось под руку – и проводил черту на стенке возле двери. Царапины шли ровным строем, одна под другой, и когда их накапливалось шесть, то вместо седьмой Тимофеич ставил крест, что означало день воскресный. В этот день вместо песцовой собачины Тимофеич выдавал всем по куску прокопченного под кровлею медвежьего мяса. Оно было вкуснее лисьего и, то ли от дыма, то ли от другого чего, как-то отдавало духами, изюминною сдобою окладниковских куличей.
Тимофеич совал Ванюшке лишний кусочек и, ласково трепля мальчика по плечу, говорил:
– Не скучай, Ванюшка! Чем тебе тут не житье? Пища наша видишь как духовита.
О том, что "медвежатина – то же человечье мясо", Тимофеич больше не заикался.
Но не так Ванюшка беспокоил старого Тимофеича, как этот вечный бедовик Федор, становившийся все угрюмее и иногда перестававший отвечать даже на вопросы. Нога у него, что ли, опять разболелась, но только он стал прихрамывать, волоча за собой правую ногу, где с давних пор в колене засела английская пуля.
Федор как-то потучнел, порыхлел весь. Почти круглые сутки лежал он теперь на печи и все молчал. Глаза только раскроет пошире и уставится в угол, точно после долгих поисков нашел он там наконец давно потерянное что-то.
– Федь! – окликнет его Ванюшка. – Федяйка-невставайка!..
– Не тронь его, – шепнет своему крестнику Тимофеич. – Пускай лежит.
Песцы лаяли вокруг избы во всякое время, но война с ними была не страшна. Росли только груды уже белых шкурок на печи и на нарах, потому что зверьки сами лезли в петлю, сами давались в руки. Но узлы с мясом пришлось со двора перетащить в сени: снегу вокруг врытых в землю бревен намело столько, что песцы без труда добирались до узлов и таскали мясо, прогрызая оленьи шкуры.
Ошкуи совсем запропали куда-то. Только однажды разбудил промышленников огромный зверь, забравшийся на крышу избы и начавший разрывать там снег и землю, которую ещё осенью натаскали туда Федор и Ванюшка. Медведь и не думал отступать, нисколько не оробев от стука, гомона и крика, который подняли выскочившие из избы люди. Но он кубарем скатился вниз, когда Степан послал ему стрелу, отточенную только с вечера. Ошкуй полез было на Степана, но сразу же напоролся на рожон. Отогнанный рогатиною к стене, он встал там на задние лапы, оглашая остров страшным своим рыком. Песцы, набежавшие из соседних нор, расположились в отдалении, тявкали и выли, а охотники кричали, улюлюкали и, надвинувшись на ревевшего медведя вплотную, принялись колотить по нём кто чем горазд. Даже Ванюшке и тому удалось – впервые в жизни – кольнуть живого ещё ошкуя самодельной пикой.
Избитый и исколотый зверь, свалившись наземь, начал нагребать на себя снег, потом стал хрипеть и умолк наконец, растянувшись на снегу и оскалив свои заливаемые кровью, но уже не страшные зубы.
А в это время что-то зажглось за дальними перекатами, и сразу запылало небо, по которому стали развертываться огненные завесы – красные, синие, зеленые; они надвигались и отходили, закручиваясь, как прибывающая к берегу вода. Словно море загорелось в той стороне, где полгода тому назад поймала этих людей в ледяную сеть губовина, и дивным пожаром пылал там теперь необозримый океан, меча вверх разноцветные сполохи. Казалось, золотые павлины распустили там горящие хвосты и горделиво расхаживали по широко разостланным коврам, то заходя за край пурпуровой завесы, то снова появляясь и шествуя дальше по тропе, которая протянулась с востока на запад, но всё больше начинала отклоняться к югу.