Вдруг я заметил: стою, как дурак, и считаю этажи. Снизу вверх, потом сверху вниз. А зачем, я подумал, я их считаю? Ну, правильно, мне же надо как-то наверх взобраться! А что я там понаделаю - видно будет, главное взойти. Но только я к подъезду направился, из него какой-то мужик вышел - в черном, лица не видно. Ступил два шага и заскучал, с места не сдвинется. Ему-то, думаю, чего меня бояться? А это, наверное, его "Москвич" под окнами стоял, под брезентом, так он решил - я угонять собираюсь или колеса снимать. Чего-нибудь бы повеселее придумал!
- Ступай, - говорю ему, - спи, дядя. Не нужны мне твои колеса.
Он куда-то метнулся вбок и опять встал. Совсем пропащий человек.
- Ты кто? - спрашивает. Голос, как из бочки. - Откуда взялся?
- Туда же и уйду. А ты спи.
Не хотелось мне этого олуха тревожить. Ведь до утра будет своего "Москвичишку" стеречь, замерзнет. Или работу проспит, нагоняй получит. Я уже на улицу вышел - а он под аркой встал и смотрит. Печальный такой и скучный. Пропади ты, думаю, со своими колесами. И вы там тоже все пропадите с вашим сабантуем, уйду я, откуда взялся, вот это верно сказано.
Конца не было у этой улицы, я шел-шел и почувствовал - худо дело. До какого-нибудь бы тепла теперь дошлепать - до общаги или до "Арктики". Но я от общаги как раз иду, зачем же я лишнего протопал, а в "Арктике" бичи сидят, и Клавка будет смеяться. "А что я говорила, рыженький! Не пошла она с тобой?" - "Ну и не пошла, говорю, очень она мне нужна! И ты мне тоже, стерва розовая, гладкая, пушистая, не нужна, лучше я к Нинке поеду, у нее тепло, у Нинки, она меня спать положит и не ограбит, она добрая, Нинка, она за мной всегда смотрела, не то что другие, которым только деньги давай, у нас с ней любовь, с Нинкой".
Ну, вот я и до морского вокзала добрался, откуда идут катера через залив; ввалился весь деревянный, насилу кулаки из карманов вытащил. В помещении было жарко от печки, накурено и людей набилось до тыщи - кто в доки ехал в ночную вахту, кто с работы домой, - но все хмурые, гады, ни с кем не поговоришь. К одному дяде я втиснулся на лавку, стал ему объяснять, что я к Нинке еду на Абрам-мыс, потому что я ее не забыл, а он мне:
- Иди ты со своей Нинкой!
- Куда же, - говорю, - идти, туман не кончился, катера без локатора не пойдут.
- Это в башке у тебя туман, а локатора нету.
- Вот в чем причина, - говорю, - ну, я тогда покемарю, ты меня толкни…
Я только привалился к нему, и вдруг - кричат:
- Катер пришел! Кому на Абрам-мыс?
Дядя схватил меня за грудки, поставил на ноги, а сам побежал. Все куда-то понеслись галопом. Ну, и я тоже, старался не отстать. Долго же мы бежали!
7
Катеришко посапывал у причала, и вся публика вниз повалила, в кубрик, а я не пошел - сидеть уже негде там, - сел на кнехт. Туман, и вправду, кончился. Последние хлопья относило ветром с Баренцева, и вода не дымилась, была черная, без морщинки, и в ней стояли огни: красные, зеленые, белые. На том берегу светились доки, и корабли, и домишки на сопках. Там-то и жила моя Нинка. Один огонек был ее. И я, когда возвращался с моря, всегда уже знал, дома она или нет. И ребята мне говорили: "Нинка твоя лампадку засветила". И мне нравилось, что она не ходит на пирс, а ждет, пока я сам приду, по своей воле.
Скоро мы зашлепали, ветер обжег мне щеку, потом - другую, это мы делали циркуляцию, проходили под пароходами, под их носами и кормами. Шла на судах работа, искры сыпались в воду и шипели, что-то там заваривали, шкрябали борта, красили, висели в беседках, а по трансляции травили джазы. Вдруг вынырнула тюленья башка - отфыркалась, усами подвигала и опять погрузилась. Что им тут делать в заливе, не знаю, рыбы же никакой, разве на нас поглядеть - так чего хорошего увидишь? Однако - с другого борта показался, пронырнул, бродяга, под килем - и опять на меня глядит. Чем-то я ему все же понравился. Наняться бы мне на такой катеришко, работа - не бей лежачего: трап подай и убери, гашу на кнехт накинь и сбрось, а в основном - сиди, любуйся на воду. Я бы непременно этого тюленя приманил, прозвал бы как-нибудь - "Васька" или "Серега", - он бы выныривал и рядышком плыл от причала к причалу. Все же какая-то жизнь была бы!
Народ, однако ж, уже повыполз на палубу, потом по мосткам устремился счастье ловить - автобус или попутки, а я, чтоб не затоптали невзначай, пошел тихонечко последним. И закарабкался к Нинке - напрямик, через сопки. Можно и дорогой пройти, только она вьется, гадюка, часа два по ней идешь, я всегда по утесам карабкался. Здесь домишки, как стрижиные гнезда, лепятся один над другим, и клочки земли - как палуба при крене, все время одна нога выше другой. А все чего-то пытаются развести на этой земле, картошку, морковь, но ни черта не вырастает и не вырастет. Мы эту землю отняли у чаек, и сами за это живем, как чайки.
Долго я лез, весь измок под курткой. А наверху на меня накинулся ветер, заледенил, и я уже думал - конец, полечу с косогора, и крика моего не услышат. Но разглядел Нинкин плетень, вытащил из него жердину, стал ею отталкиваться, как посохом. Окошко у Нинки светилось, я приложился лицом, но ничего не увидел - все затянуло изморозью. Я постучался и пошел к двери, привалился к ней. Так и дождался, покуда Нинка открыла.
Нинка не напугалась, когда я на нее повалился, удержала меня, только не говорила ни слова. И не прижалась, как всегда.
- Что ж не встречаешь, Нинка? Я к тебе пришел или не к тебе?
Губы у меня ползли от холода. Нинка прислонила меня к стенке, как полено, и заперла наружную дверь. Потом прижалась ко мне и заплакала.
- Горе ты мое, - говорит мне Нинка. - Мучение. Ну и все такое прочее. Я сам чуть не заплакал. Обнял ее покрепче и поцеловал в лоб. Вот уж мучение, так мучение.
- Погоди ты, я же пришел, никуда не делся, что же ты меня в сенях держишь?
Она пуще заплакала. Просто сил моих не было. Но все-таки в комнату не повела.
- Нинка, у тебя там есть кто? Я никак не мог ее руки отодрать.
- Я ж чувствую, - говорю. - Ну и ладно, неужели же мне нельзя в гости к тебе? Как ты считаешь, Нинка?
Сам-то я считал - мне уйти надо. Но вот что мне Нинка скажет - это я хотел знать. Она отступила, но сени были тесные, я сразу нашарил Нинкины плечи. Она, оказывается, стояла у двери в комнату, загораживала ее.
- Ты что, Нинка?
Лицо у нее было все мокрое.
- Не пущу. Ты драться будешь.
Вот именно, думаю, за этим только я к ней сюда ехал.
- Ладно. Пусти!
- А будешь?
- На улицу пусти, я назад пойду.
- Куда! Ты до причала не дойдешь, замерзнешь.
- Ну видишь! Что ж теперь делать?
Нинка тогда открыла, и я вошел за нею.
Он сидел за столом, в майке и в галифе, чистенький такой солдатик, крепышок, ежиком стриженный. Весь розовый, как из бани. И улыбался мне. А Нинка стояла между нами. Гимнастерка его лежала на койке, на красном стеганом одеяле; я помню, как Нинка его купила. Раньше у нее шитое было из лоскутков. Она тепло любила до смерти и печку топила жарко, я вот так же мог за столом сидеть, в одном тельнике. А теперь она ему пришивала пуговицы. Или - подворотничок, это уж я не знаю; просто увидел - ножницы уже не на гвоздочке висят, на стенке, а лежат на одеяле, рядом - иголка и нитки. Сапоги же его кирзовые она у двери поставила, я их не заметил и повалил. Не нарочно, а просто не заметил. Он так это и оценил, не перестал улыбаться.
На столе была закусь и водка, полбутылки они уже распили, оттого он и был такой хорошенький, просто загляденье. Только вот ростом не вышел, не повезло Нинке. Ну, и то хорошо.
- Что стоишь, Нинка, не познакомишь меня с товарищем военнослужащим? Солдат, - говорю, - матросу друг и помощник. Взаимодействие и выручка.
Нинка не двинулась, стояла между нами, к нему лицом, а ко мне спиною. А он вскочил, как на пружине, протянул мне руку.
- Сержант Лубенцов. А так вообще Аркадий.
Я и руку отдернул. Подошел к его гимнастерке, расправил, чтоб видны были лычки. А руку ему подал не сразу, сперва потер об штаны.
- Сенька.
- Очень приятно. Семен, значит?
- Что вы! - говорю. - Семен - это если трезвый. А так Сенька.
- Ну что ж, - говорит, - корешами будем? Ах, скуластенький, так и набивался на хорошее отношение.
- Не только, - говорю, - корешами. Может, и родственниками. Все ж таки Нинка нам не чужая.
Нахмурился скуластенький. А я подошел к столу и сам себе налил в стакан. В Нинкин. Он смотрел, моргал белесыми ресницами. Что же, думаю, ты сейчас предпримешь? Ударишь? Ну, это просто, я туг же с копыт сойду. Но только ведь этим не кончится. Я упаду, но я же и встану. И мне тогда все нипочем: бутылка - значит, бутылка, табуретка - так табуретка. А Нинка чью сторону возьмет? Поможет тебе меня выпроваживать?
- Прошу к столу.
Это он мне говорит, скуластенький, и ручкой показывает на стол. А я уже сам себе налил. Вот положение.
- Да нет, говорю, - благодарен. Только поужинал.
И полез вилкой в шпроты. Тут он снова заулыбался. Непробиваемая у солдатика оборона. Прошу прощения, - у сержанта.
- Как жизнь, морячок?
Это он у меня спрашивает, береговой, сухопутный.
- Да какая же, - говорю, - у морячка жизнь! Одни огорчения.
- Ну, это зря!
- А вот, представьте себе, один мой знакомый… ты его, Нинка, не знаешь… сошел, значит, на берег. Заваливается к своей женщине. На всех парусах к ней летел. А у нее, представьте, другой сидит. Ну, все понятно. Соскучилась женщина ждать. Но кто-то же из них двоих - третий. А третий должен уйти, как в песне поется. Мой знакомый ему и говорит: "Я тебя вижу или не вижу?" А он мужчина строгий, мой знакомый. Правда, уже его нет, удалился в сторону моря. Погиб в неравном бою с трескою. Ну, с кем не бывает. А тот, представьте, моргает и не уходит. Стесняется, что ли, уйти. Тогда мой знакомый, знаете, чего делает?..
Но тут я на Нинку посмотрел и замолчал. Она уже сидела на койке, ноги скрестила, а руки у ней лежали на коленях. Смотрела на меня и кусала губы. Но я не на губы смотрел, а на руки.
Я вам сказал или нет? - она судомойкой была на плавбазе. И еще всякие постирушки брала - и в море, и на дом, Всегда у нее полное корыто стояло в кухоньке. Представьте, сколько же она за свою жизнь всего перемыла, и какие у нее могли быть руки! Ей, наверное, и тридцати еще не было, я никогда не спрашивал, но руки еще лет на тридцать были старше, я честно говорю. Как будто с чужих содрали кожу перчаткой и напялили ей, а кожа не приросла, такая и осталась - мертвая, влажная, бледно-розовая, вся в морщинах, в мешочках. Когда я ее обнимал, я только и думал: хоть бы она меня не трогала этими руками, у меня всякая охота к ней пропадала. Я сам не свой делался, хотелось мне бежать от нее куда глаза глядят. Но и она как чувствовала сама от меня их прятала. Вот я их увидел и все тут забыл начисто. Зачем я сюда явился? Что я этому скуластенькому втолковывал?
- О чем же это я?
- Про твоего знакомого, Нинка напомнила. Губы у ней дрожали. - Чего же он сделал? Убил их?
- Да нет же! - Я засмеялся. - Третий-то - он был, вот в чем дело. Сказал он им: "Тогда за ваше счастьице!"
Солдатик смутился, но я взял его руку и чокнулся с ним.
- Чего ты смущаешься? - говорю. - Нинка, знаешь, какая женщина! Ты не пропадешь с ней, она тебя и обстирает, и обошьет. С ней сыт будешь, и пьян, и нос всегда в табаке. Ты только не бей ее, это мы все умеем, а что не так скажи ей с металлом в голосе, не тебя мне учить, она и послушается…
Такого со мной еще не было: я пил и трезвел. И вправду мне вдруг подумалось: может, это оно и есть, Нинкино счастье? Чем черт не шутит, может, ей с ним тепло будет на свете? А я тогда зачем тут стою, почему не уйду? Ведь у меня ж не серьезно с ней, я только лясы буду точить, голову ей баламутить, а у него, может, и серьезно?
- А ты, кореш, легок на помине, - скуластенький мне сказал.
Я допил и поглядел на него. Глазки у него повеселели, но что-то осталось в них тревожное. Не верил, поди, что все так добром и кончится, и он останется сегодня с Нинкой.
- Вот здорово! Что же вы тут про меня говорили?
- Да нет, не про тебя лично, а просто, Нинок сейчас ножик уронила; надо, говорит, постучать об стол, а то к нам мужчина пожалует. А я говорю: "Суеверие - привычка вредная. Если и пожалует, то вряд ли".
- Правильно говорите, Аркадий… Как вас там дальше?
- Васильевич. Я лично, например, в тринадцатое число не верю. И насчет черной кошки - это все глупости. А человек - хозяин природы, всего мировоззрения, он должен твердый курс иметь в поведении. И на все постороннее не обращать внимания. Вот, например, задумал - умри, а сделай. Согласен ты?
- Да что вы меня-то, у нее спросите.
- Нет, я о чем? Вот у меня тоже друг. Неустойчивый, все ему чего-то мерещится. А я на него воздействую постоянно. И перелом намечается, определенно. Вот, Нинок его знает…
Нинка поглядела на меня и вздохнула. Какой же был у него курс, у скуластенького? Сегодня - к ней под одеяло стеганое. А служба кончится - он к себе поедет, дома его другая ждет, запланированная. А Нинка все так и будет на Абрам-мысу жить, как чайка, светить окошком новому трепачу. А я что могу для нее сделать?
Я снял куртку - мех пристегнуть - и увидал изнутри карман, затянутый "молнией", плотно еще набитый. Вот разве только это. И то - если она возьмет.
- Выйди со мной, Нинка. Я чего скажу. Он так и примерз к стулу. Но улыбался. Конечно, не уведу же я ее.
- Что ж так скоро, морячок?
- Вахта, - отвечаю.
- Э, хорошая вахта сама стоит!
Ах, скуластенький, что ты еще про морячков знаешь? Но больше он меня не удерживал. Пожал мне руку - со всей, конечно, силенкой, - но как-то я почувствовал: нет, ненадолго у них.
Нинка пошла за мной, я пропустил ее в сени, помахал ему рукой и притворил дверь. В темноте я взял ее за плечи и притянул.
- Сеня! - она сама ко мне прильнула. Вот уж ни к чему. Я же не за тем ее звал. - Прогнать его, да? Скажи только…
Ничего, я подумал. Особенно она страдать не будет, если у них и ненадолго.
- Ты брось это, Нинка, выкинь из головы… Все у вас наладится, он, знаешь, верный, такой даром не гуляет. Это мне верить нельзя, а он положительный, ты и сама видишь.
- Ты за тем меня позвал?
- Нет, не за тем… Нинка, возьми у меня гроши.
- Ты что?
- Ну, на сохранение возьми, я все равно размотаю.
Я стал ей совать полпачки. Она меня схватила за руки - своими руками! я дернулся, выронил все, рассыпал по полу. Нинка нагнулась и стала шарить впотьмах. Я тоже с нею шарил, Нинка мне их совала в руку, а я опять ронял. Тогда она меня оттолкнула к стенке, стала одна подбирать, потом все сразу затиснула за пазуху, в карман. Я снова за ними полез - она вцепилась и держала меня за руки.
- Уйди! Уйди по-доброму. Ничего мне от тебя не надо! Сволочь ты, изувер!
Она уже меня не держала. Один ее голос - из темноты египетской, через слезы, - бухал мне в уши: "Сволочь… Изувер… Палач…"
- Не гони, я и так уйду.
- Иди! В последний раз тебя видела! Замерзни, гад…
Я нашарил щеколду, Нинка меня оттерла плечом и сама открыла дверь. Ветер нас ожег колким снегом. Нинка сразу притихла, - верно, уже не рада была, что гнала меня. Но не ночевать же нам тут втроем, хотя у нее и кухонька была в этой хибаре.
Нинка спросила:
- Как же ты дойдешь такой?
Я ее погладил по плечу и пошел с косогора. Прошел шагов двадцать услышал: стукнула щеколда.
С катера я все хотел разглядеть ее огонек, и не увидел - расплылся он среди прочих. Вот так весь вечер, думаю, все у меня невпопад, да он еще и не кончился, этот вечер…
Когда причаливали у морвокзала, матрос вахтенный замешкался, не вышло у него с ходу накинуть гашу, и я к нему полез отнимать ее, - как он меня отпихнет локтем!
- Отскочи, ненаглядный, в лоб засвечу!
Так, думаю, ну, быть мне сегодня битым.
8
Я только успел сойти на причал, они ко мне кинулись - двое черных, как волки в лунной степи.
- Сеня! - кричат. - Ну, теперь какие планы? Не знаю, как у бичей, а у меня планы были в общагу идти, спать.
- А я тебе что говорил! - это Вовчик Аскольду. - Мы-то по всему городу, с ног сбились, в милицию хотели звонить, не дай Бог замерзнет, а он - спать!
- Как это понять, Сеня? Ты постарел или с нами не хочешь знаться?
Да, вам таких корешей не иметь. Я от волнения даже сел на причальную тумбу. Ведь и вправду же я мог замерзнуть.
- Вставай, Сень, не сиди, вредно! - Они меня подняли под локти. - Пошли погреемся.
Вовчик сбоку плелся, дышал в воротник, а Аскольд - то вперед забежит, то приотстанет - и зубами блестел, рассказывал:
- Я ему говорю: "Вовчик, грю, это не дело, мы грех берем на душу, что его не разыскали". А он говорит: "Какой грех, он к бабе ушел, нас забыл". Нет, грю, он человек верный, что-то не то, вот так люди и погибают. Ну, мы на моторе к тебе в общагу, все щас перевернем кверху килем, а там тебя знают, Сень, ты человек известный. "Ищите его на Абрам-мысу, - говорят. Бывает, он туда ездит".
- Это кто ж сказал? Толик? Лысоватый такой?
- Неважно кто, Сеня! Важно, что нашли тебя - живого-здорового!
Не иметь вам таких корешей, я честно говорю!
Так мы и до "Арктики" дошли. А оттуда уже последних вышибали, и двое милицейских на страже стояли, с гардеробщиком. Какой-то малый к ним ломился, ростом с дверь, убеждал сиплым голосом:
- Папаша, пустите кочегара, у меня ребенок болен. Аскольд к нему кинулся на подмогу.
- Пустите нас, там наши дамы сидят в залоге.
- Нету ваших дам, - гардеробщик нам наотрез. - Уехали.
- Как это уехали? Без нас уехали?
Мы стали вчетвером ломиться. Да только у нас дверь поддалась - товарищ из милиции высунулся в шубе.
- Это что за самодеятельность? - говорит. - Ох, и посидит же у нас кой-кто сегодня. А ну, Севастьянов, бери вот этого, в куртке.
Ну, я эти штуки знаю, никакой Севастьянов меня не поведет, охота ему на холод вылезать. Так что я ботинок просунул в дверь, помощи ожидаю справа и слева. Но Вовчик с Аскольдом скисли тут же и сами же меня оттащили. Дверь и закрылась. Так обидно!
- Это ничего! - орет мне пучеглазый. - Зато у меня план есть. Сейчас мы в Росту смахаем, у Клавки доберем. Тем более понравился ты ей, Сеня!..
Ага, думаю, значит, в гости поедем. Ну, она тоже занятная, Клавка.
- А найдется у ней?
- У Клавки чтоб не нашлось! Стойте тут, я к вокзалу побежал за мотором.
Ну, пусть, думаю, сбегает, у него мослы долгие, а вокзал - метров двести, не больше. Но наблюдаю - Вовчика шатает легонько. Стал я его поддерживать. А он - меня. Правильно, надо вместе держаться. Кореши мы или не кореши?