– За кого идти, не знаем. А с кем хорошо – сами видите. – Она подошла к ушату Романа Романовича и откинула с него полотенце. Тесто лежало опавшее и бездвижное. – Весь дух вон!
Би-би полезла на печь и подала матери белый чистый рушник без вышивки. Горячий на ощупь и душистый от запрятанной под спудом ванили.
Елизавета Андреевна покрыла им намятую Шуркой квашню и трижды перекрестила ее.
– Чтобы никто к этой кадушке не подступался, – строго сказала она. – Сама калачи печь буду.
Бабы закивали, понимая и сочувствуя старому домашнему ведовству.
– А это, – Елизавета Андреевна бросила раздосадованный взгляд на Шидловскую работу, – вылейте поросятам, ей-богу!
В ответ зашумели. Поросята чем виноваты? Пойдет падеж на скотину! Что людям нельзя, того и живность есть не может. Мертвечина!
– Он и одну жену со свету свел. И другую сведет!
Госпожа Бибикова невесело рассмеялась.
– Умны вы по тесту судить! А как жизнь мыкать, так небось с богатым слаще?
– Жизнь мыкать с любым солоно, – подала голос Ермолавна, принимая Катю на руки. – Но со своим чоловиком легше. – Кряхтя, она поставила девочку на пол. – Экая ты вымахала! И как тебя господин генерал на горке катает?
– Он нас вместе с Олёнкой катает!
Святой человек.
* * *
Калачи пришлись к месту. Без начинки. И даже без сахарной глазури. Их разнесли часов около четырех, в малой полосатой гостиной, где собралось общество за низкими кофейными столами. Угощение расхватали прямо с блюда, а потом пошли удивленные вздохи:
– Тает, прямо тает во рту!
– У Елизаветы Андреевны легкая рука на тесто, – с улыбкой заявила тетушка. – Я вот никогда мастерицей до пирогов не была. А Лиза даже из прокисшего творога соорудит такие оладьи, чи сырники – пальчики оближешь.
Какие пальчики! Гости были готовы проглотить калачи вместе с руками. А ведь пустые, только слава, что горячие!
– Вам нравится? – спросила госпожа Бибикова, сама поднося генералу на блюдце.
"Я бы только ваши пироги и ел". Он почти усилием воли заставлял себя прислушиваться к разговору в гостиной.
Оказывается, обсуждали Сержа. Репнин-Волконский, потягивая кофе, сетовал, что брат по сю пору холост.
– За чем же дело стало? – удивлялась Мария Дмитриевна. – В наших местах девок целый воз. Выбирай любую.
– С приданым бы не прогадать, – вздыхал Николай Григорьевич, ничуть не смущаясь того, что Серж сидит тут же, полный безучастности к собственной судьбе. – Ведь после войны одно разорение. Были подмосковные. Не стало.
Все закивали.
– Раньше как, – продолжал князь, – брали московских барышень, извините, за барыш.
За столами засмеялись нечаянному каламбуру.
– Теперь московская жена – тяжкий крест. Дом сгорел, мужички в бегах. Вам ли не знать, Александр Христофорович?
"Что? Почему я?" Князь вывел Бенкендорфа из недоумения.
– К примеру, зачем вы отказались от такой завидной партии как дочь графа Толстого, вашего благодетеля?
Теперь Шурка подавился.
– Затем что завидна мадемуазель Толстая только на старый, на допожарный лад. Ее отец взял мать, княжну Голицыну с большим приданым. И что теперь от него осталось?
Бенкендорф мог бы возразить: Толстые хозяйствовали исправно, и помимо подмосковных, были поволжские и новгородские деревеньки. Но предпочел дослушать, потому что уже чувствовал: брат Сержа хочет сказать гадость.
– Нынче все ищут невест в Малороссии. Даже в степях. Там хлеб не переводится. И разумные женихи, – Репнин-Волконский поклонился в сторону Шурки, – обретают богатое приданое здесь.
Эти слова прозвучали невинно, как наставление непутевому брату, мол, бери пример с друга. Но сильно задели генерала. Он бы, наверное, сорвался. Но в разговор сдуру полез Меллер-Закамельский, почедший, будто оскорбили его.
– Вы это зачем сказали? – На воре шапка горит! – Я женюсь по сердечной склонности. Ежели мне удастся выиграть процесс за Диканьку…
– Но ведь без денег будущей жены процесс не выиграть? – вкрадчиво спросил Николай Григорьевич. На его лице появилась досада. Он метил вовсе не в гвардейского капитана.
– Нет. На что вы намекаете?! – кипятился барон. – Если бы не разница званий, мы бы сейчас же вышли на улицу.
– Хотите меня вызвать? – флегматично осведомился брат Сержа.
– Не он. – Александр Христофорович встал. – У нас с вами такова разница, что стреляться дозволено.
– Страсть какая! – завопила с места предводительша Шидловская. – Да уймите же их!
– Господа, – Дунина не теряла присутствия духа. – Нынче Великий праздник. Мы все в церковь собрались ехать. Помиритесь и поцелуйтесь.
"Еще чего!"
Противники пронзили друг друга испепеляющими взглядами и уселись на место, всем видом показывая: только из уважения к дому… разговор еще не окончен…
– И все же, господин генерал, – настаивала тетушка, – почему вы отказались от графини Толстой? Такая фамилия!
Бенкендорф смотрел на собеседницу внимательно, стараясь понять, что той на самом деле нужно? Наконец бросил:
– Девице пятнадцать лет, – и, извинившись, вышел в сени.
Здесь тянуло изо всех щелей. Александр Христофорович поежился и сел на широкий подоконник, предварительно разметя рукой вековечный слой пыли.
На душе скребли кошки. После возвращения из Парижа, Шурка был послан в Москву, где на неделю поселился в доме отца-командира. Они обрадовались друг другу, как обретенным мощам. Дворец Толстых погорел, но уже почти отстроился заново. В комнатах пахло побелкой и свежей паркетной доской.
У Петра Александровича подрастали две девки. Младшая – глазастая – сразу избрала гостя предметом своих грез. Неделю мадемуазель ходила вокруг да около, бросала нежные взгляды, а за столом заставляла лакея подкладывать генералу лучшие куски. Назрело объяснение. Девица подкараулила его вечером на лестнице. Из ее сбивчивых рыданий следовало:
– Люблю! Женитесь!
Он отвел мадемуазель Толстую к креслу, а сам присел на корточки.
– Через год вы и не вспомните обо мне.
Графу Шурка все выложил на чистоту:
– Мне тридцать четыре. Какой выйдет толк? Скоро надоем. Оба будем несчастны.
Петр Александрович резонам внял и отпустил с миром, хотя и не без сердечного сокрушения.
Теперь этой историей Шурке кололи глаза. Почему?
Дверь отворилась, и вместе с клубами теплого воздуха на пороге возникла Елизавета Андреевна. Она держала в руках пуховую серую шаль, способную закутать генерала с головы до пят.
– Вас не обидели слова Репнина? – почти враждебно спросил он.
– Вы мое приданое каждый день с горки катаете.
Оба засмеялись. Шурка обнял госпожу Бибикову за талию. Та не убрала его руки, а наклонилась и начала целовать в голову.
– Пойдемте в прихожую. Там девки гадают.
И правда, тесный кружок дворовых устроился в передней комнате, где в обычные дни лакеи баловались с дратвой. Пахло кожами, ваксой, свечным нагаром. Александр Христофорович заметил Катерину Шидловскую. Одну. Очень грустную.
– Меллер где?
– Пошел пройтись, – отвечала та со слезой в голосе. – Его князь задел. В раздумьях. Может, и не судьба мне.
Между тем девки выводили: "Сидит сироточка в загнеточке".
– Ой, у меня в блюде кольцо, – всполошилась Катерина. – Что как вынется?
– А не след без милого бросать! – окоротила ее Елизавета Андреевна.
В этот момент наконец явился барон.
– Хорошо, что сегодня праздник, – хрипло проговорил он, – А то бы господину Репнину не жить.
– Будет, – Бибикова отобрала у него перстень, сунула руку под полотенце и, явно не выпуская первой добычи, на ощупь нашла кольцо Катерины – барские отличались от остальных тяжестью и размером камней.
Потом, не вынимая руки, завела:
– Из-за лесу, лесу темного,
Из-за гор ли гор высоких,
Летит стая лебединая,
А другая стая гусиная…
– Отставала одна лебедушка,
– подхватили девки, -
Уж лебедушка-молодушка.
Ее серы гуси побить хотят…
Казалось, все сознают важность момента: куют судьбу подруги, не дают уйти счастью.
– Уж как встал один гусь против лебедушки.
Лети с нами, белокрылая.
Я тебя в обиду не дам.
Тут госпожа Бибикова выпростала руку и протянула молодым их кольца.
– Будете слушать, что люди говорят, они вас языками истопчут.
Бенкендорф снова увидел Елизавету Андреевну теми же глазами, что и четыре года назад, когда она приказала дать фуражирной команде сена и пригласила голодных офицеров за стол. "Увезу!" – подумал он. "Добром не дадут, силой". Ему разом представились два живых комочка под медвежьей полостью саней и возлюбленная, красная от мороза, в лисьей шапке набекрень, очень веселая. "Так и будет".
* * *
В это время на улице забрякала упряжь. Из конюшни стали выводить лошадей. Хозяева и гости собирались к поздней службе.
– Вы не поедете с нами? – голос Бибиковой снова стал робким.
Ну да, он же лютеранин.
Шурка заверил, что всегда посещает религиозные торжества – после них хорошо кормят.
Запрягали по обычаю долго. Но и катились не шибко. Весь путь от усадьбы до храма Благовещения – гордости господ Дуниных – был отмечен горящими смоляными факелами, образовывавшими аллею. Нарядная, ажурная, развеселая церковь – такая, как ставили на Слободщине в позапрошлом веке – с красными стенами, окнами разного размера и формы, наружной лепниной и богатейшей росписью, не могла вместить всех. На ступенях стояла толпа. Внутрь поместились только господа и гости. Остальные слушали молебен на улице.
Шурка правильно крестился и делал задумчивое лицо. Он дичал давно и одичал почти окончательно. Правда, на его вкус, греческое богослужение следовало бы укоротить. Наконец пошел крестный ход, к досаде, трижды обернувшийся вокруг храма, и только потом длинным языком, с пением и дымками кадил вступивший на лед реки. Там еще днем мужики вырубили полынью в виде большого равноконечного креста. Шурка знал, что его соплеменники считают это язычеством. Но самого так и подмывало нырнуть.
Понесли невинных младенцев. Хорошо, если половина не перетонет. К ледяному краю прилепили свечки. И батюшка начал церемонию. Окунал, передавал крестным, брал следующих. Мороз пробирал даже под шинелью и лисьим тулупом, которым генерала оделили в доме Дуниной. Мужики напряженно ждали. Били нога об ногу. Но потом раззадорились. Собрались у разных концов креста. Начали сигать в воду и мгновенно выскакивать с воем и заверениями: "Хорошо-о-о! Водичка-то!"
Знали все про ту водичку. И про хорошо. Но прыгали. Путь обновил Николай Романович. Скинул в сторонке шубу, разделся, окруженный слугами, и вышел к полынье в чем Бог сотворил. Только в Петербурге благородное сословие боялось показаться голышом. Остальных сомнения не посещали. Бани и те общие.
Николай Шидловский перекрестился, крякнул и прыгнул с берега, как-то по-особому подогнув под себя ноги. Он вошел в воду ядром и ядром же вылетел.
– Ух, и чего-то нынче студено!
Ненаглядная половина вместе с лакеями приняла "чоловика" в распростертую шубу. Предводителя стали тереть, хлопать по плечам. Даже протянули фляжку горилки, которую он богобоязненно отверг – не тот день.
Прыгали многие. Бюхна бухнулся и даже сделал два гребка. Но потом признал, что это лишнее. Вода резала бритвой.
Сподобился и Меллер. Ему было стыдно перед Катериной за минутную слабость, за то, что позволил ей усомниться. Теперь он хотел выглядеть молодцом.
Молодцом и выглядел. Кажется, мадемуазель Шидловская была единственной, кто закрылся варежкой. Остальные уставились во все глаза. То, о чем стряпухи догадались по рукам, явилось во всей красе. Бенкендорф от души пожалел капитана: бабы мягкие, а седло – жесткое.
Был его черед. Следовало прыгать. К счастью, ничего нового Шурка обнаружить не мог. Елизавета Андреевна видела его и примирилась. На остальных плевать.
Вода… Нет, это была не вода – как тут детей крестили? Тысячи игл впились в тело, а потом, уже когда вынырнул и стоял босыми ногами на снегу, чудилось, будто содрали кожу. "Старею?" Ему поднесли и одежду, и шинель, и тулуп. Бросили шубейку, чтобы наступил. Дали горилки. В отличие от Шидловского он проглотил. Но водка пошла не в то горло. А ты не пей по праздникам!
Словом, генерал не чувствовал себя на высоте.
Зато дама осталась довольна. Подошла, без оглядки на тетушку, сжала руку и шепнула в разгоревшееся ухо:
– Сегодня приду.
Вот так. Он победно глянул через плечо на Романа Романовича, закутанного, как Бонапарт во время бегства из Москвы. Может, у кого бобровая шуба, а у кого шинелишка – мерзни, мерзни, волчий хвост. Но таких, как он, замечают в пустыне! В ледяной пустыне!
Авентюра четвертая. Приятная встреча
Французская армия вступала в ад и не могла пользоваться средствами Москвы. Мысль эта утешала нас… Неприятель был вынужден отыскивать для себя продовольствие в окрестностях столицы. Он внес всюду беспорядок и грабеж и уничтожил сам то, что могло облегчить его пропитание. Скоро окрестные города представляли пустыню. Приходилось искать дальше, разделяться на мелкие отряды, и тогда-то началась для французов та гибельная война, которую казаки вели с таким искусством.
А.Х. Бенкендорф. "Записки"
Сентябрь 1812 года. Деревня Давыдки.
Сидели, ели кашу. Дождь стучал по тесовой крыше костлявыми пальцами. В один день жара сменилась изморосью, потом обложили тучи, и вытоптанная корка дороги начала превращаться в болото. Изба стала единственным прибежищем. Любой, кто дорожил шкурой, норовил забиться, как воробей, под застреху.
Хозяйка вертелась у печи, орудуя ухватом и как бы не нарочно выставляя то зад, обтянутый синим сарафаном, то голые локти. А когда на стол воздвигался новый чугунок, то над ним мелькала в разрезах холщовой рубашки потная грудь. Полковник не задавался вопросом, сколько бабенке лет. Двадцать? Чуть меньше? Поселянки цветут до венца, а постояв под ним, прогибаются и начинают рожать одного за одним, отдавая каждому по зубу и по пряди из косы. Нынешняя была не хуже любой предыдущей. Ценила постояльцев, не знала, где муж, и радовалась даровым харчам, выпадавшим ребятне. Шурка пластал ее к обоюдному удовольствию. Впрочем, за дело не считал и предпочел бы казачку.
Готовила баба, как все деревенские, без изысков. Но сытно. Ей было едино: уходят ли люди рубить дрова или французов. Не одобряла только пленных. Раз спросила полковника:
– И чего же их кормить будут?
Бенкендорф кивнул.
– За так?
Сколько он выслушал крестьянских недоумений!
– А чего с ними делать?
Баба осуждала баловство: "Если этим нехристям можно мирволить, так почему ж с нами самими так строги?"
– Нашли печаль! – фыркнула она. – Порезать да покласть. Хоть вон в овраге.
Постоялец не отвечал. Считал вопрос ниже ее понимания.
– Подавай на стол.
Она и подавала.
И тут, в самый роскошный момент, когда первый голод ушел, а в чугунке еще больше половины, дверь распахнулась и ввалились двое улан. Ротмистр и поручик. Оба мокрые. Чужие.
– Вам чего? – Серж приосанился. Как дежурный офицер, он обязан был прояснить ситуацию: кто, откуда? А уж потом предоставить решительное слово командиру. Не царское дело – бросаться в разговор, как в воду. Потому Бенкендорф ждал, разглядывая вошедших.
Ротмистр Литовского уланского полка Подъямпольский. Поручик Александров. Средних лет широкий мужчина при усах и синем носе. Вихлявый паренек с миловидным, но старообразным лицом, какое бывает у безбородых монахов.
Их полуэскадрон прислали на усиление Летучего корпуса. Еще не хватало! Куча новых ртов! Теперь армия стояла, и целые части некуда было девать. "Порезать да покласть!" – вспомнил Шурка.
По форме приняв рапорт, он знаком приказал своим подвинуться за столом.
– Садитесь. Хорошо дошли?
Уланы мялись. Было видно, что по дороге у них стряслось нечто экстраординарное. О чем они не хотят, но обязаны доложить.
Тут явился полковник Иловайский и очень недружелюбно воззрился на гостей. Стало ясно: его донцы учудили "соприкосновение", в который раз приняв уланскую форму за французскую.
– Чего? Казаки наскочили? – хмуро спросил Александр Христофорович. – Трупов нет?
Поручик, кажется, пылал жаждой мщения.
– Зато есть дезертиры и трусы! – воскликнул он, продолжая переживать стыд случившегося. – С такими людьми и в дело! Осрамят, выдадут, бросят!
– Расскажите толком, – потребовал полковник, с сожалением глядя на кашу. Испортили обед. Вперлись со своей дурью!
– Мы в коноплях квартировали, – неохотно начал Подъямпольский. – Я послал команду поручика Александрова осмотреть деревню.
– И монастырь… – вякнул улан.
– И монастырь, – обреченно согласился ротмистр. Он не понимал, стоять ему во время доклада или можно расслабиться. Бенкендорф махнул рукой, мол, садитесь. Тот грузно сполз на лавку. – Поручик оставил часть людей на взгорье в овсах…
– …в коноплях.
Было видно, что молодой человек очень переживает.
– Перед рассветом рядовые увидели, что кто-то движется через рожь.
– …через конопли.
– Да уймитесь вы! – рявкнул полковник. – Что за нарушение субординации!
Бедняга Александров подавился очередными "коноплями" и стих.
– Рядовые приняли их за французов…
– Моих-то казаков, – Иловайский считал, что этого одного достаточно, чтобы продемонстрировать негодность "литовских" улан.
– И сбежали с поста! – не выдержал Александров. – Во главе с унтер-офицером.
Шурка сразу помрачнел. В его понимании унтер – душа армии – не мог трусить. Старый солдат. Не сдуру же его поставили над новобранцами.
Офицеры вокруг еще говорили и спорили, огрызались, наскакивали друг на друга. Доказывали.
– Почему вы не спросили пароля? – негодовал Подъямпольский. – Зачем ударили на нас, даже не окликнув.
– Хорошо еще, что ваши, удирая, закричали по-русски! – хорохорился Иловайский. – А то бы мы их на пики подняли!
– Наши пики покрепче ваших!
Пиками они будут меряться!
– Как наказали? – Резкий голос полковника заставил присутствующих замолчать.
– Моих? – задохнулся Иловайский.
– Я к вашим не лезу, – Бенкендорф поморщился и перевел взгляд на вновь прибывших.