Без права на награду - Елисеева Ольга Игоревна 13 стр.


– По десять палок каждому, – Подъямпольский попытался встать. – Не успели еще. На марше были.

– Отставить. – Александр Христофорович сам встал. – Унтер-офицера расстрелять. Солдат не трогать. Пусть присутствуют при казни. Поручик сделает сильное внушение рядовым об их должности и предупредит, что в другой раз будут расстреляны они сами.

В избе повисло молчание. Такой строгости пополам с явным попустительством гости не ожидали.

Александров, которому хозяйка только что принесла деревянную ложку, вертел ее в руках. Он был голоден и зачерпнул бы из общего чугунка, но теперь каша не лезла в рот.

– А вы что думали? – командир авангарда спокойно вернулся к трапезе. – У вас люди вышли из подчинения. Бросили вас. А если бы, вместо казаков, на поле действительно шарился неприятель? Где была бы ваша голова?

– Я понимаю, – медленно произнес Александров. – Крестьянин может быть ленив, купец нерасторопен, от сего пострадают только они сами. Но трус солдат – погибель товарищей. Однако их вы милуете. А унтер-офицера…

– У вас новобранцы. – Бенкендорф не спрашивал, и так знал, кем теперь набивают полки. – Рекрут не может по первости сам за себя ответить, и если старый служивый дает ему такой пример… – Полковник не стал говорить, что поведение унтера, на его взгляд, признак паники, которая не могла не тронуть армию после вступления Бонапарта в Москву. Либо сейчас отстрелять паршивых овец, либо потом видеть все стадо, обезумевшим от страха.

– Ах, – воскликнул поручик, – зачем я не с моими гусарами, как прежде? То были храбрецы! Сербы, венгры! Слава с ними неразлучна!

Его экзальтированное поведение показалось Сержу забавным.

– Бросьте. Что вы, как девка, ей-богу!

Александров поперхнулся, покраснел до корней волос и, сжав ложку до треска, накинулся на беззащитную кашу.

– Здесь никто славы не ищет, – вздохнул полковник. – Ваши люди – лапотники. Их загребли в набор, оторвали от дома. Они бы на край света убежали. И не от неприятеля. От вас, своего командира.

Эти слова вызвали едва сдерживаемое негодование улан.

– Позвольте заметить, ваше высокопревосходительство, – поручик снова отодвинул ложку. – Я выгляжу молодо, но дерусь уже не первую кампанию. И тоже не готов бросаться вперед с каждым эскадроном. Но враг идет по нашей земле. Как же не воодушевляться любовью к родине? Вы этого не понимаете, потому что немец. Ваши соотечественники сдали Пруссию, теперь приехали нас учить…

Трудно было сказать что-нибудь более неловкое. Бенкендорф понимал, что и подобная дерзость возможна, только потому что Москву оставили. Дух разложения витал над войском.

– Вы с кем себе позволяете… – Серж развернулся к говорившему всем корпусом. – Да вы знаете, что господин полковник шесть часов держал переправу у Звенигорода…

Пошло, поехало! Русские Фермопилы. Уже так называли проклятое дефиле под Саввино-Сторожевским монастырем, где авангард схоронил… а черт ли знает, сколько они схоронили! И не хоронили вовсе. Где легли, там и бросили. Такая круговерть! Шурка почти ничего не помнил. Все дни, пока отступали – дрались. Шесть часов, двенадцать? Трудно вычленить один момент. Теперь, когда армия стояла, мерялись геройствами. Оказалось, Летучий корпус, перекрыв дорогу двадцати тысячам принца Евгения Богарне, дал остальной армии отойти. Все, кто живы, должны кланяться.

– У Звенигорода… – глаза поручика округлились. – Я готов извиниться…

– Этого мало, – сухо отрезал полковник. – Паника среди нижних чинов – лишь следствие распущенности офицеров вашего полка. Я приказываю вам лично командовать расстрельной командой. Чего, поверьте, не сделал бы, без вашей сегодняшней выходки.

Поручик побледнел как полотно. Такого пятна на своей чести не должен сносить ни один дворянин. Все, сидевшие за столом, умолкли. Уланы сумрачно смотрели на командира, как бы спрашивая, куда их занесло? Подъямпольский тяжело поднялся.

– Я как старший офицер полуэскадрона не могу согласиться…

– Хотите сами командовать?

Ротмистр стал пунцов, потом багров. Но проглотил обиду.

– Господин полковник, – голос поручика звенел на такой высокой ноте, что казалось, юноша вот-вот заплачет, – позвольте говорить с вами наедине.

Они вышли в сени. Сквозь щели в стене было видно, что дождю конца-края нет. Лохматая трава на крыше соседнего хлева уже не удерживала воду, и струи бежали под ноги буренкам. Александр Христофорович повернулся и сверху вниз уставился в безусое – босое – лицо собеседника.

– Вы понимаете, что при других обстоятельствах не избежали бы пощечины?

– Откуда вы знаете? – голос поручика срывался.

– Ведите себя скромнее.

Александров боднул головой.

– Мне сказано, что и тень позора на моем имени не может быть терпима. Расстрел…

Бенкендорф поднял руку.

– Я отменю приказ. Но вы походите сутки под взысканием, чтобы остальные "литовцы" знали: здесь шуток не шутят, дисциплина та же, как и в остальной армии. Ни вы мне не равны. Ни ваши новобранцы – казакам Иловайского. Понятно?

Александров шмыгнул носом.

– Откуда вы все-таки знаете?

Никто не помнит лица тех, кому приказано топтаться в отдалении от государя во время самых конфиденциальных разговоров.

* * *

Москва.

На минуту Жоржине показалось, что ей знакомо лицо в толпе. Полная рука в порфировой накидке согнала тень со лба. Нет, поблазнилось, как говорят русские.

Мадемуазель – сценический псевдоним остался старым – стояла на подмостках и с удивлением, даже непониманием смотрела в зал. К ней летели восторженные восклицания, цветы, крики радости. На французском. Наконец-то, на правильном французском. Ее публика. Старая. Давно оставленная. Любимая.

Но… Только военные. Офицеры. Много солдат. Дружный, нестройный говор, в который вплетались фразы и целые диалоги по-итальянски, немецки, даже испански. Русских не было. Впервые за четыре года она выступала в зале, где даже истопники и билетеры не говорили на варварском наречии.

В сём крылся особенный ужас, вместе с восторгом подтапливавший душу. Это был их город. Хуже – пуповина городов, которую перерезал саблей император французов, как перерезал до того живую жилу австрийцам, пруссакам, голландцам и доброй дюжине неприметных народов у ворот их столиц.

Теперь русские. У Жоржины не было оснований жалеть их. За последние две недели в городе, охваченном паникой, она натерпелась страха и озлобилась. Ей не удалось выбраться из Москвы вслед за отступающей армией, чтобы потом повернуть экипаж через Тверь на Петербург.

Накануне сдачи часть труппы благоразумно заявила, что чернь наглеет, бьет окна в домах чужаков и пора бы убираться восвояси. Была уже и пара-тройка расправ с "шампиньонами". Побитые, оборванные товарищи прибегали прятаться в дом режиссера Армана Дюмера, по прозвищу Сент-Арман, где их принимали с неизменными уговорами не тревожиться, де, власти обещали защиту.

Обещали! Где были эти власти, когда толпа на Тверской обступила карету примы и какие-то горластые подмастерья – откуда их только выпустили? – упершись ладонями в стенки из тисненой кожи, начали раскачивать с криками: "Бонапартова сука!"

В ту секунду Жоржина как никогда ясно осознала: выйдет – убьют. И к этим людям, к этим зверям увез ее четыре года назад любезный флигель-адъютант, обещавший золотые горы! Его она ненавидела больше всех! Не царя. Не Наполеона. А этого хлыща, казавшегося влюбленным, говорившего на четырех языках, дышавшего пылью театральных подмостков. По его привычкам она судила о русских. Сверяла свое будущее в чужой стране. И ощущала уверенность: здесь знают толк в мастерстве.

Их актрисы – медведицы в газовых юбках, танцующие на бревне. Катерина Семенова! Критики даже придумали им сценическую дуэль! Никакой дуэли. Просто Семенова по-русски переигрывала роли, которые Жорж исполняла на языке Корнеля и Расина. Словно донашивала за соперницей платья.

– Не хочу! Ни дня не хочу оставаться! – в истерике кричала прима, вернувшись домой.

Дюпор утешал ее. Он никогда не был особенно храбр, но этого от него и не требовалось. Гуттаперчевые ноги – вот все, чего желала публика. В три прыжка сцену Большого театра! Теперь нижние конечности звали звезду балета в путь. Скорей, скорей! Прочь от Великой армии и московской черни! И та, и другая могут оказаться одинаково опасны в первые дни неразберихи после взятия города.

– Но это же французы! – хныкала маленькая мадемуазель Фюзиль – тоненькая блондинка, привыкшая срывать бумажные цветы в дивертисментах. – Император брал и другие города. Вену. Берлин. Нигде не было ничего страшного. Останемся?

– Здесь не Вена и не Берлин, милочка, – сухо возразила ей Аврора Бюрсе. Высокая, прямая, черноволосая, она сама писала и ставила на русской сцене свои пьесы, имея оглушительный успех, и им одним уже прикованная к театру на Арбате. Кто же покинет место, где может показать себя во всем блеске?

Нет, Аврора последняя уйдет из Москвы.

Жорж разозлилась. Похоже, ей одной пора в путь? Эта Бюрсе будет только рада, если соперница исчезнет!

– Мы вовсе не удерживаем тех, кто собрался, – с натянутой любезностью проговорила Аврора. – Мы с братом, – она бросила цепкий взгляд на Сент-Армана, – поймем всякого: и тех, кто останется, и тех, кто уедет.

Кому нужно ее понимание! Жоржина чуть не вспылила. Уехать! Но как? Когда? На какие деньги?

Из раздумий ее вывел муж. Как редко она его так называла!

– Немедленно. Уверен, что большая часть труппы составит нам компанию.

Уже не взять карет по разумной цене…

– Возьмем по неразумной. – В кои-то веки Дюпор вел себя решительно, точно знал, что делал. Спасал свою шкуру. И свои деньги. Куда большие, чем можно потратить на ямщиков. – У меня нет никакого желания оставлять в Москве все, что я заработал. И заработал честно. Своими ногами.

Да, кивнула головой Жорж. Их труд – труд. Хотя мало кто это признает. Тот негодяй-адъютант был в числе единиц, соглашавшихся видеть ежедневную тяжелую работу. Ах, опять мысли возвращались к нему! Где он? Почему не спасает даму сердца? Она в беде!

– Как хотите, господа, – произнесла Жорж вслух, – но наша семья уезжает и приглашает желающих присоединиться.

Ответом ей было молчание. Но не то, которое отказ. А задумчивое, размышляющее, склоняющееся в пользу доводов. Потом актрисы Фюзиль, Ламираль и мадам Домерг поднялись со своих мест.

– Пожалуй, мы примем предложение, – сказала старшая из них. – У нас дети.

– Я снова беременна, – пробасила мадам Вертель, вечно забывавшая, от кого кто из ее "близнецов".

– Не будем рисковать, – заключил Дюпор. – Я беру на себя кареты. А вы постарайтесь навязать поменьше узлов. Вспомним старые времена.

– Мы станем бродячей труппой! – захлопала в ладоши Фюзиль. – Заведем балаганчик на колесах!

Ее восторга никто не разделил.

Победно глянув на зазнайку Бюрсе, Жоржина поступью Афины Паллады вышла из гостиной.

* * *

Грабители! Ямщики заломили за каждую карету по 12 рублей! Надбавив цену для французских "шпионов". Деньги вперед, иначе везти отказывались. Дюпор пытался торговаться и даже придержать половину суммы до конца путешествия, но им сказали, что сдадут первому же патрулю. А надо знать, что патрули уже ходили не военные – сбившиеся бандами из той же голытьбы. Генерал-губернатор Ростопчин только поощрял самоуправство черни, поскольку не мог ничего поделать и, за неимением лучшего, изображал полное согласие с распоясавшейся толпой.

Пришлось соглашаться на выставленную цену. При этом возницы так плотоядно поглядывали на тюки пассажиров, что становилось ясно: бедные комедианты далеки от безопасности.

9 сентября они попытались выбраться. Уже было известно о несчастном сражении, проигранном русскими. Ждали второго, под самыми стенами Москвы. А потому уезжали не все – только те, кто мог. Боясь черни едва ли не так же, как неприятеля, поспешали на своих двоих небогатые, но добропорядочные жители. При виде их котомок, плачущих детей, жмущихся к ногам собак у Жоржины сжалось сердце.

Актеров толкали, осыпали бранью, спрашивали, куда это они собрались от своих? В одну минуту эти люди, еще вчера готовые не различать иностранцев в толпе, признали их чужими и вызверились, виня в обрушившихся бедах и подозревая сговор с Наполеоном. От дома Салтыкова по Тверской еще ехали. Но едва добрались до заставы, плотная толпа сжала кареты, лошади мялись, колеса еле крутились, и, наконец, встали, сколько бы ямщики не щелкали бичами. Беженцы предпочитали лучше получить кнутом, чем не выбраться. Они кричали, терялись, давили детей, наступали друг на друга. Какая-то баба, получив удар, прямо в давке начала рожать. Ее платок еще несколько минут был виден среди голов, а потом как бы нырнул вниз. Жоржина поняла, что несчастная упала, и ее уже не спасти. Она крепко взяла мадам Вертель за руку, та была лишь на третьем месяце, но могла выкинуть со страху.

Наконец их не то вытолкнули, не то выдавили за ворота, где колеса снова застучали по камням. День был ясный, жаркий, небо заволакивалось пылью. Вся Московская дорога казалась запружена экипажами, двигавшимися не быстрее пешеходов.

Коляски, дрожки, телеги, тарантасы. Жоржине показалось даже, что справа по полю кто-то спешит в санях-розвальнях, легко поспевавшим по смятым ржаным колосьям. Глаза у людей были красны от слез и пыльного ветра с песком. Никто специально не плакал. Бабы подвывали, таща неподъемное. Мужики кулаками натирали себе ячмени, стараясь согнать сор с век. Прилично одетые люди брели по бровке, без дороги, поддерживая жен и стараясь не уронить с закорок детей. Им попался семинарист, несший старика отца и тут же названный Энеем.

Было видно, что все вышли наскоро, не приготовясь, застигнутые врасплох, без цели, без денег, без хлеба.

– Как они нас должны ненавидеть, – прошептала Жоржина.

– Думай о другом, – деловито отозвался Дюпор. – Выбрались и хвала Всевышнему!

Впереди был мост, забитый до отказа. Стоя на берегу, на него претендовала армия – пехотинцы, сбившиеся стадом и неспособные потребовать себе дорогу. Их офицеры кричали, старались вклиниться. Но людской поток упрямо шел, не раздвигаясь и как бы мстя этим пораженцам за свое сегодняшнее горе. Еще говорят: у толпы нет разума! Есть. Общий. Беспощадный. Метущийся и злой.

– Что же, братцы, нам не пройти? – вопросил какой-то генерал в зеленом, несколько раз пробитом мундире и треуголке словно с чужой головы.

– А и не пройти! – огрызнулся чей-то дед. – Сволочи!

Дюпор первым заметил опасность. Подкатили артиллеристы. Их было много. И тот, кто командовал батареей, явно не собирался ждать.

Издалека Жоржина могла видеть только, как несколько генералов съехались, помахали руками, костеря друг друга. К ним подскакал вестовой, что-то прокричал, и пушки начали разворачиваться в сторону моста.

Потом, после войны, она узнала, что, не случись у переправы Ермолова, который предпочел понять приказ фельдмаршала: пройти любой ценой – буквально, и актеры выехали бы из города.

На мосту люди закричали, попытались бежать. Кое-кто попрыгал в воду. У пушек заметно волновались: по своим. Отказывались стрелять. Кто-то кому-то дал в зубы. Какой-то капитан залепил полковнику по лицу и был заколот на месте.

Наконец договорились: поверх голов. Жоржина думала, что выстрел будет громовым. Но в таком гуле его оказалось почти не слышно. Так, хлопок. Один, другой, третий.

Зато она ощутила, как качнулась назад толпа. Словно карету ударило в передок и чуть не опрокинуло. Люди бежали от моста, падали, вопили в ужасе. В миг дорога очистилась, и ее стали занимать войска. Те самые пехотинцы, которых легко, криками отшивали к обочинам. За ними покатила артиллерия. Но Жоржина этого не видела. Лошади от ужаса заплясали, карета накренилась и рухнула на бок, ее поволокло по земле. Сидевшие внутри не были покалечены, только благодаря плотно набитым тюкам с театральными костюмами.

Клячи вытащили экипаж на поле и встали, привлеченные тугими колосьями, которые никто не мешал жевать.

Жоржина с трудом выбралась через дверь, оказавшуюся теперь над головой. Сумела не порезать разбитым стеклом руку и вытащила мадам Вертель. Следом клетку покинули ее "близнецы" и подсаживавший их Дюпор.

Оглушенная актриса стояла среди жнивья и вспоминала, как зимой 1809 года каталась на санях у Ораниенбаума. Она всегда требовала: "Гони!" Так приучил ее проклятый адъютант, не признававший езды шагом. И не сворачивала, кто бы ни несся впереди. Показались крытые ковром сани. В них сидел, близоруко щурясь на дорогу, молодой офицер – да различала бы она еще их плащи и плюмажи! Встречный даже не успел протереть лорнет, как оказался на земле. Его сани опрокинулись, пострадавший был весь в снегу.

– Что же это, прекрасная женщина?

Хохот застыл у примы на губах.

– Вы пытались меня убить? – Всегдашняя ласковость царя не имела границ. – Но я ничего не скажу министру полиции.

Теперь его подданные словно в отместку сбросили карету Жоржины с дороги. Экипаж был безнадежно испорчен. Пришлось выгружать тюки и тащить их обратно в Москву. Ведь здесь, посреди полей, никто не поручился бы за жизнь людей, говоривших только по-французски.

В сумерках несчастные актеры доковыляли до Тверской. Поднялись в комнаты. Замертво упали на кресла, диваны, прямо на пол.

Бедствия только начинались.

Назад Дальше