* * *
Чем кормят города, оставшиеся без запасов? Бенкендорф с трудом сохранял непроницаемое выражение лица, будто все знает и не допускает мысли о провале. Но в душе вопиял к небесам.
Серж тоже не умел помочь горю. Ему ли, князю Волконскому, знать, что булки растут не на деревьях! Прибредшие за распоряжениями чиновники Московского градоначальства только разводили руками:
– Француз поел.
Между тем подмосковные мужички – самые сметливые, но зато и самые развратные во всей империи, – притащились с целыми обозами и ну торговать. Для неприятеля у них не было, попрятали. Пытай – не скажут, где. А тут целая "ярманка" образовалась.
Временный комендант в сопровождении быстро образовавшейся свиты поспешал к стенам Новодевичьего монастыря, где, слышно, засели французские раненые и не намеревались сдаваться. Подрывать себя станут, что ли?
Прихромавший оттуда фельдшер – старый москвич, родом парижанин – висел на стремени у Бенкендорфа и твердил, что солдат можно уговорить.
– Они напуганы, взбешены. Их бросили. Хотя император издал приказ увозить больных, но маркитантки и даже полковые интенданты нагрузили телеги добром. Людей не взяли. Что им еще остается делать? Они готовы стрелять, но послушайте, господин фельдмаршал…
Шурка чуть не покатился с лошади: для бедняги фельдшера все выше рядового были генералиссимусами.
– Там есть и ваши, – канючил медик. – Я лечил без различия. Многие из моих соотечественников помогали вытаскивать русских раненых из горящих домов и приносили к нам. Поговорите. Они понимают человеческое слово.
– По виду города не скажешь, – отрезал Бенкендорф.
Верховые свернули к губернаторскому дворцу. Маленькая площадь перед ним, где только недавно они видели французский базар, была запружена телегами. Свято место пусто не бывает. Калачи, булки, горячий сбитень. Только покупателей негусто.
– Почем торгуешь, папаша? – обратился комендант к румяному бородатому мужичку в кучерской шляпе с пряжкой и широченном дорогом рединготе "с барского плеча" – где тот барин? – утянутом на животе цветным кушаком.
– Кружка рупь! – весело отозвался тот. – Налетай-расхватывай.
– Изрядно, – крякнул генерал. – По такой цене у тебя мало кто расхватает.
– Не бойсь, ваше скородь! – бодро отвечал сбитенщик. – Нонче у народа шальных денег много. И все не свои. – Он подмигнул.
А как же те, кто не успел награбить? Кто сидит по подвалам под сгоревшими домами и грызет от голода пальцы?
– И почем же твоя рожь, папаша? – Генерал-майор отъехал в сторону, где обрел крестьянина, который у тяжелогруженого воза степенно сговаривался с каким-то подозрительным типом воровской наружности и готов был уже ударить по рукам. Крестьянам что? Приехали – продали. А вот эти незаметные шнырялы увезут мешки, попрячут, вздуют в голодном городе цену…
– Почем фунт лиха? – повторил Бенкендорф свой вопрос.
Крестьянин не спешил отпускать покупателя: вот ведь дело почти сладилось, а тут эти в эполетах, черт принес!
На возу сидела девка с рыжими косицами, выбивавшимися из-под платка. Раскинув руки-ноги и широко разложив задницу, она закрывала собой мешки, не давая никому подступиться.
– Отвечай, дубина! – рявкнул один из казаков. – К тебе комендант обращается.
Ах ты, батюшки! Мужик стал ломать шапку и кланяться, а темный субъект нырнул под телегу – и поминай как звали.
– Почем торгуешь? – третий раз спросил генерал.
– Дак понятно же, как все, – мужик готов был откусить себе язык. – Сто рублей мешок. Медью, медью, господа хорошие. Что ж я, нехристь? Серебра не беру.
– А ассигнации? – насмешливо бросил Александр Христофорович.
Девка грудью поперла за отцово добро.
– Гумага! Кому она нужна?
Ассигнациями выходило все четыреста.
– Вот что, – раздумчиво бросил комендант. – Донцам окружить площадь. Тридцать человек хватит. Остальные по городу, искать вот такие торжки и везде объявить мой приказ: хлеб сбывают по довоенной цене. Треть мешков сдавать. Без этого к продаже не допускаю. Вот ты, любезный, и начнешь. Вали наземь каждый третий мешок.
– Грабят, грабят! – попытался было возражать крестьянин, но ему в шею уперлась казачья пика.
– Прости, отец, – сказал ему Шурка. – У меня раненые, сироты и по подвалам те, у кого даже меди нет.
Сия крутая мера должна была бы ожесточить поселян и на время развернуть их возы обратно от города. Ничуть не бывало. Народец долго придерживал товар и теперь отдавал хоть по довоенной цене. Покупатель потихоньку возвращался в столицу.
Другим благодеянием Шурки для человечества был арест всех, кто приехал с пустыми телегами – грабить. Их похватали гвардейские казаки, и Чернозубов-младший послал Шлему справиться, что делать дальше?
– Пусть вывозят с улиц мертвые тела. Конскую падаль тоже не забудут, – распорядился генерал. – Зарывать где-нибудь возле Марьиной рощи, не ближе.
– Таким образом вы избавите Москву от трупов, крестьян от греха, а жителей от эпидемии! – воскликнул князь Шаховской, до сего дня тершийся в ополчении, а теперь представлявший при коменданте московское дворянство.
Бенкендорф восхитился сам собой. Впервые в жизни ему поддакивали, ловили слова на лету, успевали указать на мгновенный успех. Приятно!
Раненые из Новодевичьего сдались вполне мирно, когда узнали, что их накормят. А то обложились порохом, обещали порезать всех русских, которых сами же испоместили у себя под боком.
Обошлось. Всех, кого удалось спасти, перенесли в Странноприимный дом князей Голицыных напротив Нескучного сада. Там Шурка случайно наткнулся на артиллеристов из Всех Скорбящих Радости. Храм погорел, священник спасся и теперь пытался разгрестись на руинах. Капитан умер, а барышня ходила за бесчисленными болезными – своими и чужими. Глянув на ее спокойное бледное лицо, Бенкендорф вспомнил: "Бог мою судьбу знает". "Знал бы Он и мою!" Все люди, как люди – живут, умирают. У него же…
* * *
На казачков можно было положиться, только когда они гоняли крестьян с подводами. У самих глаза завидущие, руки загребущие.
Шурка старался не связываться с Иловайским. Тот, уступив генерал-майору команду, считал нужным вознаградить себя за претерпение. А посему, расположившись на Тверской в богатом доме Белосельского, рассылал старшин с командами в рейды, откуда они приезжали гружеными, как из неприятельских земель. На любой спрос следовал ответ – французские подводы. Отбиты и возвращены в столицу храбрыми донцами.
– Храбры твои ребята кур ворованных резать, – не сдержался однажды Бенкендорф.
В сопровождении Сержа он только что вернулся из Воспитательного дома и застал командира иррегулярной конницы за весьма странным занятием. Иловайский сидел на первом этаже в танцевальном зале. Сквозь черный флер копоти с лакового плафона над его головой просвечивали полногрудые, задастые нимфы, на которых казаки по временам бросали хищные стыдливые взгляды.
– Ни дать ни взять турчанки, – откомментировал командир. – Черные и есть за что подержать.
Эта сентенция не отвлекла генерал-майора от главного. Прямо на полу перед "батькой" громоздились две кучи из окладов, чаш, потиров, цепей и прочей утвари. Являвшиеся поминутно казаки подносили ему узлы и плетеные короба, набитые драгоценностями. Иловайский разбирал: что поценнее, клал одесную себя, а что попроще – ошую.
– Что это, Иван Дмитриевич? – вопросил генерал-майор. – К чему такой дележ? Все сие следует отдать духовному начальству, ведь из московских церквей краденое.
– Э-э, батюшка, – хитро прищурился казак. – Нельзя. Я дал обет, если Бог сподобит меня к занятию Москвы от неприятеля, все, что побогаче, употребить на возведение собора Пресвятой Богородицы на Дону. А обет надо держать.
– Это уж ни в какие ворота не лезет! – вскипел Бенкендорф. – Здесь вы Богородицу ограбили, а там хотите ризами одеть?
– Обет – дело святое, – невозмутимо покачал головой Иловайский.
Шурка закусил губу. Они с Сержем вышли из зала и остановились у дверей.
– Если бы Винценгероде не был в плену, он бы смог пресечь, – кипел генерал. – Его Иловайский считает старшим. А я на птичьих правах: волен слушать, но поступать по-своему.
Князь попытался утешить друга. Куда там, тот предался земле.
– Мне без казаков никуда. Значит, пляши под их дудку. Но этого терпеть нельзя. Все сгинет на Дону, в его подвалах!
В пору было признать поражение и удалиться посрамленным. Но Шурка быстро взял себя в руки.
– Баш на баш, Иван Дмитриевич, – сказал он, вновь входя в зал. – Я закрою глаза на ваш обет, а вы немедленно отрядите свой полк вдогонку изюмским гусарам тревожить отступающего врага. Иначе интенсивного преследования не получится.
Иловайский встал, торжественно пожал генерал-майору руку и кликнул старшин.
* * *
На третий день к коменданту привели полусумасшедшего старика, который, по словам лейб-казаков, рвался в Кремль.
– Зачем тебе туда, отец? Там ничего хорошего, – дружелюбно сказал ему Александр Христофорович. – А помолиться, ты помолись издалека. Надо сначала свято место прибрать.
– Все сожгли, все, – твердил несчастный. – Я строил, а они сожгли. Хоть дворец-то сохранился? Хоть…
Несмотря на крестьянский армяк, гость производил впечатление образованного, даже благородного человека.
– Спасибо, Воспитательный дом оставили. Хоть университет частью цел.
– Вы кто? – Бенкендорф встал, уже понимая, что нехорошая догадка верна.
Обнаружилось, что казаки доставили архитектора. Матвей Казаков, крестный всей Москвы. Каждого дворянского гнезда. Вся жизнь тут. Была и сгорела за несколько дней. Несчастный не мог усидеть. Явился на пепелище. Ходил, не узнавая мест. "Здесь мы… а здесь".
– Накормите его, – распорядился комендант. – И проводите за караулом в Кремль. Пусть увидит: не все сгорело.
Там бедный зодчий пал на колени перед дворцом и воздел было руку для крестного знамения. Но опомнился, что хочет креститься на свои творения. Минуту помедлил. Плюнул и повернулся к соборам. Его красные слезящиеся глаза едва различали помутненное от копоти золото. Тогда-то Шурка понял, что, кому и зачем дается. Горда Москва. Красна Москва. Черна Москва. Убога.
* * *
Две недели он, как умел, наводил порядок. А хаоса становилось только больше вместе с возвращавшимися в город беженцами. Холода крепчали, жить им было негде, есть надо. Посему Бенкендорф несказанно обрадовался, когда в столицу прибыл граф Федор Голенищев-Кутузов, прежде генерал-полицмейстер, а ныне уполномоченный государем комендант.
– Премного, премного вам благодарен, – граф тряс предместнику руку. – Управление, конечно, военное. Но другого и ждать нельзя. Я укажу в докладе на высочайшее имя, что только вашему попечению мы обязаны спасением Кремля от новых взрывов.
– Я буду вознагражден хотя бы тем, что господин Ростопчин сюда не вернется.
Кутузов крякнул.
– Но все же он большой патриот…
– Боюсь, у меня иные понятия.
Полицмейстер топтался. Было видно, что в душе-то он согласен, но его уже успели убедить, склонить к обратному.
– Вы не читали писем ее высочества великой княгини Екатерины Павловны, – проговорил Кутузов. – Их копируют и передают из рук в руки по всей армии. Вот, подождите, у меня есть. – Полицмейстер полез в карман. Когда он передавал смятую бумажку в руки Бенкендорфу, на его лице застыло выражение тревоги и ожидания: увидите, увидите, не чета нам люди пишут.
"Все мы страдаем за Матушку нашу Россию, – прочел генерал-майор. – Но мы можем ею гордиться и твердо сказать подневольным Бонапарту чужеземцам: вы собрались со всех концов Европы, вы пришли с огнем и мечом, но мы оставили наши города в руинах, предпочли позору их уничтожение, наша славная столица погибла, но мы остались несокрушимы. Вы ждали мира, но мы ответили: смерть!"
– Не мое дело обсуждать вдохновения великой княгини, – сухо проговорил генерал. – Господин Ростопчин уехал, а люди остались без крова…
– Он поджег и собственное имение, – попытался в последний раз образумить товарища полицмейстер.
– Это не давало ему права поджигать чужие дома. Лучше бы раненых вывез, а не помпы с насосами.
Каждый остался при своем. Но простились коменданты с большой взаимной теплотой. Александр Христофорович был счастлив поскорее вывести из Москвы свои войска. Голенищев же Кутузов радовался, что первые, самые страшные дни в оставленном городе, когда от безвластия каждый кидается с ножом на каждого, уже пережиты. И пережиты не им.
23 октября Летучий корпус выступил навстречу ветру и крепчавшему морозу. Еще не знали, что ртутный столбик опустится до 25 градусов. Куда рвались? Бенкендорф не раз с сожалением вспомнил крестьянскую избу в Давыдках и ее податливую хозяйку. Все лучше, чем по белым полям за французами.
Глава 7. Высочайшая воля
Весна – осень 1817 года. Харьков, Воронежская губерния, Петербург.
Письмо от государя пришло внезапно, и Александр Христофорович ощутил себя совершенно беззащитным перед надвинувшейся бедой. Он торопливо сломал печать, встряхнул конверт, вцепился в бумагу, намереваясь немедленно бежать вниз – обрадовать Елизавету Андреевну, де, получено, получено!
И осекся.
Ни слова о предстоящей женитьбе, даже упоминания о просьбе. Дело. Новое. Секретное. Которое можно возложить не на каждого.
Особое благоволение. Доверие. Просьба сохранять негласность.
Расследование.
Шурка попытался сесть мимо стула. Тайные дипломатические миссии – понятно. Сбор сведений тоже. На войне таких, как он, загоняют в летучие отряды, что не вызывает возражения. Но откуда бесконечная уголовщина? Тем не менее…
Императору уже были известны подробности расследования в Водолагах. Он выражал признательность за умелое ведение дела. Разве Шурка его вел? За то, что и правды удалось дознаться, и вывести присутственные места из-под гнета важных семейств, и не подставить под удар достойных лиц. И волки сыты, и овцы целы. Да, именно этим он тут и занимался! Но главное-то…
О главном ни звука.
От кого Александр Павлович узнал о вынужденных геройствах командира дивизии, не трудно догадаться. От матери. А та – от добрейшей княгини Куракиной. Но непреложной истиной оставалось и то, что генерал вовсе не жаждал открывать перед государем значительное превышение рождественского отпуска, ведь он задержался-таки в Харькове, и теперь чувствовал себя не в своей тарелке. Император, конечно, добр. Но все имеет свои пределы.
Эти пределы были для Бенкендорфа обозначены.
Ему повелевали отправиться в имение Конь-Колодезь под Воронежем и там расследовать дело об убийстве помещиком Синявиным, между прочим, сыном адмирала, троих крепостных крестьян. О том, что случившееся требовало "всяческого безмолвия и чистоты" рук, генерал догадывался.
Сделает – ему простится. Но чего же хочет государь? Тихого, быстрого и негласного наказания изувера? Умелого сокрытия улик? Разрытия, а затем поспешного зарытия тел?
Шурка так глубоко задумался, что не сразу осознал, кто такой этот Синявин. А осознав, сразу понял логику венценосца. Не в мужиках дело.
Дело в нем самом. Государь хотел быть уверен, что полностью контролирует генерала. Как четыре года назад. Когда испытал на излом его преданность и подчиненность Винценгероде. Бенкендорф все исполнил. Взял без разрешения вышестоящего начальника Амстердам и Бреду. Но горькое чувство осталось. Ведь они с отцом-командиром так и не простили друг друга.
Теперь… Он снова должен расписаться в абсолютной, неколебимой, слепой верности. Но на кону стояло уже не партизанское начальство, а человек, дружбе с которым два десятка лет. Синявин – дядя Воронцова по матери.
То, что помещик виновен, не вызывает сомнения. Шурка помнил, что Мишель говорил о родственничке и в каких выражениях.
Но одно – говорить, порицать грубое обхождение с дворовыми, желать, чтобы Россия избавилась от самовластных бар. Другое – увидеть члена семьи под судом, куда его приволок близкий друг. Ведь кончится все, Шурка знал, клеймом на лбу злодея, заточением в монастырь на хлеб и воду, поселением в Сибири.
И что делать?
Он не может, не должен! Неужели нельзя найти кого-то другого?
Нельзя.
Исполнит высочайшую волю, получит разрешение на брак. Государь всегда так красноречиво молчит.
Между тем в комнату уже скреблись. Госпожа Бибикова ожидала добрых известий и прибежала под дверь: ну, скорее, скорее!
Шурка нахмурился: не заперто. И, видно, голос его был таков, что охолонул внезапную радость.
Вдова вошла тихо, почти не задевая платьем за мебель. Сразу поняла – дело плохо. Испугалась: я причиной? Недостаточно знатна? У Его Величества другие планы? Но ведь мы…
Вместо ответа жених протянул ей письмо.
Женщина пробежала его глазами. Ничего не поняла – в чем угроза-то? Плохо, конечно, что государь не разрешил сразу. Опять разлучаться. Но они потерпят. Хотя жаль…
– У меня есть друг. Близкий. Это его дядя.
Надо признать, госпожа Бибикова осознала беду быстрее, чем генерал рассчитывал. Но ход ее мыслей озадачил Бенкендорфа.
– Зачем Его Величеству следствие против родни командующего Оккупационным корпусом?
Умная баба! Зрит в корень. А Шурка-то, грешным делом, сразу стал думать о себе. Выходит, не он здесь главный?
От напряжения Александр Христофорович даже начал заикаться. Чем потряс вдову. Она впервые видела последствия его контузии. До сих пор как-то удавалось скрывать.
– Ли-иза, я все с-с-сделаю, чтобы ж-ж-же-же…
К досаде обоих именно слово "жениться" не выговорилось.
– Ну-ка сядь.
Он и так сидел.
– Попей воды. Подыши глубоко. – Елизавета Андреевна демонстрировала завидное хладнокровие. – Пусть тревожится Воронцов, раз государь подвешивает его на крючок…
– М-моими р-ру…
– Руками, – сорвалась вдова. – Ведь он не зверь. Не изверг. Хочешь, я ему напишу в Париж, чтобы простил тебя?
Еще не хватало!
– Нет, мать. Я сам.
Он и не заметил, как стал называть ее таким образом. Может, первый раз и вырвалось? Во всяком случае, она не перебила и даже не обратила внимания. Добрый знак.