– Понимаешь, – Шурка ожесточением воли справился с заиканием, зато уши начало закладывать, как по сырой погоде, хотя на улице солнце зацепилось за косяк дома и отогревало первую капель. – Там, за границей, в Париже у командира корпуса разные соблазны… Нет, я не то имею в виду, что ты подумала… Миша, он очень скромен. Политические общества. Масонские. И другие. Тайные. Много дурного влияния на офицеров. Граф позволяет себе иной раз осуждать правительство. Словом, уголовное дело против дяди заставит его вести себя осмотрительнее…
– Но ты-то тут при чем? – возмутилась Елизавета Андреевна. – Послали бы, я не знаю, кого угодно. Раз у вас такая дружба.
Генерал вздохнул и опустил голову. Как объяснить? Именно поэтому. Не должен он иметь друзей! Опасная роскошь!
– А семью? Ты можешь иметь семью? – Оказывается, Бенкендорф произнес последние слова вслух, и женщина мигом ухватила суть.
– Имею, – выдавил Александр Христофорович. – Когда докажу… Ну, ты сама придумай, что я там должен им доказывать!
* * *
Зла не хватало. Тем не менее следовало собираться. Ехать сначала под Полтаву, к дивизии. Потом в Конь-Колодезь.
А значит – оставить Елизавету Андреевну на неопределенное время. В Водолагах, у Дуниной, которую придется еще просить, которой теперь надо кланяться в ножки, и которая, конечно, будет торжествовать. Потому что ведь говорила же дуре-племяннице, что этот шаматон ее бросит!
Но терзания Шурки не шли ни в какое сравнение с муками госпожи Бибиковой.
Она ему не сказала. И при нынешних обстоятельствах говорить не собиралась. Две недели. Жених не то значение придавал слову "задержка". Отложенная свадьба беспокоила вдову куда меньше, чем…
Живот болел. Каждый раз, стоя на продувном ветру в нужном чулане, она чувствовала: вот-вот. Но ощущения обманывали.
Неужели можно чуть не с первого раза? Можно. Какой человек попадется. Если твой – пиши пропало.
Катя видела мать бледной и несчастной. Но не отваживалась спросить. А когда генерал засобирался в дорогу, все приписала его отъезду.
– Я скоро вернусь за вами.
Именно это Бенкендорф говорил Елизавете Андреевне четыре года назад.
* * *
Если Слободщина представлялась генералу зачарованным местом, то Воронежская губерния – краем непуганых взяточников и казнокрадов.
Свои войска он нагнал на марше. Дивизия передислоцировались под Воронеж. Долго на одном месте контингенту стоять нельзя – ни одна губерния не выдержит – обожрут и оберут до нитки. Поэтому армия в мирное время совершает круговорот по империи. Что, конечно, хорошо сказывается на росте населения.
Но такой нищеты, как на Воронежских землях, Бенкендорф не видел давно. Селения выглядели так, будто здесь уже прошли войска, причем неприятельские. Причиной чему служил губернатор Бравин, на которого совокупно били челом все сословия: от веревочников до тех, кому эти веревки намыливали.
По дороге Александра Христофоровича нашел курьер. Генерал вскрыл пакет, рассыпал по коленям конверты с сургучными печатями, подивился высоте мест – Сенат, Государственный совет – и отыскал личное письмо государя. Тут все и выяснилось.
"Вы, яко лицо, от местных властей не зависящее и наделенное воинской силой, можете выступить следователем, не подвергаясь прискорбному давлению преступников. Посему Вам вверяется…"
Ревизия.
К конвертам прилагалась куча ордеров, удержать которые в руках мог только опытный картежник. А Шурка им не был: еще с юности блюл запрет Марии Федоровны. Вдовствующая императрица понимала: если дать воспитаннику играть, он просадит последнее. Такой характер. По молодости Бенкендорф еще крепился. С годами – само отлегло.
В город вступали утром, около девяти. С песнями, с литаврами, с развернутыми знаменами. Обыватели встречали их вяло, без взрыва патриотических чувств. Без цветов, что по зимнему времени понятно. И без сорванных с голов шапок, что ни в какие ворота не лезет. Даже барышни в каких-то, не приведи бог, блеклых платьях!
Офицеров ждал праздничный обед в губернаторском доме. А солдат – на квартирах, отведенных под постой. Уже на следующий день служивые рассказывали, что обыватели хоть и угощали, но все как-то косились то на печь, то на буфет – кабы не съели последнее.
Бравин с первой минуты вызвал отвращение неуклюжими манерами медведя на шаре: вроде и крутится, и лапкой машет, а клыки едва прячет, ворчит, порыкивает… При вступлении гостей в зал, где на длинных столах были расставлены закуски и напитки, он так цыкнул на буфетчиков, не успевших доразложить вилки и ножи, что мигом открылась его наглая самоуправная натура.
Пока господа командиры пили-ели и говорили приветственные тосты, братаясь с местным чиновничеством, Александр Христофорович позвал губернатора в его собственный кабинет. Позвал просто. Без извинений. Как начальник. И одним этим расставил точки над "i".
– Не дерзаю отвлекать вас от приятного времяпрепровождения. Но имею к вам ряд высочайших повелений.
Бравин сел бы, если бы мог. Но пришлось идти, и не впереди, как хозяин, показывая дорогу, а семенить сзади, все время упреждая: "Теперь налево, ваше высокопревосходительство. Вот в эту дверь. Позвольте отворить".
Кабинет на втором этаже Губернского правления был хорош. Просторен. Тих. С турецким ковром на полу во всю ширь комнаты. С дубовым темным столом у окна и другим – длинным, чуть ниже первого, для совещаний с чиновниками. С зеленью сукна, штор и обивки. Ему бы, Шурке, такой кабинет! Солидно. Сам себя уважаешь!
Бравин попытался пройти к начальственному креслу, но Бенкендорф не позволил, сделав шаг вперед и как бы преградив путь. Обоим пришлось стоять, но это больше соответствовало положению.
– Я имел счастье в дороге получить приказание Его Императорского Величества ревизовать вашу служебную деятельность, ибо…
Генерал разложил перед губернатором и высочайшее повеление, и ордера из Сената, и, наконец, копии с прошений местных жителей. Читая последние, Бравин явственно прошлепал губами: "Шельмы!" – но вслух ничего не сказал.
Он не был ни удивлен, ни испуган. Напротив, выпятил грудь и чуть презрительно бросил:
– Расследуйте. Препятствовать вам не станут. – В том смысле: я распоряжусь, и не станут. – Но вряд ли вы сыщете хоть одного человека, который гласно подтвердит, что приложил руку к этим жалобам.
– Что уже само по себе подозрительно, – парировал генерал. – В любом городе есть недовольные. Если таковых не имеется, значит, им зажали рот.
– Ищите, – повторил Бравин. – Да обрящете.
Сия наглость разозлила Александра Христофоровича. Уж поверьте, обрящет! Сегодня же отправит офицеров по уездам собирать показания. И ночевать в этом городе не станет. Поедет прямо в жерло вулкана, который вот-вот начнет плеваться лавой и горячими камнями. В Нижнедевичий уезд, полностью заселенный государственными крестьянами.
То, что Бравин вздумал драть с казенных мужиков, как с собственных, – полбеды. Ни один помещик свою скотинку до разорения не допустит. Но губернатор удвоил поборы: и казна сыта, и ему прибыток. Только вот мужички что-то стали дохнуть. Ударились в бега. Их жалоба и была главной. Она обожгла царю руки. Еще год-два такого произвола, и целая губерния не сможет платить налоги. Бери, да знай меру! Оставляй копейку на разживу. Раз Бравин этого не понимает, значит, он не только жаден, но и глуп.
Предполагалось, что сам командующий дивизии поселится в губернаторском доме. Но теперь, в виду следствия, Бенкендорф избрал резиденцией трехколонный особняк купца Мышкина, торговца сырой кожей. Велел заносить вещи, благо их – пара тюков да Потапыч. Но сам даже на ночь не остался. Только сменил одежду.
И вот в этот краткий миг, когда порядочные люди друг друга не тревожат, явился хозяин – мужик степенный, в бороде, с серебряной медалью на голубой ленточке – партизанил в окрестных лесах. И начал ныть под дверью. Де, барин, не верьте ни слову, губернатор – чистый зверь, Аттила-гунн, бич Божий, наказание нам за грехи.
Бенкендорф вынужден был пустить Мышкина и осведомился о бане. А то он – свинья свиньей. Купец возрадовался, что генерал с немецкой фамилией не моется в тазу. Ведь таза-то у него нет, и где бы достать в человеческий рост – неясно.
– Да я, отец, в чем угодно моюсь, – сообщил постоялец. – Давай про Бравина. Мне сейчас в казенные деревни ехать.
Мышкин присел.
– Не езжай, батюшка. И деревень-то уже нет. Все по лесам попрятались. А которые еще пашут, те дюже злы. Без ружья до ветру не ходят. Вот те крест! Сунется кто из начальства, сейчас палить.
"Так кого я усмиряю? – подумал Бенкендорф. – Чиновников или мужиков? Пять лет как война кончилась!"
– Не могу я, отец. Такое от государя приказание, – вслух сказал он. – Пошли со мной кого из своих, пусть дорогу покажет.
– Хоть драгун возьми, милостивец, – купец был тронут. – Времена-то, сам знаешь, последние.
Не разделив мнения почтенного хозяина о конце света, ознаменованном в Воронеже явлением губернатора Бравина, генерал ушел мыться. А после, вместо рюмки клюквенной и крепкого сна на купеческих перинах, вынужден был отправиться в неясном направлении на поиски готовых сорваться с цепи крестьян.
* * *
Ехали всю ночь. Пару раз сбивались с курса. Но мальчишка, внук Мышкина, всегда находил правильную дорогу. Перед рассветом прибыли в Нижнедевичье – сердце казенных деревень. Подъехав к церкви, генерал приказал звонить, собирая народ на площади. Он был рад, что село спит. Стало быть, эмиссары Бравина сюда еще не добрались. Только кое-где хлопали двери коровников, и первые расторопные хозяйки спешили доить буренок.
Набат разбудил всех. Как страшно, думал Бенкендорф, жить в таких местах, где одно развлечение – пожар да французы. Конечно, судьба благодетельно оберегает местных мужиков от соблазна цивилизации. Но они – дети. Обмануть и обидеть легко. Озлить тоже.
Узрев окружавшую сани воинскую команду, крестьяне решили, что их явились усмирять, и попадали в снег. Вперед вышел староста – мужик лет под пятьдесят, усадистый, ладный, тоже, вишь ты, с медалькой – и, поклонившись, стал смиренно ожидать от приезжего первого крика.
Генерал тоже ждал, чего ему скажут. Так они и стояли друг против друга. Сначала молчание было тревожным, потом сердитым и, наконец, разорвалось ухмылками с обеих сторон.
– Ну чё, дед? Бунтуете, значит?
– Как можно? – Староста мял в руках шапку, подставив лысину под первые лучи солнца. – Мы тут государевы люди. Ждем его милостивого слова.
Бенкендорфа давно забавляло, что для поселян любое царское слово – "милостивое". Хоть всех повесить. Однажды душа-Платов написал Шурке письмо: "Я имел щастье получить от Его Императорского Величества милостивое известие, что в последней стычке наши войска совершенно разбиты, а посему иду на соединение, прикрой, голубчик, левый фланг".
– Ну, мужики, – обратился к собравшимся генерал, – рассказывайте, каково терпите?
Тут и выяснилось. Да они и половины не написали!
– Батюшка! – завопил староста. – Сколько ж мы тебя ждали! Не взыщи: всю скотинку отдали! И встретить-то нечем!
– Нечем! Нечем! – закивали крестьяне. – Последнее мироед побрал.
Разыгрываемый спектакль веселил гостя. С нашими лапотниками только уши развесь. Скотинку они, вишь, отдали. А на чем пашем? Чем детей кормим? В лес угнали, как пить дать. Но не судить же их за это. Оставят в хлеву, губернатор заберет или велит зарезать.
– Сколько мы ему передавали! – жаловались мужики. – Виданное ли дело, по двадцать рублей оброка брать? Везде по десять. Чем провинились? За что такая немилость?
– Чистое басурманство, – подъелдыкивали бабы. Они встали с колен и подались к саням, чтобы лучше рассмотреть приезжего. Судили о нем немилосердно: длинный, худой, рябой. Небось тоже чего-нибудь запросит. Хорошо, если телку. Ну, двух. И девок на ночь свести можно. Но денег нет. И не ищи. Все, что осталось, до времени сложено в берестяные туески, плотно прикрыто крышками и зарыто подальше от чужих глаз. Да не в огороде. Пытай – не скажем, где.
Все их ухищрения Александр Христофорович знал еще с войны, когда впервые имел честь войти в тесное соприкосновение с народной стихией.
– А покажите-ка, бабочки, своих детей, – вдруг сказал он. Сказал ласково, без крика, но всем сразу стало ясно: приезжий – тертый калач. Ври да не завирайся!
Но и бабы были не промах. Стали выводить и выносить своих сердечных. Коли нашелся такой умный, пусть на кормящих поглядит. Нынче не пост, так отчего титьки, как пустые мешки, мотаются? Нет наливных.
Мелюзга выстроилась полукругом у саней, и тут уж ничего было не скрыть. Есть и птица, и молоко – но последнее. Едва держатся. Только в детей и пихают. Сами не едят.
– Все, – бросил генерал кучеру, – правь к избе старосты. Здесь останемся. Вы, – обратился он к мужикам, – ступайте по домам, работайте. К вам придут служивые, станут записывать, что скажете. Под бумагой поставите крест. Или, кто грамотный, имя.
Толпа в удивлении загудела. Никто не ожидал такой развязки. Ну, должен же был генерал на них покричать. Хоть для порядка. Назвать дармоедами. Сучьими детьми. Обещать запороть старосту и с десяток мужиков. Самых нахрапистых.
Ой, не генерал это вовсе! Ой, кого Бог принес! Не сам ли государь, не великий ли князь, узнав про их беду, приехал?
Шурку всегда поражало, как легко простонародье переходило от самоуничижения к несоразмерному мнению о себе. Что царю отмахать тысячу верст до Воронежа, раз они ему писали?
Александр Христофорович еще не знал, сколько неприятных для него толков выйдет из крестьянских россказней. Сейчас ему важно было подтвердить каждый пункт жалобы.
Гонял земский исправник Харкевич на свое поле баб по двести в самую горячую пору – хлеб сажать?
Брал взятки в размере годового жалованья по две тысячи рублей?
Собирал с мужиков "христославное" на Рождество и Пасху?
Кормили крестьяне его письмоводителей, секретарей и прочую живность ветчиной, поросятами, яйцами, коровьим маслом, чтобы за год не скушать с барынями и детишками?
Требовал от девок ягод на варение и сушение?
Во второй половине дня к генералу потянулись его драгуны. Их по крайности учили грамоте. Вот они все и записали.
Между тем староста дул приезжему в уши:
– Мы хуже нищих. К нам кто не завернет, тот, что хочет, то и берет. А жаловаться негде. Один другому руки моет. Правды нет, так-то.
И то, что правда обнаружилась, громоздясь перед генералом на столе увесистой стопкой бумаги, к каждому листу которой крестьяне понаставили крестов – от души, чтоб больше было – ничуть не обнадеживало старосту.
– Ты вот что, мил человек, – сказал тот после изрядного кряхтения и заминок. – Мы здесь народ пуганый. Знаем, где чего. Ты приедешь в город, а губернатор тебе много посулит, чтобы наши слезы, – староста глянул на бумагу, – дальше не пошли. Так ты, эта, знай, мы больше дадим.
Вообразите такую наглость!
– Ты, хам, чего несешь? – разозлился генерал. – Ты кому про взятки толковать вздумал?
Староста не обиделся.
– Надо ж было счастья попытать. Вот увидишь, сколько Бравин даст. Еще никто не отказывался.
Хам и есть. Отродье хамово.
* * *
Отговориться от деда было легче, чем отказаться от денег. Потому что староста вышел во всем прав. А он, Шурка, напрасно корчил благородное возмущение.
Его брали на излом чиновники. Но с них какой спрос? Взятка – их хлеб. На излом брал и государь, понимая, что рука сама потянется. Сколько бы Бенкендорф не крепился, но перед свадьбой, при одной мысли о семье… И взять нельзя. И не взять – себя проклянешь. На счастье, он еще не знал, что избранница тяжела. А то бы не удержался.
Большая удача, что губернатор свалял дурака. Ему кто-то наплел, что командир дивизии склонен к соблазнам. И Бравин прислал генералу прямо на квартиру девицу. Дочь исправника Харкевича – дивной красоты и шестнадцати лет от роду – полька, веселая, смешливая, но перепуганная до смерти, держала в руках ларец и улыбалась из-за него детской, ангельской, беззащитной улыбкой.
Панна Харкевичева – белый котенок с усами в сметане – подняла пальчиками крышку ларца и продемонстрировала ассигнации. Даже сказала, сколько. Двадцать тысяч.
Это куш!
Знал он таких. По армейщине, по обозам, маркитанткам, швеям. Обирали молодых олухов до нитки. А некоторые вернулись в отечество законными женами. Хочешь ягодку – покупай лес!
– Это есть презент. Как я. Правда, приятно?
Задушиться.
Вспомнив количество коровьего масла и сушеной земляники, затребованное Харкевичем, Бенкендорф решил, что этой девочке до смерти не перекушать.
– Ты, милая, ступай, откуда пришла.
Гостья была сбита с толку: я не в вашем вкусе? Ну и дурен же у вас вкус!
Генерал позвал адъютанта.
– Вы запротоколируете письменно и подтвердите при свидетелях наличие у меня в покоях девицы Харкевич и денег в размере двадцати тысяч рублей ассигнациями. А сейчас возьмите роту и следуйте к дому земского исправника, чтобы взять его под арест.
Девушка вскрикнула. Адъютант побледнел. Подобной решимости от командира дивизии не ожидали. А он, внешне оставаясь холоден, внутренне бесновался – опрокидывал стулья и разбрасывал кредитные бумажки по комнате. Как дешево его ценят!
Уже после ухода чаровницы Александр Христофорович с удивлением признал, что та вызвала в нем только волну глухого раздражения. Близость с порядочной женщиной развращает, преисполнив разборчивостью и капризами.
На самом же деле он тосковал. И поминутно рвался назад. Потому что от хорошей жизни и теплых рук оглобли не поворачивают.
Но что же деньги? На другой день их было уже пятьдесят тысяч. И без всякой девушки. Серебром. В подседельной сумке любимого генеральского жеребца Луи – уже старого и раскормленного – к которому в принципе не мог подойти никто чужой.
Бенкендорф велел экзекутору взять конюхов и допросить, угрожая наказанием. У каждого в кармане нашлось по серебряному рублю. Мило.
Солдат, конечно, вздули. Не в пример другим. По десять палок на рыло: я не беру, и вы воздержитесь.
К вечеру взятка увеличилась до ста тысяч. Просто явился сам губернатор, все признал и предложил решить дело ко взаимному удовольствию.
– Правление не может работать. Вы забрали под стражу половину моих чиновников.
– Ничего. Я и вас заберу. Пока государь будет читать донесения, обсуждать в Комитете министров, готовить определение Сената, вы посидите в тюрьме, которую сами наводнили крысами.
На лице Бравина отразился крайний скепсис.
– Вы делаете большую ошибку, – промолвил он. – Во-первых, деньги хорошие. Во-вторых, у меня есть покровители в столице.
– И туда нижнедевичье масло добралось?
– Представьте себе. – Бравин был неколебим.