Глава третья
1
Наборщик Федька выбрал для постоя справную избу дьячка. Губа не дура.
Маланья встретила гостя ласково, хлебом и солью, а он в темных сенцах ущипнул ее заговорщицки и получил такую затрещину, что в ушах зазвенело.
Не обиделся, даже наоборот - нахваливал всякие кушанья, на которые Маланья по колдовству своему была мастерица.
Пили бражку и так разошлись, что достал Федька Юрьев из походной сумы редкое заморское вино и, ничего уже не жалея для пира, выставил на стол.
Дьячок Иван, захмелев, жаловался на жизнь. Дескать, в глуши пропадает. Дескать, по его учености служить бы ему на Москве. Да для Москвы на взятки денег нужно много, а где их взять? Приход в Можарах сытный, только денег ни от кого не дождешься. Прихожане за службу живностью платят да хлебом.
Федька слушал ухом, а глядел на Маланью. Глазами поигрывал, пальцами пощелкивал. И она зубы свои белые не прятала, голову в тяжелых косах все закидывала, белой шеей лебединою похваливалась. А глаза - жуть и огонь. Смех в них сидит, и, как ни гляди, как ни пыжься, ничего, кроме смеха.
- Ладно, - сказал Федька дьячку, - поможешь мне мужиков для их же великой пользы с места сорвать, и я тебе помогу.
Дьячок обрадовался и гаркнул Маланье:
- А ну-ка, баба, поднеси гостю вина хмельного с поцелуем!
Усмехнулась Маланья, однако мужа слушается.
Встала перед столом, подняла полную чашу и Федьке подала, он за чашу эту поцеловать ее должен. Сладок должок, ничего не скажешь.
Выпил Федька чашу в один дых, глазами бесстыжими уперся в Маланью и пошел на нее, как волк. А Маланья глядит на него зелеными омутами и ждет. Припал он к ней взаправду. Она ничего, терпит. Только губы будто ледком вдруг подернулись - холодны, но жгут.
Дьячок головой в стол ткнулся и ни туда ни сюда. Спьянел.
Федька покосился на него - и ну обниматься. Только Маланья взяла тут гостя за грудки и отставила, будто вовсе и не человек он, а колода.
Загудела голова у Федьки Юрьева.
- Люба ты мне! - кричит. - Чего тебе за дьячком, пьяницей волосатой, пропадать. Поехали со мной. Озолочу!
Засмеялась Маланья.
- А ты спроси сначала, люб ли ты мне?
- А разве я плох?
Тут Федька грудь выпятил, одну бровь сломал, другую насупил, глаза - соколиками.
Маланья за живот от смеха схватилась. Коль не печь, упала бы. Подбежал Федька к дьячку Ивану, за волосы хвать.
- Продирай глаза! Хочешь завтра же в Москву ехать?
- Хочу в Москву, - мычит дьячок.
- Вот рука моя, а вот бумага. Чтоб без обману, договор напишем. Я тебя в Москву определю, а ты мне за это жену свою отдашь на год.
- Так ведь она ж ведьма! - опечалясь, махнул рукой дьячок.
- Согласен али нет?! - кричит Федька. - Согласен жену свою на год продать мне, Федору Юрьеву, за место в Москве?
- Согласен!
- Руку приложишь?
- Приложу, - и опять головой в стол.
Федька тут же бумагу да чернила достал, намахал договор, сунул перо дьячку, и тот руку приложил.
- Все, - сказал Федька и так вздохнул, будто и не вздыхал никогда, и посмотрел на Маланью. - Моя ты теперича.
Маланья как стояла у печи, так и не пошевелилась. Только губы темными стали, а глаза будто бы посветлели.
- Раз такое дело приключилось, - сказывает, - давай же выпьем с тобой по чарочке, новый мой хозяин. А то сердце у меня, на ваши мужские дела глядя, остановилось совсем. И не прогневайся, для такого случая хочу я выйти к тебе в лучшем наряде, как у боярынь заведено.
Ушла под занавески. В сундуке покопошилась. Поохала. Платьями зашумела. И объявилась вдруг.
Наряд белый и легкий, как облако. Пушистый - на всю горницу. Грудь голая, даже крестика нет, в ушах серьги. Федька таких и на боярынях не видывал. Камни зеленым-зелены, а в глазах от камушков этих у Маланьи зеленые огоньки вспыхнули.
Две чарочки принесла серебряные. Одна пуста, в другой зернышко. Не знаешь про него - не углядишь.
- Давай-ка вино твое заморское, - сказала Маланья. - Сама налью, за хозяином своим новым поухаживаю.
Налила в чарочки вино, поставила перед Федькой.
- Бери, хозяин мой.
Смотрит Федька на Маланью, и в дрожь его бросает.
- Страшно, - говорит, - с тобой, любовь моя, но ведь и весело. В крестьянском платье - барыня, в боярском, польском - царица.
Взял чару, выпил.
- Судьба, - прошептала Маланья и тоже чарочку осушила.
- Про какую ты судьбу шепчешь? - спросил Федька.
- Да про ту, какой не избежать.
И засмеялась Маланья, засмеялась в лицо Федьке. Вскочил патриарший наборщик, а ноги не держат. Поплыла изба, да все скорей, скорей. Крикнуть хотел - нет голоса. Побежал - рухнул.
Маланья взяла со стола договор, достала из сундучка своего зельице, потерла бумагу, и буквы исчезли. Свела все слова, кроме подписей, потом взяла перо и написала новый договор.
Учинивши это, Маланья надела беличью свою шубку, пошла во двор, запрягла в сани лошадь, в сани сложила сначала гостя, потом дьячка. Сунула за пазуху Федьке договор, выехала за село до боярских хором, настегала коняшку и выпрыгнула из саней.
2
Они очнулись разом. Очнулись и схватились за головы - трещало, как на реке в ледоход.
Розовый на утреннем солнце мир не обрадовал. Снег полыхал алым. Как ни жмурь глаза, а все в них неспокойно, зайчики прыгают, хоть в сугроб полезай.
Схватившись за головы, они сообразили, что сидят в санях. Сани стоят посреди поля, в глубоком снегу. И тут они разинули глаза пошире и перекрестились. Лошади в санях не было. Сиганули из сатанинской повозки и увязли в снегу. И рассмотрели наконец картину страшную и удивительную. Снег перед санями был взбит и кровав. Кругом следы.
- Волки! - ахнул дьячок.
- И как они нас не сожрали? - перекрестился Федька Юрьев.
Ему было так тошно, что он обиделся на волков: могли слопать и не слопали.
- Ты дьячок? - спросил он, забираясь в сани и ложась, дабы унять кружение в голове.
- А ты наборщик! - вспомнил дьячок Иван. И тут встало пред ним вчерашнее: и пир, и торг - ведь продал Маланью-то!
С надеждой глянул на Федьку и увидал в Федькиных глазах, что и тот все вспомнил. Наборщик погрозил пальцем дьячку.
- Не отвертишься у меня! Жену твою возьму. Так и знай, косматый!
Дьячок, соображая, грустно теребил бороду. Углядел бумагу за пазухой у Федьки, и Федька ее углядел.
- Вот она, купчая. Черным по белому: "Я, Иван, сын Иванов, продаю самого себя наборщику патриаршему Федьке Юрьеву на один год, а он, Федька…" Чего? Чего?..
Дьячок Иван вырвал у него бумагу, прочитал и бросился в пляс.
- Съел? Не видать тебе Маланьи! Меня бери!
Федька снял шапку, наклоняясь из саней, черпал снег, как воду, тер лицо, сыпал на голову. Потом надел шапку, сунул бумагу за пазуху.
- Не будь я Федька Юрьев, по справедливому Божьему суду спалю твою бабу на костре, потому что она ведьма!
- Что правда, то правда, жена моя на собаку плюнет - и собака брехать разучится… Только больно уж ты разошелся - "спалю!"
- Молчи! Не то… - и вытащил Федька Юрьев нож из-за голенища.
3
Конь, согреваясь, бежал мелкой рысью. Дорога, накатанная санями, была впору крепка и до самого горизонта пустынна. Чуть похрапывая, ухая нутром, конь одолел бесконечно долгий тягун и, оказавшись на гребне увала, перед крутым и таким же бесконечным спуском, остановился, дергая головой, чтоб расшевелить всадника. Узда моталась безвольно, конь фыркнул и, приседая на задние ноги, чуть боком пошел с горы и, опустившись на самое дно влажной седловины, где лес по сторонам дороги оброс аршинным инеем, жалобно заржал, обиженно вскидывая маленькую черную головку: ладно, что едут, не ведая куда, но чтоб за все утро слова не услышать, да хоть бы крикнул, хоть бы в бок стременем пнул.
Жалобный крик коня окатил Кудеяра с ног до головы, и он, стыдясь, раскаиваясь, припал щекой к шее коня, бормоча нежно и виновато:
- Прости, мой брат! Ветер мой, ветерочек! Я словно сплю с открытыми глазами, - и, озираясь, натянул узду, посылая коня вперед, на новый увал. - Нам теперь все равно, по какой дороге…
Сверху спускались санки. Уже издали было видно - богатые. На облучке кучер, ездоками две женщины. На одной шуба ласковая, кунья, другой шубе, лисьей, рыжей, на завидки.
- Ну что же, Кудеяр, принимайся за дело! - усмехнулся начинающий разбойник и, поравнявшись с санями, дотронулся рукой до шапки.
- Бог помочь! - услышал он в ответ.
Его охватило таким ознобом, что застучали зубы.
И вот этих женщин вместе с возницей ради красных шуб надо убить? Потом содрать с окровавленных запоны, платья - и на базар?.. Господи! Убивать, не имея зла на человека, не ведая, кому приносишь боль, скольких детушек оставляешь сиротами?..
Не успел одно пережить, показался обоз, груженный свиными тушами. То крестьяне исполняли свою тягловую повинность давать лошадей и самим возить, чего воевода укажет.
И бедных этих возчиков тоже?
Конь, почуяв тьму и тяжесть хозяйских мыслей, забыл о легкости ног своих, бухал копытами, как тяжеловоз.
А на вершине увала - купец-молодец. То ли с барыша, то ли прогорел - сам пьян, кучер пьян, а еще двое прихлебателей - уж только мычат да клонятся.
- Вот люди-то какие! - кинулся купец к Кудеяру, промахиваясь рукою мимо узды, но уцепившись за стремя. - Ты погляди! Ишь как их клонит-то! Не хуже вертушек, а на землю - ни-ни! Держатся.
Протянул, расплескивая, чашу.
- Узнал, кто перед тобою? А узнал - пей! Меня не послушаться - самого себя обидеть.
Кудеяру было холодно, и он принял чашу.
- Еще! Еще! Чтоб и нас с тобой завертело! - Купец побежал к саням, но вернулся за чашей. - Еще выпей! Я задумал землю раскачать. Мы качаемая, а она-то что же?! Вместе веселей.
Он снова кинулся к саням, двигая ногами не вперед, а в стороны, словно земля и впрямь качалась.
- А этих тоже? Хоть ножиком режь, хоть палкой, как гусей, до смерти.
Кудеяр хлопнул коня по крупу, и конь, почуяв волю в руке седока, рванулся стрелой, и ветер относил прочь от ушей дурную ругань рассердившегося купчика.
4
Придорожному трактиру Кудеяр обрадовался, как родному дому. Когда носило по белу свету, жил надеждой воротиться на родину. Вот она, родина. Люди кругом единокровные, но чужие. А коли ни двора ни кола, то и нет надежды на человеческое, на родное тепло.
Задав коню овса, пошел в трактир посидеть в тепле. Трактирщик, не спрашивая хотения, брякнул перед ним деревянную чашку со щами.
- Хошь ешь, хошь не ешь, а денежку отдай, - шепнул Кудеяру улыбчивый крестьянин.
- А у тебя денежек много?
- Да совсем нету. Мы Их Почтению за тепло весной да осенью отрабатываем. И сеем ему, и жнем, и дровишки рубим.
Кудеяр усмехнулся: напоили, грозя, и накормить, грозя, собираются.
Завел деревянную ложку в чашку - пустоваты щи, отведал - не погано. Похлебал, согреваясь, гоня из себя утренний, до костей пробравший мороз.
В дрему кинуло, но тут за столом у окна начался крик и вопль, Два молодца стянули с третьего сапоги и поставили на стол, на кон. Играли в зернь. Из-под опущенных век Кудеяр видел, как не больно ловко жульничают шельмы, но попавшийся на удочку "карась" торопился отыграть шубу, сани, лошадь.
- Мое! - крикнул один из шельмецов, снимая со стола сапоги. - На что теперь играешь?! На рубаху али на портки?
- Рубаха длинная - на портки! - завывая от обиды, тоненько крикнул бедняга.
Кудеяр вдруг почувствовал, что на него смотрят. Смотрел трактирщик. Так глаза в глаза подошел к Кудеяру и прошипел:
- Больно много видишь. Смотри, не окриветь бы. - И грохнул на стол вторую чашку щей. - Я за сиденье в тепле денег не беру, но, коли не хочешь на мороз, бери ложку да хлебай.
- Угощаешь, имени не спросив! - покачал головой Кудеяр.
- А мне до имени дела нет, - осклабился Их Почтение, - для меня всякий проезжий - Кошелек. Верно, ребятки?
Ребятки уже стягивали с воющего игрока порты.
- Верно, Наше Почтение. Пособить, что ли?
- Не надо, он сам отдаст.
- Я - сам, - согласился Кудеяр, левой рукой полез за пояс, а правой выхватил из-за спины кинжал и коротким взмахом пригвоздил ногу трактирщика к полу.
Потом сел и принялся хлебать щи. Их ли, Наше ли Почтение стал бел, как полотно, но стоял не шелохнувшись. А Кудеяр, похлебав щей, достал денежку и положил на стол.
- В другой раз приеду, чтоб в щах ложка стояла.
И навел пистоль на шельмецов.
- Оденьте, обуйте господина.
Одели и обули.
- Деньги верните.
Вернули деньги.
- Раздевайтесь догола.
Разделись.
- Всю одежду в печь.
- Да ты что?! Как в печь?!
У Кудеяра объявился пистоль и в левой руке.
- В печь!
Исполнили и это.
- Заслонкой затворите.
Заскреблась по кирпичам заслонка. Тепло, идущее из печи, померкло.
Кудеяр заткнул за пояс оружие, нагнулся за кинжалом.
- Кудеяром меня зовут, - сказал снизу вверх и освободил пригвожденного.
Трактирщик рухнул в кровяную лужу.
- Что вы все застыли?! Помогите заболевшему, с такими слугами кровью истечешь.
Посмотрел, как захлопотал над раненым улыбчивый крестьянин, и пошел было за конем, но в дверях задержался и сказал громко, наставительно, не хуже попа:
- Всякое злодейство злодейством же и наказуемо. Сами про то не забывайте и другим забывать не велите, ибо дорого ныне стоит такая забывчивость. Кудеяр вернулся.
5
Наборщик Федька к игумену Всехсвятского монастыря Паисию входил не как к господину, а как к второстепенному, трясущемуся от страха сообщнику. Паисий был родом грек, он отведал Соловков, сиживал в башне Воскресенского монастыря на Волоке-дамском - и потому поставил себе за правило быть угодным всякому, кто от патриарха, от царя, от царевых ближних людей.
Федька, добравшись до монастыря, попер сразу в игуменову келию, поколотив двух монахов, вставших на его пути.
- Подай вина! - приказал он келейнику Паисия, разлегшись на лавке в полушубке и в сапогах.
Келейник знал наборщика и не перечил. Федька выпил в один дых чашу крепкого двойного вина, содрогнулся, расставаясь с внутренним холодом, скинул полушубок, возлег, протягивая ноги келейнику.
- Сапоги стяни!
Келейник повиновался.
У Всехсвятского монастыря в судьбе то день и солнце, то ночь без луны.
В молодые годы царя Иоанна Васильевича, когда верх взяли нестяжатели, не желавшие монастырской собственности, всехсвятских монахов отправили на исправление в северные суровые монастыри. Лет десять стоял монастырь пуст. Населен же он был в считаные дни, превращенный непререкаемой царской волей в женскую обитель. Царь-перун назначил сей каменный дом за крепкой стеной печальным пристанищем для бесчисленных своих наложниц. Господин - праведник, и слуги у него праведные, господин - сатана, и слуги все сатаниилы. Господин разженится - тотчас разженятся, угождая, и слуги его. Престранные монахини собирались во Всехсвятском монастыре.
Жизнь здесь шла под стать царству: слова не скажи, самих вздохов своих берегись. За печаль на лице монахини попадали в подвалы на цепь.
И вот что удивительно! Ни единой слезы не выкатилось из-за стен белого монастыря, но страшен народу был сей дом Христовых невест.
Страшен и притягателен. Уже во времена Иоанна Грозного игуменья Хиония, что значит "снежная", превратила обитель в милосердное пристанище калек и выродков. Милосердие оказалось прибыльным, на угодных Богу бедняжек жертвовали щедро и многие. Видно, надеялись данью телесному безобразию, которое у всех на виду, очиститься от невидимого миру душевного уродства. С этой поры местные крестьянки, произведя на свет колченогое дитя, почитали себя счастливицами. Уродцы стоили хороших денег. Лошадь можно было купить.
Природа, однако, милостива: ошибки у нее редкостны, а фантазии на безобразное у нее и подавно нет.
И появились в монастыре особые умелицы. Теперь за уродством не гоняли по городам и весям добросердых странниц. В искусных руках здоровое дитя превращалось в такое чудовище, какого и на дне моря не сыщешь. Из тьмы монастырского подземелья однажды вывели к свету человека с ногами без костей, с телом, скрученным, как винт, и с двумя головами.
В Смуту ловкие люди Самозванца в поисках сокровищ напали на тайну монастыря. Непризнанный позже патриарх Игнатий, не предавая дело огласке, "вспомнил", что Всехсвятский монастырь испокон веку был мужским, а посему черниц посадили в телеги и развезли по разным обителям. И снова был он пуст, покуда не вернулся из плена патриарх Филарет. Монастырь населили монахами-книжниками, и немало среди них оказалось выходцев из чужих земель: греков, молдаван, малороссов.