Никита Родионович покачал головой: нельзя.
Друзья подождали с полчаса. Кибиц не возвращался.
– Ну, пойдем, уже первый час… Зорг, наверно, беспокоится.
…Друзей приняла жена Зорга. Самого его не оказалось дома. Она объяснила, что мужа минут двадцать назад вызвал к себе Юргенс, и провела друзей в свою комнату.
В углу стоял прекрасный, почти в рост человека, трельяж, отделанный красным деревом. На туалетном столике, на этажерке, на пианино была расставлены затейливые статуэтки, изящные флаконы с духами, всевозможных размеров баночки, пилочки и прочие принадлежности кокетливой и придирчиво относящейся к своей внешности женщины.
Жена Зорга села за пианино и бурно заиграла вальс из "Фауста".
Через несколько минут вошел Зорг, очень расстроенный, и объявил друзьям, что занятий не будет.
Ожогин и Грязнов, не вступая в расспросы, раскланялись и ушли.
– Что-то приключилось, – сказал по дороге домой Никита Родионович.
– Да, и необычайное, – согласился Андрей.
Дома друзья заговорили о тетради Кибица. Из пометок Кибица выходило, что он считает виновником неизбежного поражения Германии нынешних ее руководителей, которые завели Германию в тупик.
– Эта тетрадь нам пригодится, – сказал Никита Родионович. – Мы ее используем против него.
– Каким образом?
– Сразу сказать трудно. Надо обдумать все хорошенько и не торопясь.
В полдень в парадное кто-то постучал. Никита Родионович вышел открыть дверь и увидел Варвару Карповну.
– Вы удивлены моему приходу? – спросила Тряскина.
– Удивлен.
– У вас, конечно, будет тысяча вопросов, как и что произошло?
– Пожалуй, нет.
– Почему? – несколько разочарованно произнесла Тряскина и опустилась на диван.
– Потому что я знаю все: отец навещал вас, вы рассказывали ему, он – соседям, а те – нам.
Никита Родионович пытливо разглядывал Тряскину. В ее поведении, как ему казалось, появилось что-то новое: она стала спокойнее, похудела, исчезло дерзкое выражение глаз.
– Знать бы вот только, случайно в меня пуля попала или нет, – прищурив глаза, проговорила Варвара Карповна.
– А зачем это знать? Ну, допустим, вам скажут, что не случайно, что вы предпримете? – спросил, чуть заметно улыбнувшись, Ожогин.
– Что?
– Да.
– Поблагодарю от всей души… Если бы пуля обошла меня, тюрьмы мне не миновать. Кто бы поверил в то, что я тут не замешана!
– Стрелявший в Родэ не имел ни малейшего намерения нанести вам хотя бы царапину, – заверил Никита Родионович. И, желая переменить тему разговора, задал новый вопрос – что Тряскина собирается предпринять в дальнейшем.
Варвара Карповна уже думала над этим и поделилась своими мыслями. Она считала невозможным в данный момент сидеть дома без дела, тем более что Гунке, посетивший ее в больнице, сказал, что ждет ее в гестапо. Тряскина знала также, что на ее место никто еще не принят.
Ожогин тоже считал, что рвать отношения с гестапо сейчас невыгодно, но промолчал.
– Я согласна подождать, – сказала Варвара Карповна. – Но у меня так много неясностей, в голове – сумбур…
– То есть?..
Тряскина нахмурила лоб, сделала над собой усилие, будто что-то припоминая, и заговорила вдруг быстро, горячо:
– Как нам удастся реабилитировать себя, оправдаться перед советской властью? Мы уничтожили Родэ. Вы жертвовали собой, а я приняла пулю. Но кто же поверит, что убили, допустим, вы, а убийству содействовала я? Подобное может заявить любой, тем более что виновник не найден. Чем же мы докажем то, что сделали?
– На этот вопрос я вам уже отвечал, – спокойно произнес Ожогин. – Положитесь целиком на меня.
– Хорошо, – вздохнула Тряскина, – я согласна, но меня волнует и другое: достаточно ли того, что мы сделали для искупления нашей вины?
– Нет, пожалуй, недостаточно. Точнее, очень мало.
Тряскина прислонила голову к стене и задумалась.
– Да, – произнесла она тихо, – но что я могу еще сделать?
– А вот об этом давайте подумаем сообща.
27
Пришел яркий май, с нежной зеленью распустившихся деревьев, с ароматом цветущей черемухи, с соловьиными трелями на зорьках, со звоном разноголосых птиц. Перестала дымиться земля, просохла, прогрелась, покрылась ярко-зеленым ковром.
Все ожидали дождя, но его не было. Бездождной оказалась большая половина апреля. Бездождьем начался и май.
Сегодня с утра на горизонте появились темные облака, загромыхали первые раскаты далекого грома, дохнуло свежестью, но дождь так и не пошел.
– Плохо дело: засуха будет с весны, – сказал Кривовяз, внимательно осматривая чистое небо. – Вот смотри. – Он сорвал едва возвышавшийся над зеленым покровом лесной полянки стройный одуванчик и подал его начальнику разведки Костину. – Он в эту пору должен быть в два раза больше, а не таким карапузом…
Начальник разведки посмотрел сквозь очки на поданный ему цветок, но ничего не сказал.
Кривовяз и Костин обогнули маленькое озеро. Его зеркальная гладь отсвечивала перламутром. Над водой летали стрекозы. Пугливые бекасы, увидев людей, вспорхнули и исчезли на другом берегу.
– И озеро недолго проживет без дождя, – заметил Кривовяз, – иссохнет…
Костина удивляли слова командира. Почему его беспокоит отсутствие дождя, судьба никому не нужного лесного озера, все эти одуванчики, стрекозы и бекасы? Сейчас не до этого. Настала третья партизанская весна, и чем суше она, чем меньше слякоти и сырости в лесу, тем лучше для партизан, тем подвижнее и боеспособнее они будут. При чем тут эта весенняя лирика?..
Под низкорослой, но развесистой сосной на разостланной плащ-палатке спал Сашутка.
– Вернулся, – тихо сказал командир бригады, увидев своего ординарца. – Ну, пусть подремлет еще маленько, поговорить успеем.
Кривовяз опустился на траву, достал трубку и кисет. Рядом сел начальник разведки. Набив трубку махоркой, Иннокентий Степанович передал кисет Костину. Тот взял его, но не закурил: на голодный желудок курить не хотелось.
Привязанный к березе конь жадно щипал траву. На ногах и на груди у него подсыхали куски желтовато-белой пены. Видать, торопился парень. Иннокентий Степанович задержал взгляд на спящем ординарце. Ему и жаль было будить уставшего Сашутку и в то же время не терпелось узнать новости. Кривовяз осторожно тронул Сашутку за плечо, и тот моментально вскочил, протирая глаза.
– Ну? – коротко бросил Иннокентий Степанович.
Сашутка рассказал о второй встрече с Повелко. Сто русских военнопленных выведут утром во вторник из городского лагеря с таким расчетом, чтобы в середине дня пригнать на завод. Конвоировать пленных должны двадцать автоматчиков. Встретить колонну надо в шести километрах от завода.
Кривовяз выслушал Сашутку молча. Когда тот кончил, Иннокентий Степанович встал и поправил кобуру с пистолетом.
– Что же, надо встретить… Как ты думаешь, успеем подготовиться? – обернулся он к Костину.
Костин, как и обычно в тех случаях, когда ему приходилось что-либо решать, снял очки, слегка протер стекла и ответил неторопливо, одним словом:
– Конечно.
На другой день, на рассвете, сводная группа партизан под командованием Костина вышла к лесной дороге и остановилась в шести километрах от завода. Оглядев местность, Костин приказал залечь в двадцати метрах от дороги и укрыться, а сам, с двумя командирами взводов, начал тщательно изучать участок предполагаемой операции. Место ему понравилось. Появление колонны можно было заметить на значительном расстоянии, что давало возможность нанести удар наверняка. Группу разбили на две части по тридцать человек и расположили по обеим сторонам дороги.
– Подниматься по команде "вперед". Зря огня не открывать, – предупредил Костин партизан, и сам укрылся в зарослях орешника.
…Сведения, полученные Сивко и переданные Кривовязу, не отличались особенной точностью. Из лагеря вышло не сто, а сто сорок семь военнопленных; конвоировало их не двадцать, а тридцать автоматчиков. В числе охраны оказалось двенадцать полицаев-горожан.
Искушенный в таких делах, Иннокентий Степанович Кривовяз предвидел возможность увеличения охраны и соответственно укрепил группу. Она состояла из шестидесяти партизан.
Во главе конвоя военнопленных шел эсэсовец-штурмшарфюрер. На открытой местности он бодро маршировал впереди колонны, в населенных пунктах забегал в дома и, поясняя знаками, что заключенные нуждаются в продуктах питания, требовал для них сала, масла, меду, яиц. Все это, конечно, шло в сумку самого штурмшарфюрера и конвоиров.
Когда вступили в лес и колонна перестроилась по три в ряд, штурмшарфюрер предпочел замыкать шествие. Ему были хорошо знакомы "лесные порядки" в России. Он совсем недавно на своем горбу испытал, что такое "малая война" и какие она преподносит сюрпризы.
Правда, в такой близости от города партизаны не показывались, иначе начальство и не позволило бы вывести пленных из лагеря, но на всякий случай лучше было идти сзади. Солнце припекало. Пленные, нагруженные флягами, котелками, семидневным сухим пайком, шагали мокрые от пота. Колонна растянулась на сотню метров, люди медленно брели по лесной песчаной дороге. Малейший ропот, малейшее проявление недовольства немедленно пресекались. "Одна плохая овца все стадо портит", – привел русскую пословицу комендант концентрационного лагеря, когда отправлял штурмшарфюрера. – Любого, проявившего возмущение или попытку к побегу, уничтожать немедленно". Комендант лагеря через переводчика предупредил об этом и самих пленных.
Манящее ощущение свободы охватило пленных, когда над их головами зашептались деревья и лес по сторонам стал гуще и темнее. Все зорко вглядывались вперед, с надеждой озирались по сторонам.
Освобождение пришло неожиданно, внезапно.
– Вперед! – раздался вдруг крик, и колонну окружили вооруженные люди.
– Хенде хох!.. Ложись!
Пленные мгновенно бросились на землю.
Большинство конвоиров подняли руки, часть последовала примеру пленных, а некоторые попытались оказать сопротивление. Загремели выстрелы. Двое партизан упали замертво, срезанные автоматными очередями, трое оказались ранеными.
Костин отдал короткую команду:
– Огонь!
Вся операция была проведена в несколько секунд.
…Вечером при свете костра, под бульканье воды, закипающей в котелках, начальник разведки читал неотправленное письмо, извлеченное из мундира убитого эсэсовца-штурмшарфюрера. Иннокентий Степанович, командиры и партизаны с интересом слушали.
– "Последний "пакет фюрера", – писал эсэсовец жене, – чуть не стоил мне жизни, поэтому ты особенно бережно расходуй сало и сахар. Времена пошли не те. Теперь и продукты даются нам с боем, с трудом, с жертвами. Я две недели провел в этих страшных лесах, и полголовы у меня стало седой, но страшнее лесов – партизаны. Они неуловимы, и от них никуда не уйдешь. Нас в последний раз пошло много, очень много опытных и видавших виды ребят, но большинство их осталось в лесах; вернулись лишь несколько человек, в том числе и я. Благодарим Бога, что мы сейчас вне опасности. Нас прикомандировали в качестве охраны к концентрационному лагерю. Мы вздохнули свободно. Здесь тишина и мир. Хотя бы на этом и закончилось все. Теперь я могу сказать тебе, что питаю надежду остаться живым…"
28
Расправы патриотов над гитлеровцами вызвали у гестаповцев лихорадочную тревогу. Гунке не успевал выслушивать донесения: каждое новое появление в его кабинете работника гестапо с докладом заставляло начальника тайной полиции вздрагивать. Он старался сдерживать себя, но чувствовал, что это ему плохо удается: пальцы прыгали по стеклу на столе, левая бровь дергалась. Он все чаще и чаще повышал голос, кричал, обвиняя подчиненных в бездарности. Они молча выслушивали его грубости и сообщали о новых происшествиях. Это было невыносимо. Особенно возмущали Гунке жалобы работников комендатуры. И когда кто-нибудь из них был особенно надоедлив, начальник гестапо бросал трубку телефона и, задыхаясь от злобы, рычал:
– Сволочи! Они думают, что я могу один держать порядок в городе.
Очередной день начался тревожно. На рассвете убили двух эсэсовцев на центральной улице города. Об этом Гунке узнал еще в постели. Выслушав по телефону рапорт, он закрылся одеялом, пытаясь вновь заснуть. Но неожиданно появились сильные боли в голове. Начался приступ мигрени – приступ острый, доводивший до исступления. Лекарства не помогали. Гунке сбросил одеяло и заходил по комнате. Он быстро шагал от стены к стене, сжимая голову руками.
Вновь зазвонил телефон. Гунке рванул провод и отключил аппарат.
– Черт знает что творится! – простонал он и бросился на подушку.
Но через несколько секунд снова поднялся и включил телефон в сеть. Аппарат залился захлебывающимся звонком. Вызывали настойчиво, тревожно.
– Слушаю, – процедил сквозь зубы Гунке. – Да, я… Гунке, да… Что там опять стряслось?
Докладывал Циммер, следователь, приехавший на место убитого Родэ. Оказывается, в нескольких километрах от города, по дороге на чурочный завод, бежали сто сорок семь пленных. Вся охрана уничтожена. Циммер докладывал четко и, как казалось Гунке, нарочито медленно. Он словно смаковал каждое слово. И это выводило Гунке из терпения.
– Подробности! – нетерпеливо бросил он в трубку.
– Пока никаких, – ответил Циммер. – Люди не успевают входить в курс дела, случаев слишком много.
Реплика подчиненного прозвучала насмешкой, и Гунке подумал: "Наверно, на лице Циммера сейчас ехидная улыбочка". Хотелось ругнуть его, но пришлось сдержаться.
– Благодарю, – сказал он подчеркнуто вежливо и опустил трубку на рычаг аппарата.
Он весь горел от злобы и негодования. Кажется, никогда он не был в таком трудном положении. Опасностей становилось все больше и больше, они готовы были задушить его. Этот Циммер… чего он хочет? К чему бесконечные намеки, насмешки? Гунке понимает, что они значат. Его не обманет формальный повод появления Циммера здесь. Он прибыл, чтобы заменить не мертвеца Родэ, а живого Гунке, неспособного, очевидно, по мнению начальства, справиться с порученным делом, неспособного подавить сопротивление в городе. Да, факты против Гунке. И они умножились после приезда Циммера. Судьба будто нарочно делает все, чтобы показать бессилие Гунке, осрамить его перед будущим начальником отделения.
Гунке попытался переключить все силы на борьбу с патриотами. Он уже не считался ни с чьим мнением, удесятерил жестокость, публиковал самые свирепые приказы, производил расстрелы на глазах у жителей. Но положение не изменилось к лучшему; напротив, оно заметно ухудшилось. Если раньше листовки появлялись в городе изредка, то сейчас они стали обычным явлением. Каждое утро их десятками клали на стол Гунке. Дерзость подпольщиков перешла все границы. Они видели, как отступают немецкие части, чувствовали, что приближается фронт, и это усиливало их активность.
Что же мог сделать он, Гунке? Гестапо удалось захватить радиста, но все нити оборвались с его смертью. Может быть, в другое время, раньше, помощники Гунке проявили бы больше активности и инициативы, но сейчас люди неохотно выполняли поручения, отделывались формальным допросом свидетелей или арестом случайных лиц. Люди, его люди, с которыми в первые дни оккупации города он держал в страхе все население, теперь сами были объяты ужасом. Они неохотно выезжали на операции за город, они избегали ночной слежки. Положение на фронте рассеивало всякие иллюзии. Живые люди, участники боев, были красноречивыми свидетелями катастрофы, и они-то и несли в город тревогу.
Как назло, за последнее время не удалось провести ни одного крупного дела, которое поддержало бы авторитет Гунке, оправдало бы его перед начальством. Он понимал, что еще две-три неудачи – и он будет смещен с должности, доставшейся ему с таким трудом. Поэтому сейчас, как никогда, нужен был успех. Хоть небольшой, но успех.
Одеваясь, Гунке проклинал так неудачно начавшийся день, ругал своих помощников, русских, себя… Неужели нет выхода? Неужели придется сдаться на милость Циммера? Нет! Еще слишком рано…
Мысль металась в поисках выхода. Гунке перебрал все факты, известные ему, все начатые расследованием дела и не мог остановиться ни на одном из них. Они явно бесперспективны, их не раздуешь, и ничем себя не проявишь. И вдруг совершенно неожиданно Гунке вспомнил о Хапове, прорабе чурочного завода. Он должен что-нибудь знать о происшествии: о наряде на пленных, о заключенных из концлагеря было известно только работникам завода.
Гунке почувствовал прилив сил. Ему казалось, что можно поймать нить, которая распутает клубок. Видимо, на заводе нашлись люди, подготовившие освобождение пленных. Гунке решил действовать сам. Дело было верное и, главное, могло представить его в выгодном свете перед начальством. Гунке подошел к телефону и заказал телефонистке вызвать завод.
Завод долго не отвечал. Ожидая звонка, начальник гестапо в общих чертах наметил план действий. Прежде всего – два направления. В одном пусть работает этот Циммер – здесь, в городе, в концлагере; второе берет на себя Гунке и доводит до успешного завершения. Будут убиты сразу два зайца: Циммер потерпит неудачу, Гунке одержит победу.
Зазвонил телефон. На линии – чурочный завод.
Гунке намекнул Хапову на происшествие с пленными и потребовал, чтобы Хапов немедленно прибыл в город. Но тот отказался: болен, выехать не может, притом твердо ничего не знает.
– Хорошо, – заключил Гунке, – я сам приеду сегодня. Знать об этом должны только вы.
– Понятно, – ответил Хапов. – Все будет сделано.
Гунке положил трубку, надел китель и отправился к ожидавшей его машине.
Через десять минут Гунке уже был в гестапо. Он выглядел строгим, холодным, но держался бодро, уверенно. Это заметили подчиненные. Циммер даже сиронизировал:
– Вы так оптимистично настроены, будто виновники освобождения пленных уже арестованы.
– Еще нет, но скоро будут арестованы, и сделаете это вы!
Дальнейшее поведение Гунке вызвало у подчиненных недоумение. Через несколько минут стало известно, что лейтенант Штерн вызвал наряд автоматчиков из охраны. Пока Штерн выполнял поручение, Гунке успел ознакомиться по карте с планом местности и выяснить точно, сколько пленных было в колонне и кто их охранял. Потом он потребовал к себе Тряскину.
Варвара Карповна вошла в кабинет:
– Вы меня вызывали?
Гунке холодно объявил:
– Подготовьтесь. В три часа дня поедете со мной на операцию.
Варваре Карповне показалось, что голос Гунке прозвучал так же, как и у Родэ в ту страшную ночь. Она даже помнила фразу: "Зайдите через десять минут, поедем". Тряскина попыталась объяснить как можно убедительнее свое состояние:
– Я еще не совсем оправилась после болезни… Если далеко, то…
– На чурочный завод, – не поднимая головы, ответил Гунке. – Дорога хорошая, погода чудесная… – Последние слова прозвучали сухо, насмешливо.
– Я бы попросила освободить меня сегодня, – снова заговорила Тряскина плачущим голосом.
Гунке оборвал ее:
– Не могу! У меня сейчас нет другого переводчика.
Варвара Карповна хотела возразить, но Гунке поднялся и резко отодвинул стул:
– Не заставляйте меня повторять!
Тряскина вышла.