До встречи не в этом мире - Юрий Батяйкин 8 стр.


При этом я бросал на нее восхищенные, полные сексуального обожания, взгляды. Так продолжалось около двух недель, когда она пригласила меня в свой кабинет. Там она негрубо вытащила мое импровизированное жабо, вручила его мне и предложила вытереть волосы.

После дала щетку и велела причесаться. Когда я привел себя в нормальный внешний вид, она спросила:

– Неужели так не хочется идти в армию?

Мы очень мило и с юмором поговорили. В итоге я получил самую легкую статью – 9Б, которая, однако, гласила: "не годен в мирное время, годен в военное".

Несомненно, это была настоящая женщина!

А Гришку через год я встретил с родителями в магазине "Грузия" (был такой), до восторга был рад, и узнал тогда только, что вместо ног у него с рожденья были две металлические ходули.

При нем, как всегда, была библиотечка "Крокодила", с которой он никогда не расставался (в сумасшедшем доме давал читать только мне). Прекрасный мужественный неунывающий парень – получше многих здоровых.

Забыл: в 6-м классе меня отдали в интернат, откуда, испугавшись моего "преображения", в конце года забрали. Но я до конца жизни запомню дни, когда я не только проверил себя в долгих, многочасовых драках, окончательно поверил в свою самостоятельность, научился в одиночку зарабатывать деньги, и испытал такое чувство свободы, которое и космонавтам, осваивавшим просторы Вселенной, не снилось. По всем показателям я неуклонно шел к неизбежному событию – тюрьме, но, как это ни удивительно, еще не сел…

…Не помню точно, когда – было мне лет 19–20, много лет минуло, да и лень напрягать память, – пригласили меня в Переделкино, на дачу. Девушка была там – прелесть – Тоня. Однако, живя под одной крышей, я ее не донимал, днями и ночами пропадая с писательскими дочками. Появился у меня приятель – Александр, с которым мы, подвыпив, пели бардовские песни для очаровательных слушательниц. А также собственного сочинения.

К Антонине я относился с нежностью, но вольностей не позволял. И то: была она, словно Аленький цветочек, – тихая, скромная… И был в поселке местный дурак – Игорь. Нечеловеческой силы парубок. Как все идиоты, был он неравнодушен к барышням. Не внушаемый галантному обхождению, он всех подряд лапал.

И однажды он добрался до Тони. Я ночевал у подружки, когда за мной Тоня пришла. Рассказывает, что к Игорю приехал друг, с которым он лежал в психбольнице.

Игорь воодушевился, явился к Тоне и сообщил, что вечером они с другом придут, принесут выпивку и доставят ей сексуальное удовольствие.

У девушки были заплаканные глаза, так она была хороша, словно святая Инесса… Я дал ей клятву, что разберусь. В голове моей мгновенно созрел удивительный план. Я отправился в лес.

Спилил молодую осинку, очистил от веток, привязал и опустил в ручей. После мы с Саньком сходили за вином, разжились провизией и стали ждать вечера.

И вот – он наступил.

Мы пришли к Тоне, все заперли, оставили открытым только окно. Включили на улице все освещение.

Я осиновый кол поставил рядом с собой. В полной темноте я, Александр, две девушки потихонечку пили вино и старались подбодрить перепуганную Антонину.

Наконец мы увидели Игоря. Он шел уверенно, а за ним, прячась за деревьями, – его больничный дружок. Игорь подошел к окну. Напряженно вглядываясь в темную комнату, он прошептал:

– Тонь, ты здесь?

Я ему эротическим шепотом отвечаю:

– Здесь… Иди ко мне… Милый…

Подоконник оказался высоковат для нашего бугая.

Герой-любовник поставил на подоконник одно колено, другое… И в этот момент я огрел его по лбу моченым колом. Он крякнул и свалился под окошко, подобно немцу. Кол развалился на три куска. Другой псих тревожно выглядывал из-за кустов.

Девчата говорят:

– Ты его убил.

– Да и хрен с ним, – отвечаю.

И мы продолжили наш прекрасный творческий вечер. Минут через сорок под окном зашуршало. Возник облепленный подоконной шелухой Игорь и, пошатываясь, однако ступая почему-то прямыми ногами, пошел прочь. На следующий день на лбу его я имел удовольствие лицезреть шишку синюю, размером, приблизительно, с сосновую. Больше он к Антонине не подходил и вообще стал намного скромней… Много я еще чего натворил. При всем этом разнообразии увлечение Поэзией не оставляло меня ни на день. И вот я притащился в Ленинград, позвонил в Союз писателей и, как ни странно, получил от них домашний телефон Бродского. Не сказать, что он обрадовался моему звонку.

– Я болею, – сказал он, – ни с кем не встречаюсь.

Но раз уж вы приехали из Москвы… Но не больше, чем на полчаса.

Я схватил такси и полетел. Помню, как вошел в полутемную прихожую, в коридоре было много всякой рухляди, а сам коридор, ведший на кухню, казался бесконечным, уходящим в иной мир. Иосиф поглядывал на меня с недоверием. Но вот я прочел первое стихотворение. Он поставил чайник. Я продолжал читать. После второго и третьего мы выпили портвейна. А после он неожиданно предложил пройтись. Стояла хорошая погода. Мы прошлись по Невскому, по Крюкову каналу, постояли у Новой Голландии…

Впоследствии я узнал, что мы прошли по любимому маршруту прогулок всех петербургских поэтов.

Я до сих пор чувствую, как там искривляется пространство. Бродский слушал мои стихи, зажмурившись, как кот, а я его – с открытыми ушами. Расстались мы поздно вечером. Меня потрясло: в какой степени у нас были схожи взгляды на Поэзию и поэтику как таковую!

И все же мы не были оригинальны. До этого додумывались и прежде. И ахматовское "Когда б вы знали, из какого сора…", хотя и по-своему, не было первым высказыванием на эту тему. Только мы с Иосифом поняли эту мысль буквально – как руководство к творчеству. Я осуществил эту идею, наверное, чуть больше, чем наполовину, а Иосиф воплотил это в такой степени, в которой это только и мыслимо. Мы еще встретились. Его изгоняли из страны, и он предложил мне помощь в эмиграции. Но я был один у матери, у меня была любимая девочка – иначе я бы и сам границу перешел.

– И потом, – сказал я ему, – будем мы, как Дон Кихот и Санчо Панса.

После я очень много работал над мастерством. Помогали мне безжалостная Юнна Мориц и добродушный Булат Окуджава. В самом дивном сне я не смог бы представить, что буду в его обществе пить чай с малиновым вареньем, и помогу накурить такую гору окурков, за которую Оля – его жена – долго еще не могла меня простить. Много мне кто помогал: Саша Величанский, к примеру. А пришел я к Людмиле Наровчатской – я проспал, едва уговорил ее встретиться.

– На полчаса, – сказала она, как Иосиф Бродский.

Я прочел несколько стихотворений, она позвала мужа.

– Посмотри, – сказала она, – перед тобой великий русский поэт.

Думаю, это был все же аванс. Потому что Юнна сказала мне:

– Если через два года вы будете писать, как сейчас, то вам лучше бросить.

Привыкший к восхищениям, я опешил. Но меня это настолько задело, что уже через полгода я реабилитировал себя в ее глазах, и с того времени мы с ней самые настоящие, самые подлинные и искренние друзья.

О стихах Юрия Батяйкина

Стихи Юрия Батяйкина знаю давно, всегда с радостью вскрываю конверт, в котором он прислал что-то новое из им сочиненного. За это время многие из его эпигонов издали книги свои и даже прославились, а Юрий Батяйкин так и не смог издать хотя бы тоненький сборник своей лирики. Лучшие стихи Батяйкина сотканы из прозрачной, светящейся речевой ткани, хотя и содержат в себе мрачные пропасти нашего злобного времени, совершенно ощутимые как неустранимая материальность предметного мира.

Только владея искусством слова, даром Божьим, способен поэт достичь такого уровня мастерства. Внутренний мир этой поэзии настолько богат, самороден и уникален, что всякий мало-мальски образованный, любящий новизну читатель будет вознагражден со всей щедростью, на какую способен живой, соболезный, милосердный и одинокий дух. А дух истинного поэта всегда одинок и беззащитен, хотя бы уже потому, что он призван в сей мир быть свидетелем света и замысла, преобразующего хаос. Более того, истинный поэт зачастую производит впечатление человека не вполне здравого, одержимого маниакальной идеей.

Так оно и есть. Поэт всегда одержим маниакальной идеей – запечатлеть свою единственную жизнь в единственном мире, где жизнь человека – крупица, мгновенье.

Каждый, кто встретится на его пути и окажет посильную помощь, будет в свой час возблагодарен собственной совестью и ощутит нежность к судьбе, предоставившей случай совершить благородное, бескорыстное дело.

ЮННА МОРИЦ

3 февраля 1991 года

Я по-прежнему приезжал в Питер. Не хватало Бродского, образовалась какая-то пустота.

И, чтобы ее хоть как-то заполнить, я написал стихотворение:

Учитель, я дорос до Ваших слов.
И пусть я не был сызмальства ревнивцем,
я в срамоте моих пустых углов
себя сегодня чувствую счастливцем.
Я помню давний благовест тепла:
на Невском март играет образами,
часы звонят – одну шестую зла
мы, расставаясь, наспех делим с Вами.
Сейчас у нас зимы апофеоз:
закрыли небо жалюзями тучи,
как Самиздат, кусается мороз,
и рвет сосуды диссидентство ртути.
И там, где обрывается стежок
трамвая, что сошел когда-то с круга,
кружит инакомыслящий снежок
приветом от ученика и друга.

Уезжая, Иосиф сказал:

– Жаль мне вас, Юра. Быть здесь такими, как мы, – все равно, что нацепить желтую звезду в концлагере. Этой стране нужны поэты только для того, чтобы их убить. Вот и вы не избегнете этой участи. Представьте старость. Вы – одинокий больной, никому не нужный. Я не хочу, чтобы так было.

Так будет. Но мы с вами еще обязательно встретимся.

Последняя фраза меня несколько ободрила.

Мы попрощались, и он поехал в небытие за Нобелевской премией.

А я остался.

Правда, он подарил мне своих друзей, но самого его мне очень по-человечески недоставало.

Уже став известным поэтом, я выразил это так:

С неких пор я все чаще
с завидным упрямством куклы,
словно в мусорный ящик,
бросаю в почтовый буквы
USA. Там начинка:
я жду и бросаю снова,
как японец в пачинко,
играю с судьбой на слово.
Лучше я расскажу вам,
о чем мои письма – это
миражи стеклодува
и метапсихоз поэта,
что дешевле монетки
в подвале кофейни злачной -
промороженный в ветке,
пылающий шар прозрачный.
Дальше бредни о грусти,
сравнимой с налетом пыли,
про настенные гусли,
поющие "жили-были",
про всенощную мессу
в присутствии дамы в черном
по пречистому лесу
на детском окне узорном.
В общем, темы посланья
закланного для Эриний -
"Превращенье дыханья
в поземку" и "Крови в иней",
до ворсинок продрогший,
квартальный отчет за зиму:
"Отношенье издохшей
собаки к теплу и дыму".
В завершенье тирады -
привет от запорошенных,
от церковной ограды
и дома умалишенных,
от рассеянных искр
и служенья холодной лире.
Вот и все, пан Магистр.
До встречи не в этом мире.

В ту же пору случилось событие – самое светлое в моей жизни. Я влюбился. В пионерлагере "Синева", от "Известий".

Я провожал туда не одну мою знакомую. Узнав, что я учусь в Педагогическом, старшая пионервожатая настойчиво убеждала меня остаться. И в тот момент, когда я наотрез отказался, я увидел Марину – юную дочь композитора Константина Орбеляна.

Она была настолько прекрасна, что даже солнце и море поблекли бы рядом с ней. Между нами произошел какой-то пустяковый разговор, и я уехал. Но те, кто обвенчаны на небесах, не могут вот так расстаться.

Я работал на телевидении, устал за год… И на следующий день должен был лететь в Ялту. Но, собравшись на аэровокзал, я безотчетно поехал к ней.

Когда я нашел это место, было почти темно. У кирпичных красных ворот, в летнем платьице, меня ждала Марина. Она совершенно замерзла.

– Я знала, что ты приедешь, – сказала она.

Я обнял ее, и мы пошли в лагерь. С этой минуты нам кроме друг друга вообще больше ничего не было нужно.

У меня ни с кем не было такой гармонии, такого доверия. Никого я не любил, как ее. И меня так не любил никто. Эту любовь признал весь лагерь, И когда в летнем кинотеатре она лежала у меня на коленях, а я отгонял от нее веткой комаров, это воспринималось также естественно, как шедший на экране кинофильм. Наше фантастическое счастье длилось почти месяц.

Я – поэт по рождению. Однако без нее не было бы самых прекрасных моих стихов. Правда, я не собирался рекламировать мою любовь, посвящать ей вирши, наподобие Данте или Петрарки. Я прятал строчки к ней в стихах, посвященных другим.

Дома ее выбор не одобрили. Со мной родители знакомиться не захотели: у них были на дочь свои планы.

Встречаясь со мной, она постоянно терпела упреки, оскорбления и издевки. Не желая создавать из ее жизни ад, я перестал за ней ухаживать. Думал – временно, а оказалось – навсегда.

Как мне потом рассказали знакомые, которые все, оказывается, знали: родные на нее постоянно давили, пытаясь подчинить ее, увезли в Ереван и, жужжа в уши лестью и уговорами, изводя разговорами о национальных традициях, против ее воли выдали за "своего". Она только плакала. Тогда ее развели и выдали за другого…

С ним она со свадьбы улетела в Париж, где покончила с собой.

Ночью она пришла ко мне во сне в образе той девочки, которую я знал. Утешала меня. Почти также, как в моем рассказе "Зеркало Клеопатры", написанном мной при странных обстоятельствах, задолго до этого.

Сначала я ревел от бессилия, потом поехал в Ленинград, где был тогда прописан, чтобы испросить разрешение на ее отпевание. Прошение можно подать только по месту прописки. Я отправился на Березовую аллею к Митрополиту Ленинградскому и Новгородскому, впоследствии Патриарху всея Руси. Приехал один раз – он с делегацией, второй – всё с делегациями. На третий я приехал на Каменный, около четырех утра, перемахнул забор и позвонил в звонок красивого особняка. Вышла женщина в халате, расшитом золотом, с прекрасным светлым лицом. Я ей всё рассказал.

– А какова причина? – спросила она.

– Одиночество, – ответил я.

Она велела мне поехать к отцу Сорокину в Александро-Невскую Лавру и подать прошение. Отец Сорокин запомнился мне тем, что видел меня насквозь. Прошение принял.

А через неделю я получил по почте письмо.

На бланке Митрополита Ленинградского и Новгородского – Батяйкину Ю. М., за № 1065/9, 11.10.89 г. было напечатано:

"Канцелярия Митрополита Ленинградского и Новгородского сообщает, что на Ваше прошение отпеть заочно Вашу знакомую Орбелян Марину Константиновну, окончившую жизнь самоубийством, последовала резолюция Высокопреосвященнейшего Митрополита Алексия следующего содержания:

"ОТПЕТЬ ЗАОЧНО РАЗРЕШАЮ.

МИТРОПОЛИТ АЛЕКСИЙ".

И. о. СЕКРЕТАРЯ МИТРОПОЛИТА ЛЕНИНГРАДСКОГО

И НОВГОРОДСКОГО ПРОТОИЕРЕЙ ВИКТОР ГОЛУБЕВ"

Отпевали Марину в храме Всех Скорбящих Радости, где меня когда-то крестили, на Ордынке в Москве. После отпевания мне дали мешочек с песком, с какими-то бумагами, которые следовало закопать в могилу Марины. Но Наталья Романовна говорить со мной не желала, и этот мешочек долго лежал у меня. Когда я понял, что моя жизнь кончается, я сжег его вместе с разрешением на отпевание.

Осенью 2012 года я его содержимое высыпал в море на излучине залива Коктебеля, выйдя в море на катере.

На месте ее родителей я бы повесился. Но отец уехал в Лос-Анжелес, откуда когда-то приехал, и что он чувствует – я не знаю, а Наталья Романовна сообщила подруге, что Марина была такая же чокнутая, как я.

Скитаясь от тоски по чужим городам, я возненавидел мир с его лицемерием и шаблонами. С окружающими стал вести себя высокомерно, вызывающе и язвительно.

Исключения были, разумеется. Но редкие.

В ту пору я затеял войну с графоманами, с присущим мне в этом вопросе сарказмом. Хотя я везде был вхож, и меня узнавали, принимали, восхищались – печатать опасались.

Глядя на всеобщее лицемерие, я начал сочинять и рассылать по всей литературной Москве пародии на известных в Москве и Питере советских поэтов – редакторов отделов поэзии, секретарей Союза и совковых творцов литературных журналов.

В итоге я попал на еще более надежный крючок чекистов, чем был огорчен не особо, если не доволен.

Александр Иванов впоследствии, прочитав мои пародии, сказал:

– Это не пародии, и на пасквили не похоже. Но здорово!

Их не так много сохранилось – приведу парочку.

Пародии

Владимир Лазарев

Шахта № 11

Про любовь мне сладкий голос пел…

М. Ю. Лермонтов

Поселок назывался Огаревкой,
Стоял себе, невзрачен, невысок.
Я там шахтером был, но с оговоркой,
Что это длилось, в общем, малый срок.
Ходил потяжелевшею походкой,
Не торопясь… Костюм себе купил.
Беседовал о щитовой проходке
И выдержку суровую копил.
А в шахте перекатывались гулы.
Был светлый день за тридевять земель.
Мне хмурого угля виднелись скулы,
Меня кропила черная капель.
Там, сверху, даль плыла под парусами,
Я знал: там листья синий ветер пьют.
И как бы слышал – наверху, над нами
Шумят леса, созвучия поют…
А в шахте перекатывались гулы.
Был светлый день за тридевять земель.
Мне хмурого угля виднелись скулы,
Меня кропила черная капель.
Тем, сверху, даль плыла под парусами,
Я знал – там листья свежий ветер пьют.
И как бы слышал: наверху, над нами,
Шумят стихи, созвучия поют…
И укрупнялись местные событья.
И я вопросы вечные решал.
Я засыпал в шахтерском общежитье
И все, что под землей творится, знал.
Мне снился сон, теперь полузабытый:
В глубокой шахте, в тишине живой
Я сплю, теплом неведомым укрытый,
И, точно голос, слушаю покой.

"Поселок назывался Огаревкой…"

Поселок назывался Огаревкой.
Он был, что называется, задворкой.
Стоял июль. Да, дело было летом.
Я стал шахтером, чтобы стать поэтом.
Я стал ходить тяжелою походкой,
Для нужных встреч костюм себе купил.
Беседуя о щитовой проходке,
Я выдержку суровую копил.
Так, с оговоркою, что ненадолго,
Я променял на шахту белый свет…
Как и предполагал я – не без толку:
Теперь я всеми признанный поэт.
Всем, кто страдает жаждой рифмоплетства,
Я дать могу полезнейший совет:
В поэзию приходют с производства -
Для дураков другой дороги нет!

Назад Дальше