И вдруг слышим, возле дома бродит кто-то. Тихо-тихо так по снегу переступает, но к самому дому пока не подходит, опасается. Мы с Сенькой к чердачному окошку подобрались и выглянули. Видим – стоит недалеко от дома какая-то фигура в белом и что-то к груди прижимает. Но стоит к нам спиной и в тени, на свет, что из окошка падает, не выходит.
И тут нас как обухом ударило – это ж Варька, Степана Алексеича дочка, с дитём своим к родителям пришла. Вдруг фигура покачнулась и в пятно света попала. Видим: точно Варька, да только и не она уже это вовсе. Смерть никого не красит, а уж от Варькиной-то красоты и вовсе ничего не осталось. Всего-то с месяц – полтора, как её похоронили, да и погода стояла морозная, но страшнее рожи я в жизни не видел и не увижу. Волосы свалялись, что твоя солома, а местами и повылазили так, что проплешины видать. Вместо глаз – ямы чёрные, а в них огоньки горят злющие-злющие, того и гляди, иглами раскалёнными проткнут. Рот провалился, губы сгнили, зато зубищи, как у волка. Кажется, может она клыками своими камни разгрызать и наковальнями закусывать.
Стояла она босиком в снегу в одном саване и ребёнка своего помершего к груди прижимала. Да и ребятёнок-то подстать мамаше, второго такого уродца не найдёшь. Мордочка синяя, как купорос, вместо глазёнок угли багровые и полный рот зубов – это у новорожденного-то! – тонких и острых, будто швейные иглы. Стоят они так и на дом родительский смотрят. И во взгляде такая злоба, такая ненависть, такой голод дикий, что даже у меня душа, если и есть, то в пятки ушла.
Потом Варька, как почуяла что, принюхиваться начала. И вдруг как глянет прямо на наше окошко. Взгляд её словно штыком ледяным нас с Сенькой проткнул. И вдруг оскалилась она зубами своими страшенными и кулаком нам погрозила, мол, и до вас, мелюзга, доберусь, дайте время. И детёныш её тоже кулачком своим сморщенным в нашу сторону помахал. А на пальчиках его когти, как у дикой кошки.
Нас с Сенькой будто к полу гвоздями присадило, стоим – ни живы, ни мертвы, шелохнуться боимся. Варька же ещё с минуту поторчала, попялилась на окна дома Степана Алексеича и шмыгнула, как тень, в сторону кладбища.
Стояли мы с дружком в столбняке, а потом будто отпустило нас что-то, рухнули на пол, как подкошенные. Тут уже и самогон не помог – всю ночь в обнимку просидели, да зубами простучали.
Наутро оно всё, конечно, не так страшно было, да и работы поднакопилось, но ближе к ночи начал нас мандраж пробирать. Сидим мы снова на чердаке, самогон глушим и покойницу ждём. Охота, она ведь пуще неволи. Страшно, а интересно.
И всё как прошлой ночью – Степан Алексеич со свечкой за столом разговаривает, Елена Сергеевна в углу что-то шьёт, а мы на чердаке сидим и Варьку поджидаем.
Только в этот раз поздно мы её услыхали. Проглядели, потому как боялись на неё вновь трезвыми-то глазами глянуть. Так мы самогоном увлеклись, что прослушали эту бестию.
Вдруг, видим в дырочку: дёрнулся Степан Алексеич на лавке и к двери прислушиваться начал. Слышим – скребётся кто-то под дверью, будто собачонка, которую в январский мороз на улицу вышвырнули.
Хозяин к двери подошёл и спрашивает: "Кто там ещё? Кого в такую стужу по улице носит?" А Елена Сергеевна аж вскинулась вся – видать почувствовала что-то, мать всё же.
А с улицы Варька жалобным таким голоском: "Это я, доченька ваша – Варя. Пустите нас в дом погреться, а то внучёк ваш на морозе застывает, плачет, к дедушке просится". И вслед за её словами с улицы плач детский еле слышный раздаётся.
Елена Сергеевна, как тигрица, в мужа вцепилась, чтобы не пускал он отродье адское в дом, не усугублял и без того вины своей. Но ведь тот как рявкнет на неё: "Что ты, дура старая, несёшь? Я ж её, дочь свою, два раза из дому выгонял, она через это и смерть свою приняла. Так неужто я её и в третий раз выгоню? В уме ли ты, баба?" Елена Сергеевна цепляется за него, объясняет, что не Варька это, а покойница, или того хуже – сам дьявол явился за душами их грешными. Тут Степан Алексеич не выдержал и шваркнул жену по уху кулаком, да так, что та в угол отлетела: "Мне, – говорит, – плевать, мёртвая она или живая. Я её убил, я за это и ответ держать буду! Паду в ноги дочери своей, покаюсь, прощенья попрошу – авось смилуется, простит". Сказал так, подошёл к двери, щеколду отбросил, засов отомкнул и двери отворил: "Входи, доченька!".
И она вошла. Во всей своей замогильной красе. Не стану я её описывать, скажу только, что мало чего я в своей жизни более ужасного видел, чем мёртвая Варька Сапожникова, стоящая в чёрном дверном проёме и прижимающая ребёнка к груди. Елена Сергеевна лишь охнула, сползла на пол и попыталась до крышки погреба добраться, спрятаться, наверное, хотела.
Степан же Алексеич на колени перед дочкой бухнулся и ну биться головой об пол. "Прости, Варенька, – бормочет, – прости, родная"… Варька же всех мёртвым огненным взглядом своим обвела, и вдруг как швырнёт детёныша своего через всю комнату. Мы даже сперва и не поняли в чём дело, пока не увидели, как ребёнок её окаянный зубищами своими в Елену Сергеевну вцепился. Та уже и крышку поднимать на погребе начала, да замешкалась что-то. Сама же Варька руки ледяные свои отцу на голову опустила и добрым таким, тихим голосом говорит: "Ладно вам, папенька, чего уж…", и вдруг быстро, словно гадюка, склонилась над Степаном Алексеичем и впилась зубами ему в шею чуть пониже затылка.
В этот момент то ли от боли, то ли ещё от чего, но сознание к старшему Сапожникову возвратилось. Закричал он дико, вскочил и попытался Варьку с себя сбросить. Да не тут-то было. Она как клещ, как пиявка болотная, к шее отца присосалась, руками в лицо впилась, со спины ногами охватила и оседлала, словно жеребца. Он уж и так её колотил и сяк, и на пол валился, и об стенку бился – ничего не помогало, а ведь мужик был хоть и сдавший сильно, постаревший, но всё ещё сильный до ужаса. А Варьке всё нипочём. Только хохочет и подбородок отцовский кверху задирает, чтобы, значит, ударить поудобнее. И ударила.
Когтистой лапой своей в момент вспорола отцу горло так, что кровь из него струёй ударила. Степан Алексеич захрипел, выгнулся и на спину повалился, а покойница кошкой из-под него вывернулась, упала сверху и начала зубищами горло его раздирать на куски с рычанием и чавканьем.
Пацан Варькин с Еленой Сергеевной уже заканчивал. Будто волчонок, въелся он когтями и клыками в грудь упавшей навзничь старухи, пытаясь добраться до сердца. Мать Варькина хоть и жива ещё была, но в глазах её уже зажёгся огонёк безумия, и она лишь тихо смеялась, глядя, как внук её мёртвый старается разорвать бабушкину грудь. Наконец и она затихла.
Некоторое время в комнате ничего слышно не было, кроме причмокивания, чавканья и всасывания, да ещё Степан Алексеич ногтями в конвульсиях по полу скрёб. А в завершении кровавой трапезы вырвали Варька с ублюдком своим сердца у деда с бабкой и сожрали.
Наконец, поднялась Варька с колен, взяла отпрыска своего на руки, поклонилась с издёвкой последний раз отчему дому, недобро зыркнув на образа, и, баюкая сыто урчащего на мёртвой груди младенца, исчезла в морозной вьюжной тьме. Но она вернулась. Видать не все долги она раздала, расправившись с отцом.
А всё ведь дурость ваша человеческая. Нашли ведь Сапожниковых наутро, нашли. И уж чего яснее, что рядом упырь бродит, так нет, – решили и на этот раз на волков или татей заезжих вину свалить. Ведь понимали все, что никакие это не разбойники и не волки, а всё равно, как дети малые, даже себе боялись признаться в том, что страсть такая в округе завелась.
Ну, а пока мужики бороды чесали да кряхтели, пока бабы их выли, покойников оплакивая, пока парни землю заледеневшую на краю кладбища долбили, неподалёку от страшной могилки, чтобы похоронить скорее невинно убиенных, Варька времени не теряла. И уже на следующую ночь нанесла новый удар.
Барин старый, Фёдор Ильич, в ту зиму частенько в город ездил, вот и в тот раз в отлучке был. Должен был засветло вернуться, да возвращаясь, видать, припозднился. Что тому причиной – то ли лошадь расковалась, то ли у знакомых засиделся, но застала его темнота верстах в двух от усадьбы. Барыня и сын её знали уже, что с Сапожниковыми приключилось и места себе не находили. На Варьку они, понятно, не грешили, а думали на волков. Шибко образованные были, чтобы к сердцу своему прислушаться, но троих мужиков дворовых с ружьями послали старому барину навстречу. Когда те уже со двора выезжали, сквозь ворота усадьбы одна из пристяжных кобыл из упряжки Фёдора Ильича ворвалась. Глаза бешенные, морда в мыле, правый бок разорван аж до рёбер, и с него шкура лохмотьями свисает. Тут уж не только те трое, но ещё четверо мужиков во главе с Петром Фёдоровичем на коней вскочили и рванулись галопом барина спасать. Далеко, правда, скакать было не нужно. Всего в полуверсте от усадьбы нашли они и сани барские, и коней. Коренному и второму пристяжному Варька так лихо брюхи вскрыла, что все кишки на снег вывалились. Кровищи вокруг было, как на бойне. Да что я говорю, – бойня это и была, самая, что ни на есть. Мишка, кучер барский, тут же рядом, у перевёрнутых саней лежал. И ему она горло с сердцем, как и остальным, выгрызла. Тут она верна себе осталась. А вот с Фёдором Ильичём, свекром своим неудавшимся, она по-другому обошлась.
Сначала его сразу и не нашли, видать, попытался Фёдор Ильич жизнь свою спасти и побежал в лес, как только увидал перед санями мёртвую Варьку с внучком своим зубастым. Да разве от такой убежишь… Если по следам судить, то там где он пять шагов делал, она один лишь раз прыгала, как лягушка какая-то. И полусотни метров не прошли, как наткнулись на то, что от старого князя осталось. А осталось от него немного.
Двоих мужиков из дворовых прямо наизнанку выворачивать начало. Фёдору Ильичу Варька не только сердце с горлом вырвала когтями и зубищами своими, а вообще на куски разорвала. Не спасла ни одежда, ни доха меховая – вспорола его Варька от шеи до середины живота. И, словно издеваясь, внутренностями Фёдора Ильича украсила небольшую ёлочку, как под Рождество, растянула кишки в гирлянды, особое место уделила сердцу и печени. Голову же князю она и вовсе напрочь оторвала и на вершину дерева насадила навроде Вифлеемской звезды. И в глазах, и во всём лице Фёдора Ильича кроме боли и ужаса застыло ещё и безмерное удивление, мол, как же это так…
Хоть мужики и крепкие были, и не робкого десятка, но тут растерялись – стоят, что делать не знают. Пётр же стал белее снега, но не зря всё же боевой офицер – приказал на коней садиться и срочно в имение возвращаться, чтобы потом народ собрать и облаву на Варьку устроить. Мужики стоят, мнутся, в имение возвращаться не спешат – понимают, куда теперь Варька направится, и не горят желанием с ней ночью нос к носу в усадьбе столкнуться. Но тут Пётр на них так рявкнул, что те, хоть и через силу, но на лошадей позалазили и к дому Танайских поскакали.
Уже на подъездах к усадьбе поняли – опоздали. В воротах привратник Сашка лежал. Его, когда барина выручать поскакали, оставили дорогу перед имением с фонарём освещать. Тот фонарь и сейчас рядом лежал, не потух даже. Сашку Варька просто зарезала, не глумясь – не он её целью был на этот раз, да и голод свой она уже, видимо, слегка утолила.
Визг стоял во дворе – жуть. Девки дворовые, да приживалки барынины в толпу в углу сбились, все расхристанные, и вопят, не переставая, но почему-то не убегают – то ли ноги от страха отказали, то ли голову от ужаса потеряли и не понимают, что спасаться надо. Управляющий барский Василий посреди двора сидит, лицо разорванное окровавленное руками зажал и по-бабьи в тон с девками воет. В общем, столпотворение полное и светло почти как днём, потому что свет во всех окнах барского дома горит, да ещё и мужики с факелами прискакали. А из дома тоже крики доносятся, и почти невозможно в этих истошных воплях голос старой барыни узнать. И ещё смех. Жуткий, замогильный, яростный. От хохота этого нечеловеческого у людей и вовсе душа в пятки уходит.
Пётр начал на мужиков орать, чтобы в дом шли барыню выручать, но те словно к месту приросли и по всему видно, что, хоть режь их, хоть огнём жги, а в тот дом проклятый ни в жисть они не сунутся. Плюнул тогда Пётр, из седельной кобуры пистолет выхватил, палаш офицерский обнажил и на помощь матери кинулся. Но тут и сама Варька с княгиней Танайской появились.
Со звоном разлетелись стёкла в высокой двери, ведущей на балкон второго этажа барского дома. И сквозь тучу блестящих осколков Варька вытащила за собой упирающуюся княгиню. На Танайскую смотреть было немногим легче, чем на саму Сапожникову. Лицо всё в синяках и уже в крови, рубашка ночная порвана в клочья, седые волосы растрёпаны, как у самой настоящей ведьмы, один глаз вырван, а левая щека располосована до кости. Она ещё кричала, но уже сошла с ума, и крик её странным образом гармонировал с торжествующим Барышным смехом.
Сама же Варька выглядела настоящей победительницей. Разумеется, с ночи в доме Сапожниковых красивее она не стала, но появилось в ней что-то горделивое, что внушало, если не почтение, то уважение. Детёныш её, как ловчая птица, примостился на материнском плече.
Всё смолкло. Несколько девок, как только глянули на Варьку с барыней, так сразу в обморок и грохнулись, а остальные застыли, как соляные столпы, раскрыв рты и не в силах отвести глаз от жуткой картины. Пётр стоял вместе с дворовыми – так и не успел войти в дом.
Издав очередной торжествующий вопль, Варька одним движением сорвала волосы с головы Танайской вместе с кожей. И как только раздался ответный, полный боли крик старой барыни, она мощным рывком, помогая зубами, оторвала княгине голову. И без того грязные, покрытые бурыми пятнами остатки Варькиного савана моментально стали чёрными из-за хлестнувшего фонтана. Несколько мгновений держала Варька оторванную голову княгини, напряжённо вглядываясь в единственный оставшийся глаз, а затем швырнула её к ногам бледного Петра.
Не успели люди внизу даже выдохнуть, как Варька с кошачьей грацией, нимало не заботясь о болтающемся на плече младенце, вскочила на балконные перила и спрыгнула во двор. Дворовые отшатнулись от неё, как камыш под порывом ветра, но они совершенно не интересовали Варьку. Внимание её было всецело приковано к одинокой фигуре, сжимавшей в побелевших пальцах клинок и рукоятку пистолета.
В тишине, такой, что было слышно, как поскрипывает снег под лёгкими шагами покойницы, Варька неспешно приближалась к замершему Петру. Тот, героическим усилием сбросив оцепенение, двинулся ей навстречу. Не доходя шести – семи шагов, князь и упырица остановились, пожирая друг друга глазами.
Как шелест осенних листьев, как скрежет ледяной крупы о зимнее оконное стекло, как шуршание пробирающейся по сеновалу гадюки, раздался тихий, совсем не злой голос Варьки:
– Ну же, любимый, обними меня, это ж я – твоя Варенька, али не признал?
Пётр задрожал – то ли от страха и ненависти, то ли от нахлынувших воспоминаний, но рука его начала медленно поднимать тяжёлый ствол пистолета. Варьку это не смутило, однако в голосе появились удивлённые, глумливые нотки:
– Неужели хочешь ещё раз убить меня, милый? – наклонив голову, с любопытством спросила она. – Разве не знаешь, что нельзя убить того, кого уже однажды убил? Посмотри, лучше, какого сынка я тебе родила И назвала в твою честь – Петенькой…
Детёныш на Варькином плече растопырил когтистые лапки и потянулся к Петру, жалобно воя: "П-а-а-апенька…". Гримаса ненависти и отвращения исказила лицо молодого князя: – Кровавая тварь! – бросил он в лицо Варьке и нажал на спусковой крючок.
Он не промахнулся. Ударом выстрела покойницу отбросило на пару шагов назад, отчего младенец пронзительно заверещал, словно попавший под тележное колесо заяц. Не сразу Пётр понял, что тот смеётся, а не кричит от страха. И только когда Варька поднялась со снега и, озадаченно обследовав большую рваную дыру в животе, укоризненно взглянула на князя, тот понял, что настал его последний час.
Взмахнув клинком, с яростным, отчаянным криком бросился князь на покойницу. Та лишь протянула руку ему навстречу, уверенная в своей силе, но тут же зло зашипела, когда палаш Петра напрочь снёс ей три пальца. Отступив, Варька упала, но, мгновенно перевернувшись, оказалась на ногах. Воодушевлённый успехом, князь рубанул ещё раз, но покойница уже не пыталась поймать клинок Петра, а лишь ловко увернулась от него.
Танайский поднял палаш на уровень глаз, направил остриё в сторону Варьки и многозначительно провёл левой ладонью поперёк горла. В ответ упырица издевательски заклацала зубами.
Как бы то ни было, при жизни Варька была всего лишь обыкновенной деревенской девкой, пусть и очень красивой, и не могла сравниться в искусстве фехтования со штатным офицером Танайским. Неудивительно, что ложный выпад князя она приняла за явную угрозу и, отклонившись в сторону, напоролась на завершающий замысловатую дугу клинок. Князь вполне мог лишить покойницу головы, если бы не детёныш, уютно устроившийся на материнском плече. Сталь палаша располовинила уродца, но удар поменял направление и смягчился – клинок всего лишь содрал лоскут гнилой кожи со скулы упырицы и срубил клок свалявшихся волос.
Младенец же, разлетевшийся на два равных куска, как ни в чём не бывало, что-то зло провыл матери, суча голыми лапками. Варька мельком глянула на посиневшего отпрыска, одна половина которого с ручонками и головой яростно колотила кулачками о снег, а вторая зло топала ножками, упрямо пытаясь встать, и лицо её превратилось в маску разъярённой гарпии.
Одним мимолётным неуловимым движением она оказалась за спиной Петра, и её когтистая рука впилась в непокрытые шапкой волосы князя. Тот попытался махнуть клинком назад, но Варька смогла перехватить руку Танайского. С нечеловеческой силой покойница вывернула её, и вслед за хрустом костей палаш упал в снег. Так же молниеносно Варька развернула к себе ошалевшего от боли князя. Губы Танайского шевельнулись в попытке что-то сказать упырице, но в этот момент обе её руки с острейшими когтями разорвали форменный мундир и по локти погрузились в грудь молодого князя.
Голова Танайского запрокинулась, лицо помертвело, а из уголка рта заструился ручеёк крови. Тело Петра ещё раз выгнулось на вытянутых руках покойницы и внезапно обмякло. Тогда Варька небрежно сбросила в снег труп князя и поднесла к своим губам кровавый ошмёток сердца. Откусив от него большой кусок, она швырнула остатки шипящей половинке младенца. Тот, довольно заурчав, запихнул дымящееся мясо в пасть и принялся жадно чавкать. Варька тем временем перевела злобный мертвящий взгляд на кучку дворовых, сбившихся в стайку у амбара. Нехороший это был взгляд – словно у волка, угодившего в садок для кроликов. Медленно, каждым шагом лишая крестьян остатков воли, упырица начала приближаться…
Но, то ли устала уже, то ли решила, что на сегодня крови достаточно пролито… Она просто остановилась невдалеке от замершей толпы, наклонила голову свою жуткую и аккуратно так, пальчиком погрозила, типа: "Смотрите, не балуйте тут без меня". А потом подхватила на руки обе половинки недовольно заворчавшего младенца и огромными скачками упрыгала в сторону кладбища. И этого хватило: у одной из баб выкидыш случился, а конюх барский поседел с перепугу. И то сказать…