Достоевский и его парадоксы - Александр Суконик 27 стр.


Но на самом деле, если душа Раскольникова и "незавершена" и "нерешена", то это можно понимать только в смысле того, что Раскольников мечется в страхе быть или не быть убийству раскрытым, живет в нервном до галлюцинаций напряжении, совершенно неприспособленный психологически к ситуации, в которую сам себя загнал. Но в смысле мировоззрения Раскольников остается на протяжении всего романа удивительно монолитной, цельной фигурой и, попав на каторгу, он и вовсе забывает все свои прежние муки, в том числе даже такое важное (потому что соединяющее его с реальностью) понимание, какой негодный из него Наполеон, и как он не мог вынести отъединения от людей. Даже это купленное такой ценой самопонимание (понимание своей натуры) исчезает из его головы! Ничего не было "куплено", не приобретено, Раскольников по-прежнему не знает, что он слабый российский фантазер, а не европейский экзистенциальный герой. Напротив, перебирая в памяти все происшедшее и "ожесточенно" судя себя "строго по совести", он не находит в своих действиях ничего предосудительного и приходит к выводу, что ему просто не повезло, что его подвела судьба. Эти слова "строго по совести" однозначно указывают, что совесть в понимании Раскольникова не имеет отношения к понятию совести в общепринятом смысле – это совесть человека, который мыслит иными этическими категориями. Ирония образа Раскольникова состоит в поразительном несоответствии его натуры его идеалам, но в его идеалах, то есть его мировоззрении, нет ничего иронического.

Другое дело образ Порфирия, который ироничен бесконечно. Обычному читателю Порфирий скорей всего видится, как замечательно написанный образ сверхпроницательного сыщика, который встанет наравне, если не выше знаменитых сыщиков у Эдгара По или Дэшила Хэммета. Но это не так. Тут берется за дело доктор Джекилл, и Порфирий становится моральным антагонистом своего героя, не вульгарным ловцом вульгарных преступников, но, перефразируя известную Книгу, идейным ловцом человеков или, по крайней мере, одного человека, который, однако, стоит многих (вот только удается ли ему поймать Раскольникова, дело другое). Все это было бы хорошо, если бы Достоевский оставил Порфирия родственником Разумихина, если бы он сказал себе: я ведь не люблю сыщиков и еще в "Хозяйке" я написал, что у них у всех оловянный взгляд, а кроме того, согласно Бахтину, мне ведь положено особенно ценить моменты, когда мои герои постигают друг друга на уровне субъект-субъект. Так что, если Порфирий так проницателен, что разгадал Раскольникова, почему бы не написать их диалоги, как диалоги двух людей, просто встретившихся в межзвездном пространстве жизни, ну, вот, как первый диалог Раскольникова со Свидригайловым? Был бы Порфирий просто родственник Разумихина и, разгадав Раскольникова и продолжая относиться к нему как к субъекту (по душам, то есть, а если после рюмки-другой, то по душам со слезой), он конечно должен был бы сказать ему что-нибудь вроде: парень, а ведь я знаю, что ты убийца, нехорошо, ты бы раскаялся и покаялся.

Но Достоевский – это не обычный целостного взгляда на вещи писатель, он писатель, расщепленный в самом изначале своей натуры и потому писатель-парадоксалист, и изобразить Порфирия таким прямым образом ему совершенно неинтересно. Я тут еще раз обращу внимание на разного калибра европейских и американских писателей и кинорежиссеров, на которых "Преступление и наказание" оказало такое огромное влияние. Как я говорил, разница между русской и европейской культурной ментальностью привела к тому, что понимание романа Достоевского было до абсурдности искажено, и европейские и американские потомки Раскольникова изображались имморалистами или аморалистами, а не моралистами-радикалами. Но в данный момент речь о другом – о неизбежном персонаже, который в конце этих романов и фильмов выступал в качестве одновременно идейного противника и утешителя преступника, осужденного на смертную казнь – разумеется, я имею в виду священника, ведущего с преступником последний разговор, эдакого всепонимающего человека, предлагающего ему покаяние, спасение души, иную жизнь на небесах и проч. в таком роде. Это настолько естественно и закономерно, что ассоциация такого священника с Порфирием не сразу приходит в голову, а между тем так ведь оно и есть: человек, который произносит проникновенную моральную филиппику в романе – это не тюремный священник, как единственным образом могло бы это произойти у любого западного писателя. Нет, это государственный сыщик, который не просто слуга царю, но – по совместительству – еще отец преступникам.

Как я сказал вначале, Порфирий это третий композиционный образ в романе и самый из них неясный (непроницаемый). Раскольников ясен в своих заголенных наружу чудовищных и ненатуральных (как "не бывает в жизни") противоречиях еще благодаря тому, что Достоевский достаточно подробно описывает его мысли и чувства. Писатель время от времени описывает мысли и чувства еще других персонажей – даже такого враждебного ему персонажа, как Лужин – но Свидригайлов и Порфирий взяты особенным образом, и Порфирий в большей степени, чем Свидригайлов. Про Свидригайлова мы, по крайней степени, можем узнать, как "зажегся" или "потух" его взгляд, мы может по его жестам, движениям, выражению лица определить состояние в тот или иной момент его чувств (например, в сцене с Дуней) – вероятно, потому еще что, как стопроцентный представитель "низа", он, несмотря на все свои таинственные качества, однозначен. Другое дело Порфирий с его округлой фигуркой, с его одышкой, с тем, как он называет себя буффоном, хотя нам он совсем не видится буффоном.

Порфирий выступает в романе в двух обличьях: сыщика и исповедника, и я соответственно проанализирую его отношения с Раскольниковым сперва как сыщика, потом как идейного наставника.

Взаимотношения между преступником Раскольниковым и сыщиком Порфирием не заземлены в реальностях, необходимых в произведениях натурального реализма (обнаружении если не прямых, то хотя бы косвенных улик, хоть каких-то доказательств вины подозреваемого), но только и только в психологии. И это создает у читателя особенно тонкое ощущение, будто почва исчезает из-под его ног, и он попадает в пространство между землей и небом. С самого начала отношения между Порфирием и Раскольниковым это даже не отношения кошки с затравленной мышкой, но удава с загипнотизированным кроликом, настолько силен какой-то совсем уж нереалистический нервный страх Раскольникова. Порфирий умен, но все равно – по его же объяснению – если бы Раскольников в самом начале не упал в свой нелепый обморок в участке, он никогда бы не попал на порфирьев радар. Опять и опять я возвращаюсь к одному и тому же: насколько образ Раскольникова искусственен, насколько он условен и неестественен, и насколько развитие действия в романе зависит от этих его качеств, то есть насколько Порфирию не нужно даже быть таким уж умным психологом, чтобы разгадать, кто убийца (во время второй встречи: "Да уж больше и нельзя себя выдать, батюшка Родион Романович. Ведь вы в исступление пришли").

В поединке между Порфирием-следователем и Раскольниковым-преступником нет никакого паритета, никакого даже намека на соревнование умов: Порфирий тут царит, как всевышний, потому что он знает о Раскольникове то, чего тот сам не то что не знает, но как бы не хочет знать. Раскольников знает о своем уме, но не хочет знать о своей, по выражению Порфирия, "натуре", а Порфирий прекрасно знает, какой тут существует разрыв, и совершенно не скрывает от Раскольникова своего знания и того, как ему это на руку. Зачем Порфирию прямые или ковенные улики, если Раскольников у него, как мягкий воск в руках? Поэтому он даже не заботится об элементарной логике сыщнического поведения. Например, он держит за дверью мещанина для очной ставки, но, увлекшись терзанием Раскольникова, входит в раж и выкладывает ему про его приход на квартиру процентщицы, про колокольчик и прочее – каков же будет тогда эффект очной ставки с мещанином? Или же – в особенности – то, как он говорит Раскольникову во время третьей встречи, что, если тот не явится с повинной, он даст ему погулять еще дня два, а потом заарестует. Еще только что он откровенничал, как невыгодно арестовывать преступника, потому что тот в заключении успокоится, но сопротивляемость Раскольникова он, видимо, ставит куда ниже сопротивляемости среднеарифметического убийцы (и в этом он, кстати, совершенно прав).

Если искать аналогию игре, которую ведет Порфирий с Раскольниковым, то тут прежде всего приходит на ум покер, как единственная игра, в которой так много зависит от психологических качеств игроков и умения наиболее искусных из них блефовать с непроницаемым лицом. Непроницаемое лицо темно, и так же темен Порфирий: он сам говорит Раскольникову после всех своих уверений в честности и благородстве, чтобы тот не слишком верил тому, что он говорит – такова его профессия следователя лукавить с подследственными.

Говорит он это Раскольникову во время их третьей, последней встречи, в которой раскрывает себя, согласно традиции экзальтированного чтения Достоевского мудрым проповедником и предсказателем судеб ("Да вы-то кто такой?., вы-то что за пророк? С высоты какого это спокойствия величавого вы мне премудрствующие пророчества изрекаете?" с неприязненным изумлением восклицает Раскольников). Следователь и проповедник сливаются в одно лицо, и перед нами как будто разворачивается сцена не детективной, но духовной кульминации романа. Только действительно ли разворачивается? То есть побеждает ли Порфирий Раскольникова в области духа так же, как побеждает в области криминала? Называя Порфирия "замечательным" и говоря, как тот разгадал "нерешенную и незавершенную душу" Раскольникова, Бахтин – против своей же теории – отвечает на этот вопрос положительно, то есть приписывает проповеди Порфирия "монологическое" идейное разрешение романа, в котором торжествует представитель добра, воплощенного в православной религии и царской власти, и высвечен наружу заблудший представитель зла, воплощенного в умственном – "диалектическом", по выражению Достоевского, – подходе к жизни.

Однако в произведении "монологического" типа сцена духовной кульминации всегда служит какому-то разрешению конфликта между противостоящими сторонами, так или иначе торжеству истины (добра) – даже если добро, как в "Короле Лире" или "Отелло", терпит трагическое поражение. Ни Эдгар, ни Яго у Шекспира, разумеется, не раскаиваются (никто не ожидает от них раскаяния), но силы правосудия действительно наказывают их, лишая единственно ценного, что существует для них в жизни (материальной реальности жизни). Раскольникова же никто не наказывает, материальная сторона каторги совершенно не имеет для него значения, и проповедь Порфирия скатывается с него, как с гуся вода. Его "наказывает" внутренний разрыв между его умом и его "натурой", то есть доказательство, что он не смог стать сверхчеловеком, и он идет выдавать себя, не выдерживая этого разрыва; посулы же Порфирия насчет обновления и обретения твердости духа в вере забыты им в тот же момент, когда Порфирий вышел из его комнатки. Ум Раскольникова, его идеология, его мировоззрение остаются неизменны не только до конца романа, но и до конца Эпилога. Его "возрождение" происходит не через христианское "жгучее" раскаяние за проделанное, а благодаря возникшей любви к женщине – а такая любовь могла бы случиться и в паганском мире. Теперь же, когда он переродился через любовь к женщине, эпизод в его жизни с убийством и вовсе становится для него не задевающей чувства абстракцией ("Все, даже преступление его, даже приговор и ссылка, казались ему теперь, в первом порыве, каким-то странным, даже и не с ним случившимся фактом").

Такова странная особенность творческого метода Достоевского, которую замечает, но совершенно неверно интерпретирует Бахтин. Воспетая Бахтиным самостоятельность миров героев это на самом деле до глухой абсурдности между ними разорванность: каждый выкрикивает свой монолог, но не слышит других монологов. Разорванность, которая может сравниться только с разорванностью между мирами героев Чехова или Кафки. Как сыщик, Порфирий своим приходом к Раскольникову, в общем, добивается успеха, заронив в сознании героя мысль о выгоде явки с повинной. Но как проповедник высокого, он мог бы с равным успехом произнести свою речь перед глухой стеной дома или перед каким-нибудь другим неодушевленным предметом, от которого ему не следовало бы рассчитывать даже на малейшее эхо.

Но монолог Порфирия являет собой пример странности манеры письма Достоевского с другой еще стороны – именно с той, которую Бахтин – опять же с ненужным восторгом – определил как манеру создания героев, находящихся в отношении с автором, как субъект с субъектом, но которая, на мой взгляд, уводит образы в такой подтекст, который находится вне художественности, и таким образом понижает художественную ценность произведения. В этом смысле я приводил пример из первой встречи между Раскольниковым и Порфирием, когда Раскольников, уставившись взглядом в пол, утверждает, что буквально верит в воскрешение Лазаря, и читателю неясно, лжет ли он или говорит правду (читатель решает, что он лжет, не может не лгать, но те несколько мгновении, пока решает, мешают художественному восприятию эпизода, как досадная соринка в глазу).

Эпизод с неясностью Раскольникова моментен и малозаметен, но несколько страниц монолога Порфирия совсем другое дело. Порфирий приходит к Раскольникову, когда его следствие зашло в тупик.

Он угадал убийцу, но у него нет никаких доказательств против Раскольникова, а вместо этих доказательств есть сознавшийся в преступлении Миколка. Сам Раскольников еще раньше объяснил Соне, как его, возможно, арестуют, подержат в тюрьме и выпустят, потому что все их психологические доказательства он перевернет в свою пользу Порфирий вторит ему, подтверждая, что слово пьяницы мещанина не устоит против слова бывшего студента. Приход Порфирия можно трактовать однозначно как приход хитрого следователя с конкретной утилитарной целью уговорить преступника добровольно явиться с повинной. Можно указать на то, как искусно следователь перемежает открытую лесть ("я ведь вас за кого почитаю? Я вас почитаю за одного из таких, которым хоть кишки вырезай, а он будет стоять да с улыбкой смотреть на мучителей…") с угрозами и запугиваниями ("А засади я вас в тюремный-то замок – ну месяц, ну два, ну три посидите, а там вдруг и, помяните мое слово, сами и явитесь, да еще как, пожалуй, себе самому неожиданно…") и морковкой перед носом, сиречь посулами скидки срока заключения. Но с другой стороны, можно читать монолог Порфирия с однозначным восторгом перед глубоким и сочувственным пониманием проповедником "нерешенной" души Раскольникова. Тут можно указать на несомненную искренность слов Порфирия – и когда он говорит "объясниться пришел-с, долгом святым почитаю", и когда обезоруживающе удивляется: "э, полноте, что мне теперь приемы! Другое бы дело, если бы тут находились свидетели", и когда бьет на искренность: "я вас, во всяком случае, за человека наиблагороднейшего почитаю-с, и даже с зачатками великодушия-с, хоть и не согласен с вами во всех убеждениях ваших, о чем долгом считаю заявить наперед, прямо и с совершенною искренностью, ибо прежде всего не желаю обманывать".

Достоевский пишет, как будто не просто отстраняясь, но устраняясь от своего персонажа и оставляя на наше усмотрение расшифровывать (трактовать) его речь, как нам заблагорассудится. Бахтин находит в этом некую высшую художественность, я нахожу в этом потерю художественности, потому что, если литературное произведение не находится на иной ступени упорядоченности по сравнению с хаосом жизни, оно на ту же ступень менее художественно. Бахтин полагает, что Достоевский хладнокровно и искусно планирует такую манеру письма, я полагаю, что эта манера есть результат того, что Достоевский находится в состоянии внутренней разорванности, сумятицы чувств и мыслей (мировоззрений). Но, как я указывал раньше, Достоевский, сознавая эту в себе разорванность, художественно осмысливает ее через иронию и парадокс, и потому истинное понимание "секрета" манеры письма Достоевского (если угодно, ее цельности) следует искать в изначальности ее великолепного самоиздевательского парадокса (только тогда, например, открывается смысл бросающей вызов смыслу концовки "Бесов", что врачи по вскрытии отвергли у Ставрогина психическую болезнь (!?).

И то же самое с образом Порфирия, который темен, как никакой другой образ в романе. Действительно, Порфирий может что угодно, только не говорить прямо, никто не употребляет столько оговорок, отступлений, взглядов "с другой стороны", как он. Ничья речь так не извилиста и не увилиста, как его речь, ничья речь так не игрива (эпизод с имитацией сватовства). Речь Порфирия играет оттенками, пытаясь быть "прямой" и "честной" до объявленного им "джентельменства", но все-таки по своей игривости он, глядя на Раскольникова, не может удержаться от совершенно неджентельменского издевательского замечания: "губка-то, как тогда, вздрагивает". А ведь это весьма неосторожное замечание, которое может рассердить Раскольникова и убить главную следовательскую карту – но уж больно Порфирий разнообразен, больно игрив, чтобы удержаться.

Назад Дальше