В одном из следующих, уже февральских писем (XIV, 152) Пушкин вдруг принимается объяснять, какое значение имело слово "приданое"? Простое, денежное… "Теперь понимаешь ли, что значит приданое и от чего я сердился?"
Запоздалые пояснения к письму, отосланному пять месяцев назад, – не предназначены ли они для успокоения посторонних, непрошеных чтецов? Да и с Плетневым небесполезно условиться: ничего не было, никакого скрытописания.
Свадебное путешествие
Данные Пушкиным оценки – Николаю и Бенкендорфу – "Жена не то что невеста, жена свой брат ‹…› невеста пуще цензора Щеглова, язык и руки связывает" – довольно близки к мысли, выраженной в итоговом письме-памфлете Жуковского: "Государь хотел ‹…› дать его гению полное его развитие, а вы из сего покровительства сделали надзор…"
Слова Жуковского перекликаются с пушкинской записью на последней странице его дневника:
"Царь любит – да псарь не любит".
То, что у поэта сорвалось с кончика пера в 1835 году, могло быть на уме и раньше.
Навряд ли Пушкин весь круг размышлений и переживаний, закрепленный в "тайных письменах", оставил в качестве неподвижного душевного груза. Если б он не попытался обратиться к читателям, это было бы не в его правилах.
Подходящего повода пришлось ждать долго. Но, как только поэт стал издателем журнала, он сумел сказать все то, чего сказать нельзя. В третьей книге "Современника", вышедшей осенью 1836 года, появилась его статья "Вольтер".
Вновь, как и в болдинских письмах, Пушкин уподобил придворные отношения делам семейным, сравнил переменчивость мнений государя с женским непостоянством.
Тогда, в 1830 году, Пушкин сетовал: "Должно было мне довольствоваться независимостию…"
Теперь этот упрек, по-прежнему обращенный к себе, перелицован в адрес Вольтера: "Что влекло его в Берлин? Зачем ему было променивать свою независимость на своенравные милости государя…"
Приведем из статьи Пушкина о Вольтере еще и последний ее абзац:
"Что из этого заключить? что гений имеет свои слабости, которые утешают посредственность, но печалят благородные сердца, напоминая им о несовершенстве человечества; что настоящее место писателя есть его ученый кабинет и что, наконец, независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы".
Эти размышления Пушкина подвели итог многому из того, о чем шла речь в болдинских письмах к Плетневу.
В дни Болдинской осени поэт был озабочен тем, как настоять на своем, перебороть недоверие, подозрительность властей и под любым предлогом съездить за границу.
Не означает ли это, что поэт помышлял не столько о свадьбе, сколько о свадебном путешествии? И, стало быть, судьбой своей невесты, Наталии Николаевны, не так уж интересовался?
Нет, одно из другого не вытекает. Мы стремились доказать только то, что в письмах к Плетневу Пушкин не слишком распространялся относительно своих чувств к взаправдашней невесте.
Нам могут возразить: "А покажите, где же сам Пушкин, сдержанно или несдержанно, но напрямик, без иносказаний, говорит все то, что вы ему приписываете? До тех пор, пока вы не предъявите свидетельство, исходящее непосредственно от Пушкина, ваши сложноватые построения попросту нельзя принимать во внимание".
Подобное требование выглядит неисполнимым. Если бы на сей счет имелись прямые высказывания самого Пушкина, не было бы нужды строить цепочки косвенных доводов. Давно были бы обнаружены и изучены все подспудные оттенки, давно была бы расшифрована тайнопись, укрытая в письмах к Плетневу.
Задачу, казалось бы, непосильную, помогают решить записки художника М. И. Железнова. Представитель иного, более молодого поколения, он не встречался с Пушкиным. Будучи учеником и другом К. Брюллова, вел постоянные записи, куда дословно заносил услышанное от великого живописца.
В двухтомнике "Пушкин в воспоминаниях современников" (М., 1985; т. II, с. 506) находим комментарий:
"Как мемуарист Железнов был крайне осторожен. Обилие прямой речи в его записках говорит о том, что он старался как можно точнее передавать слова Брюллова, сохраняя свойственную художнику манеру выражений".
Тем самьм, в частности, подтверждается аккуратность нижеприводимой записи Железнова:
"Карл Павлович не мог равнодушно вспомнить, что Пушкин не был за границей, и в 1848 году при мне сказал А. И. Левшину, занимавшему тогда какое-то важное место:
– У нас соблюдение пустых форм всегда предпочитается самому делу. Академия (художеств), например, каждый день бросает деньги на отправку за границу живописцев, скульпторов и архитекторов, зная наперед, что из них ничего не выйдет. ‹…› А для развития настоящего таланта никто шагу не сделает. Пример налицо – Пушкин.
Что он был талант, – это все знали; здравый смысл подсказывал, что его непременно следовало отправить за границу; а ему-то и не удалось там побывать.
Вскоре после того, как я приехал в Петербург (1836), вечером ко мне пришел Пушкин и звал к себе ужинать. Я был не в духе, не хотел идти и долго отнекивался; но он меня переупрямил и утащил с собою. Дети его уже спали. Он их будил и выносил ко мне поодиночке на руках. Это не шло к нему, было грустно, рисовало передо мною картину натянутого семейного счастья. Я не утерпел и спросил его: "На кой чорт ты женился?" Он мне отвечал: "я хотел ехать за границу, а меня не пустили; я попал в такое положение, что не знал, что делать, – и женился…""
Заметка М. Железнова первоначально увидела свет в "Живописном обозрении" за 1898 год. Редактор журнала, известный беллетрист А. К. Шеллер-Михайлов, не прибавил к ней никаких пояснений.
В 1927 году по рукописи, хранящейся в Пушкинском Доме, эту заметку вновь опубликовал профессор Н. К. Козмин, ошибочно полагавший, что публикует ее впервые. Профессор привел близкие по мысли стихи, написанные в том же 1836 году. На них остановимся позже.
В 1985 году в VIII сборнике "Панорама искусств" появилось эссе В. Порудоминского "Брюллов. Пушкин. Время". Поначалу писатель выражает некоторое недоумение:
"Брюлловское объяснение мотивов женитьбы поэта кажется неожиданным, нелепым, смешным, – и все же стоит ли сразу и безоговорочно его отбрасывать? ‹…› Стоит ли выискивать нечто ‹…› обидное в острой фразе? И надо ли относить ее, что называется, на счет Натальи Николаевны?"
Однако В. Порудоминский тут же находит успокоительные соображения:
"Разрешение поехать за границу (да, собственно, разрешение всякой поездки) для Пушкина прежде всего подтверждение подлинности дарованной ему свободы… Дело не только в самих поездках – не меньше в принципиальной их возможности… В контексте всего разговора… речь здесь в первую очередь о другом – опять-таки о независимости".
Вернемся к стихам Пушкина, которые приводил профессор Н. К. Козмин:
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Безмолвно утопать в восторге умиленья…
Вот счастье! Вот права!
Последние строки Н. Козмин привел неточно, по памяти. Правильно:
"Трепеща радостно в восторгах умиленья… Вот щастье! вот права…" Профессор сопроводил стихи своей сентенцией, тоже не вполне точной:
"Этого счастья, этих прав ему не дала его родина".
Родина тут ни при чем. Ее нельзя объявлять повинной за каждую уловку, за каждую увертку, к которым прибегали то ли царь, то ли псарь. То ли вместе оба. Два цензора… Два неусыпных судьи каждой стихотворной строки и каждого житейского поступка.
Вереница разночтений
Последние слова стихотворения: "Вот щастье; вот права…" – поставлены на самое важное место, на завершение, на обрыв. Поэт не смирился с ущемлением прав гражданина и художника. Набраться новых впечатлений, творить и созидать – вот к чему стремился Пушкин.
Прежде чем привести соответствующую цитату, придется поведать о том, как ее текст оказался испорчен. Более ста лет в печати приводятся пушкинские слова, не получившие единого толкования. Да и откуда взяться верному объяснению, если самый текст печатался по-разному?
Некое недописанное слово одни специалисты читали "Map". При этом разъясняли, что так Пушкиным обозначен французский революционер Марат.
Другие на том же месте читали "Мир". Предполагали, что речь идет о поручике Мировиче, казненном в 1764 году за участие в заговоре против Екатерины II.
Третьи утверждали, что Пушкин упоминает деятеля французской революции Мирабо.
Четвертые поддерживали прочтение "Мир" и догадку насчет Мирабо, но поясняли, что таково было прозвище декабриста Николая Ивановича Тургенева, который был хром, подобно Мирабо.
Пятые заявляли, что "Мирабо" – прозвище не одного, а двух братьев Тургеневых. Достаточно, мол, убедиться, что Пушкин шлет привет "обоим Мирабо" в одном из писем 1819 года…
Супротивники не спешили разобраться, на чьей стороне истина. Устанавливалась неуместная взаимная терпимость. Кто поведет речь о французе, о графе Оноре де Мирабо, тот не преминет преподнести цитату "из Пушкина". Кто помянет братьев Тургеневых, пускает в ход все ту же цитату.
Почему же никто никому не возражает? Не кроется ли за подобной деликатностью еще одна догадка? Догадка о том, что все пять – сомнительны? Впрочем, мы еще не закончили перечисление.
Вслед за "Мир", "Map" или чем-то в том же роде, отчетливо читается союз "и", а за ним – опять-таки нечто недописанное. Все это, вместе взятое, чаще всего принимали за "Мир. и Пет."
В результате получали прочтение: "Только революционная голова, подобная Мирабо и Петру, может любить Россию…"
При чем здесь Мирабо? Почему самая революционная голова – именно Петр? Возможно, что лет сорок-пятьдесят назад иные рассуждали так: не декабристы, а Петр Первый – вот образец, коим сейчас, в середине XX века, надлежит крепить авторитет корифея всех наук, начиная с языкознания и кончая сельским хозяйством.
Опираясь на перепутанные пушкинские строки, возвысить императора Петра за счет декабристов – вот какие требовались "пушкинизмы".
Если отвлечься от влияния обстоятельств, возникавших не столько внутри науки, сколько над ней, – вряд ли нам удастся понять, как сумел утвердиться мнимопушкинский текст.
В "Литературной газете" (1979, 14 февраля, с. 6) профессор Б. С. Мейлах попытался обосновать новый вариант: "Мирабо и Пестель". Хотелось бы знать – сколько писем прислали в газету удивленные читатели? Ведь "новейшее" прочтение "Пестель" впервые предлагалось еще в конце прошлого века.
Выступая с ответом на письма в сборнике "Сибирь и декабристы" (вып. 2, Иркутск, 1981), Б. С. Мейлах несколько подробнее изложил различные точки зрения. Он объявил вопрос открытым для дальнейших поисков, "поскольку сам автограф не дает оснований для единственного и навсегда окончательного решения".
…В рукописном отделе Московского музея Пушкина мне любезно показали фотокопию спорного текста. С первого взгляда пришло на ум прочтение, не совпадавшее ни с каким из приведенных выше. Одно смущало: "мое" прочтение выглядело до того очевидным, что оно не могло не быть найденным ранее. Поэтому я не поспешил радоваться "важной находке".
Осторожность оказалась оправданной. Порывшись в давнишних изданиях собраний сочинений, я получил повод убедиться, что новое – это всего лишь хорошо забытое старое.
Когда в 1979 году Б. С. Мейлах представил в качестве новинки прочтение "Пестель", профессор упустил из виду, что именно так он приводил это место в одной из своих статей еще в 1937 году.
Тем самым профессор присоединялся к чтению, которое незадолго перед тем предложил Ю. Г. Оксман. Вот тогдашний (1937) комментарий Оксмана:
"Нами первое сокращение читается как скорописное (может быть, по конспиративным соображениям) начертание имени и фамилии М. Ф. Орлова ("М. Ор."), что до конца осмысляет текст, ибо М. Ф. Орлов и П. И. Пестель, оба были в 1822 году и "революционными головами", и пламенными пропагандистами чистоты русского языка".
Именно это прочтение – "Мор и Пест" – я "сразу увидел", то есть непроизвольно вспомнил, когда посмотрел на фотокопию.
Воспроизведем верно установленный, а затем отодвинутый на задворки пушкинский текст:
"Только революционная голова, подобная М. Ор[лову] и Пест[елю], может любить Россию – так, как писатель только может любить ея язык. Все должно творить в этой России и в этом русском языке".
Вот что, в сущности, говорил Пушкин: любить Россию – значит деятельно готовить преобразования. Точно так же, то есть деятельно, созидая литературу, являет любовь к русскому языку писатель…
Это высказывание на протяжении десятков лет преподносилось в путаной, в неуклюжей форме. Тот, кто поддерживал, кто продлевал принудительную неизменность неверно прочтенных текстов, умалял весомость пушкинской мысли.
Запретители мурыжат
Есть ли необходимость менять устоявшиеся трактовки? Сколько лет читали и понимали буквально, не выискивали тайные значения. Не проще ли оставить болдинские письма в том виде, к которому привыкло несколько читающих поколений?
В том-то и дело, что безмятежного спокойствия не было. Малейшая фальшь не могла оставаться бесследной и безвредной. Обозревая посвященные Пушкину телевизионные передачи, рецензент одной из центральных газет задался недоуменным вопросом.
– Почему, – спрашивалось в рецензии, – одни пушкинисты говорят, что в Болдине светлый гений Пушкина испытывал величайший творческий подъем? А другие, да нет, те же самые пушкинисты подготовили телефильм "Болдинская бессонница". В этой картине все пронизано непреходящей трагичностью… Впрочем, – продолжал рецензент, – у авторов фильма нельзя отнять право на свое толкование, где безотрадное преобладает, в конце концов, они оперируют фактами, не подлежащими сомнению, приводят подлинные письма.
Давление неблагоприятных обстоятельств – такова была одна из причин, заставлявшая прибегать к обинякам. Но эта причина – не единственная. Нет сомнения, что искусство тайнописи и само по себе сильно занимало поэта. Его радовало, его, наконец, забавляло, что "тайные письмена" получались удачно, с полным соблюдением правдоподобия.
Вот что порицал несколько лет назад казеннокоштный дежурный пушкинист:
"Вообще, думаю, многочисленные попытки, ставшие особенно модными в последние годы, "расшифровок" так называемой пушкинской "тайнописи" заведомо обречены на поражение… Воспринимать каждое пушкинское слово как некий шифрованный знак – значит совсем не понимать его главной эстетической и этической меры – простоты. Пушкин рассчитывал на понимание, писал для каждого из нас, а не для избранных и "посвященных"".
Неужели надо пояснять, что Десятую главу зашифровал опять-таки Пушкин? Не только для себя предпринял этот труд, но также и для потомства. Он действительно рассчитывал на наше понимание. И вряд ли мог предвидеть, что через 150 лет кто-то возьмется прославлять "простоту".
На запретительские капризы ответила сотрудница Пушкинского Дома О. С. Муравьева:
"Они, казалось бы, любят Пушкина. Но кого же они любят на самом деле? Вооруженные поверхностными и несистематическими знаниями и набором расхожих истин, эти почитатели стоят насмерть за нехитрые схемы, внутри которых чувствуют себя удобно и в которые обязан уложиться и Пушкин. Они всегда выступают с "высоких идейных позиций" и вещают громкие слова. Кажется, что они – за идеалы;…но вдохновляет их вовсе не стремление защитить истину, напротив, активное нежелание ее знать. Приходилось даже слышать, что хорошо бы запретить публиковать сами письма Пушкина".
Почтовый день
Нет ли у специалистов в засаде какого-нибудь опровержения? Более чем кстати прибыл отзыв дежурного пушкиниста. Для пущей важности его подпись заверена Старшим Инспектором и скреплена круглой печатью. Довод всего один, но зато такой, что "сразу разваливается все построение".
– Да, – рассуждает оппонент, – письмо к Плетневу о том, что невеста Пушкина ему не пишет, находится в противоречии с тем фактом, что Пушкиным на днях, 26 октября 1830 года, получено письмо от Наталии Николаевны. Требует объяснений и то, что у ответных писем к Плетневу и к Н. Н. одинаковый почтовый штемпель – Арзамас, 30 октября.
– Но, – продолжает недавний гость Старшего Инспектора, – это вовсе не значит, что письма написаны одновременно. Письмо к Плетневу могло быть написано на несколько дней раньше! То есть до 26 октября! Возможно, оно дней пять пролежало в Болдине, на столе у Пушкина. Либо в Арзамазе на почте. Скорее всего, виновата почта. Все объяснилось, и нечего было городить огород.
Произвольный перенос датировки не разрешил недоумения. Ведь не на то жалуется Пушкин Плетневу, что невеста сейчас не пишет. А на то, что за все время пребывания в Болдине от нее ни слуху ни духу:
"Отправляясь в путь, писал я своим, чтоб они меня ждали через 35 дней. Невеста и перестала мне писать, и где она, и что она, до сих пор не ведаю".
Между тем полученное 26-го письмо Наталии Николаевны было отнюдь не первым. По меньшей мере третьим!
Мы отмечали и такую несообразность: тому же Плетневу Пушкин уже сообщал 9 сентября:
"Сегодня от своей получил я премиленькое письмо…"
Поскольку перенос даты на пять дней назад не упраздняет всех несоответствий – зачем же затевать передвижку?
Наталия Николаевна Пушкину писала и пишет. Плетнев о сем давно извещен. Несовместимость фактов остается.
Все три болдинские письма к Плетневу проштемпелеваны в Арзамасе теми же числами, что и письма к Н. Н. Складывается впечатление, что Пушкин придерживался определенного порядка. Когда наступает почтовый день, он спервоначалу пишет к Плетневу. Затем, глядя на написанное, поэт вставляет в следующее, в письмо к Н. Н., внешне похожие фразы. Эти вариации должны подтвердить в глазах почтовой цензуры бесхитростность, взаправдашность всего, что наговорено в письмах к Плетневу.
Каким числом следует датировать третье письмо к Плетневу?
День получения письма от Н. Н., 26 октября, приходился на понедельник. Штемпели на ответном письме Пушкина и на его письме к Плетневу – 30 октября, пятница.
В письме к Н. Н. сказано: "письмо ваше… получил я 26-го". Не сказано: "получил сегодня, 26-го". Не сказано: "получил вчера, 26-го".
Значит, он писал позже. В свой обычный почтовый день, в среду 28-го.
А к Плетневу? Согласно заведенному порядку – в тот же день, в среду утром. Либо накануне, 27-го. При любом сочетании – после получения письма от Н. Н., пришедшего 26-го.
Но что прикажете делать, если дежурный останется при своем мнении, скрепленном визой Старшего Инспектора?
На минуточку уступим власть предержащим. Допустим, что письмо к Плетневу, согласно их пожеланию, все-таки переместилось дней на пять, на 24 или 25 октября.
Легче от того не станет. Ибо некуда девать еще одну закавыку. Другое письмо, не к Плетневу – к М. П. Погодину, датируют так: "начало ноября 1830 г."
Оно получено московским адресатом 8 ноября – о сем есть запись в дневнике Погодина.
В состав письма входило предназначенное к печати стихотворение "Герой". Письмо деловое, спешное.
И в данном письме, несомненно, написанном после 26 октября, нас ожидает все то же фактическое несоответствие: