Пушкин ad marginem - Арам Асоян 19 стр.


Между тем замечание Пушкина носит не частный, а концептуальный характер. Буквальный смысл утверждения "…а поэзия, прости господи, должна быть глуповата…" тут же опровергается признанием "Я без твоих писем глупею, за которым следует комментарий: "… это нездорово, хоть я и поэт". Итак, пушкинское утверждение нуждается в толковании.

Вл. Ходасевич посвятил загадочному постулату специальную статью, в ней он заметил: "… мудрость поэзии возникает из каких-то иных, часто противоречащих "здравому смыслу" понятий, суждений, ощущений. Вот это-то лежащее в основе поэзии отвлечение от житейского здравого смысла (на языке обывателя входящее как часть в так называемое "воображение поэта") и есть та глуповатость, о которой говорит Пушкин".

Замечание Ходасевича, несомненно, нуждается в проверке. Вспомним, для примера, пушкинские стихи "Зима. Что делать нам в деревне? Я встречаю." или "Отцы пустынники и жены непорочны." Ну и какое же здесь расхождение со здравым смыслом? "Расхождение" если и есть, то, конечно, с романтической поэтикой, а вот "глуповатость", то есть "мудрость поэзии" очевидна.

Природа такой мудрости глубоко почувствована и осознана К. Н. Батюшковым. В статье "Нечто о поэте и поэзии" он писал: "сердце имеет свою собственную память", а в стихотворении "Мой гений" он восклицал:

О память сердца! Ты сильней
Рассудка памяти печальной….

Противопоставление "памяти сердца" памяти, присущей рассудку, имеет прямое отношение к пушкинскому высказыванию. "Глуповатость" поэзии выражается прежде всего в непосредственности поэтического чувства. В "Послании И. М. Муравьеву-Апостолу" Батюшков писал:

Ты прав, любимец муз! От первых впечатлений,
От первых, свежих чувств заемлет силу гений
…………………
В самом бездействии он с деятельным духом
Все сильно чувствует, все ловит взором, слухом,
Всем наслаждается, и всюду, наконец,
Готовит Фебу дань, – его грядущий жрец.

Это стихотворение не только о "свежести" чувства, но и полноте, стихийности поэтического восприятия жизни, спонтанности отклика на ее явления. "Ну и что же здесь описывается? – задавался вопросом поэт и мыслитель В. С. Соловьев, комментируя пушкинские стихи "Громада двинулась и рассекает волны: Плывет. Куда ж нам плыть?" – какие-нибудь тонкие изобретения и сложные комбинации ума? – Ничуть не бывало. Успение природы, успение телесной жизни в поэте – и пробуждение в нем поэзии не как деятельности ума, а как состояния души, охваченной лирическим волнением и стремящейся излиться в свободном проявлении – свободном, значит, не придуманном, не сочиненном".

Сходным образом отзывался о пушкинской поэзии Д. С. Мережковский. "Пушкин, – говорил он, – не боится своего демона (даймона. – А. А.), не заковывает его в рассудочные цепи, он борется и побеждает, давая ему полную свободу" Именно эту особенность имел в виду Гоголь, когда утверждал: "Пушкин дан был миру на то, чтобы доказать собою, что такое сам поэт и ничего больше – что такое поэт, взятый не под влиянием какого-нибудь времени или обстоятельств и не под условьем также собственного, личного характера, как человек, но в независимости ото всего…".

Как будто солидаризуясь с Гоголем, Вл. Набоков утверждал: "Проследив все его (Пушкина. – А. А.) поэтическое творчество, заметим, что в самых его затаенных уголках звучит одна истина, и она единственная на всем свете: истина самого искусства".

Но что такое истина искусства? О ней кратко и умно сказал Гоголь: "… из всего как ничтожного так и великого, он (Пушкин. – А. А.) исторгает одну электрическую искру того поэтического огня который присутствует во всяком твореньи бога, – его высшую сторону, знакомую только поэту, не делая из нее никакого применения к жизни в потребность человеку, не обнаруживая никому, зачем исторгнута эта искра, не подставляя к ней лестницу ни для кого из тех, которые глухи к поэзии".

3. Пушкин и античность

А. Мирская честь и честь священная

Что день грядущий мне готовит?
Его мой взор напрасно ловит,
В глубокой мгле таится он.
Нет нужды; прав судьбы закон.

(V, 127)

Дохнула буря, цвет прекрасный
Увял на утренней заре,
Потух огонь на алтаре!..

(V, 132)

Комментарий Ю. М. Лотмана к последнему стиху XXXI строфы VI главы "Онегина" (V, 127) фиксирует читательское внимание на "живописном изображении смерти, кончины через эмблему погашенного факела, светильника…", т. е. изображении, характерном для поэзии конца XVIII – начала XIX вв. Вместе с тем этот и восьмой стих XXXI строфы, которая представляет собою элегию Ленского, написанную накануне дуэли с Онегиным, целесообразно соотнести с античным представлением о поединке, который в третьей песне "Илиады" мыслится как божий суд. В этой песне описанию противоборства Менелая с Парисом предшествуют стихи:

Гектор тогда Приамид и с ним Одиссей благородный
Прежде измерили место сражения; после, повергнув
Жребии в медный шелом, сотрясали, да ими решится,
Кто в сопротивника первый копье медяное пустит.
Рати же окрест молились и длани к богам воздевали;
Так не один восклицал меж рядами троян и ахеян:
"Мощный Зевс, обладающий с Иды, преславный, великий!
Кто между ими погибельных дел сих и распрей виновник,
Дай ты ему, пораженному, в дом погрузиться Аида."

В элегии Ленского "судьбы закон", тоже есть не что иное, как олицетворение божьего суда. В XXI строфе ассоциация дуэли с таким судом вызвана упоминанием об алтаре, на который дуэлянты приносят в качестве жертвы свои молодые жизни, вверяя себя божьему промыслу.

Жертва на дуэли приносится ради чести. В дуэли, писал Ю. Лотман, "с одной стороны, могла выступать на первый план сословная идея защиты корпоративной чести, а с другой – общечеловеческого достоинства". Однако античное отождествление поединка с высшим судом предполагало еще один аспект чести. Дело в том, что понятие этой ценности в древнегреческом сознании, как отмечал Э. Бенвенист, включает в себя два не адекватных друг другу представления, которые выражаются разными словами. Одно из этих представлений сопоставимо с "мирской честью", ее содержание определяется людьми, их отношением к субъекту чести. Другое – соотносится с божьей волей и предполагает "священную честь", обусловленную высшим жребием.

В поэзии Пушкина мы найдем обстоятельства, релевантные как "мирской", так и "священной" чести. О "мирской" печется, например, герой "Медного всадника "Евгений бедный":

О чем же думал он? О том
Что был он беден, что трудом
Он должен был себе доставить
И независимость и честь

(IV, 385)

В стихотворении "товарищам" честь ("священная") и почести ("мирская честь") оказываются оппонирующими друг другу:

Другой, рожденный быть вельможей,
Побежден ли швед суровый?
Не честь, а почести любя,
У плута знатного в прихожей
Покорным плутом зрит себя.

(I, 264)

"Священная честь" всегда связана с кровью, гибелью, славой, судьбой:

Гречанка верная! Не плачь, – он пал героем,
Свинец врага в его вонзился грудь.
Не плачь – не ты ль ему сама пред первым боем
Назначила кровавый чести путь?

(II, 66)

В стихах "Пир Петра Первого" честь как божественное благорасположение, божий жребий, небесное решение явлена еще очевиднее:

Озарен ли честью новой
Русский штык иль русский флаг?
Побежден ли швед суровый?
Мира ль просит грозный враг?

Подобные обстоятельства, где участь действующего лица определялась, по его мнению, божьим промыслом, диктовали и моральный кодекс поединка, в котором "честь, – как отмечал Ю. Лотман, – восстанавливалась не нанесением ущерба или местью ему (противнику. – А. А.), а фактом пролитой крови, в том числе и своей собственной"Возможно, с представлением о поединке как божьем промысле и связано нежелание Пушкина наказать Дантеса после свершившейся дуэли. "… буря, свидетельствовал В. А. Жуковский, – которая за несколько часов волновала его яростною страстию, исчезла, не оставив никакого следа; ни слова, ниже воспоминания о поединке. Однажды только, когда Данзас упомянул Геккерна, он сказал: "Не мстить за меня! Я все простил".

С достаточным основанием можно заключить, что все обвинения в адрес Пушкина, разговоры о его кровожадности, язычестве и "злой страсти", якобы ставшей действительной причиной его гибели: "Пушкин убит не пулею Геккерна, а своим собственным выстрелом в Геккерна", – не кажутся состоятельными. В последние часы жизни, не только после дуэли, но и до нее, он вел себя не как "язычник", а как "последний грек" (П. Мериме), положивший свою жизнь на алтарь судьбы и веривший, что без воли Зевса ни один волос не может упасть с головы человека.

Б. Зачем сержант Курилкин приходил к гробовщику?

"А созову я тех, на которых работаю: мертвецов православных (…), – решил пьяный Адриан Прохоров, раздосованный насмешками немцев над его почтенным ремеслом. – Милости просим, мои благодетели, завтра вечером у меня попировать." (VI, 125).

Ночью благодетели явились. "Видишь ли, Прохоров, – сказал бригадир от всей честной компании, все мы поднялись на твое приглашение; остались дома только те, которым уже невмочь, которые совсем развалились, да у кого остались одни кости без кожи, но и тут один не утерпел – так хотелось ему побывать у тебя…" В эту минуту маленький скелет продрался сквозь толпу и приблизился к Адриану. Череп его ласково улыбался гробовщику. Клочки светло-зеленого и красного сукна и ветхой холстины кой-где висели на нем, как на шесте, а кости ног бились в больших ботфортах, как пестики в ступах. "Ты не узнал меня, Прохоров, – сказал скелет. – помнишь ли отставного сержанта гвардии Петра Петровича Курилкина, того самого, которому, в 1799 году, ты продал первый свой гроб – и еще сосновый за дубовый?". С сим словом мертвец простер ему костяные объятья – но Адриан, собравшись с силами, закричал и оттолкнул его. Петр Петрович пошатнулся, упал и весь рассыпался. Между мертвецами поднялся ропот негодования; все вступились за честь своего товарища, пристали к Адриану с бранью и угрозами, и бедный хозяин, оглушенный их криками и почти задавленный, потерял присутствие духа, сам упал на кости отставного сержанта гвардии и лишился чувств" (VI, 127–128).

Этот пассаж отсылает нас к двум древнегреческим понятиям собственности. Собственность, принадлежащая отдельной личности, именовалась ктема или ктерия; имущество же рода называлось патроя.

Умершего сопровождала в загробный мир "ктема" или "ктерия", поскольку она непосредственно соотносилась с его прошлым бытием, принадлежала к его протекшей жизни и олицетворяла самотождественность покойного с его собственной историей. Напротив, собственность рода "патроя", воплощала продолжение родовой жизни. Именно поэтому в поэмах Гомера встречается стереотипный оборот "Возжигать погребальный огонь", что равнозначно выражению "погребать имущество умершего", совершать погребальные жертвоприношения. Мертвые, лишенные при погребении своей "ктерии" вызывали ужас. "Они не могли по-настоящему умереть, – пишет немецкий антиковед, – пока их частица остается при жизни, и беспокойно блуждали вокруг, досаждали живущим, пока те, наконец, не отпускали их в подземный мир со всем их имуществом, то есть со всем их прошлым бытием" Адриан Прохоров, продав сержанту сосновый гроб за дубовый, тем самым присвоил его "ктерию", о чем и напомнил ему обиженный инвалид гвардии.

В. Пушкин и Горгий

Тьмы низких нам дороже
Нас возвышающий обман.

(III, 200)

Эти стихи близки постулату Горгия из Леонтии (около 485–375 гг. до н. э.) согласно античной биографической традиции, Горгий – ученик Эмпедокла, один из старших софистов. Рассуждая о театральных зрелищах, он полагал, что обманутый представлением мудрее, чем не поддавшийся обману.: "обманывающий поступает лучше того, кто не обманывает, а обманутый мудрее того, кто не обманут"

Отечественный историк греческой философии А. О. Маковельский в своей книге "Софисты" приводит фрагмент речи Горгия, где это парадоксальное утверждение звучит несколько иначе, но подобным образом: "Поэт как обманщик более прав, чем не обманывающий, так как именно путем обмана достигается изменение людей к лучшему, к чему и следует стремиться; также и обманутый – мудрее, чем необманутый, потому что только в обманутом лекарство искусства может оказать свое воздействие в полной мере".

В одном из диалогов Платона (собрание сочинений этого философа во французском переводе Виктора Кузена значится в библиотеке Пушкина!) Сократ иронизирует над софистами: "Тисий же (один из учителей Горгия. – А. А.) и Горгий пусть спокойно спят: им привиделось, будто вместо истины надо больше почитать правдоподобие".

Тут уместно привести мнение С. Любомудрова: "Вообще Пушкин по природе никак не мог быть простым переводчиком… сквозь слабую копию он прозревал первоначальную красоту оригинала, и древний отрывок выливался в новую форму, полную такого удивительного гармонического сочетания частей и целого, что смотришь и сравниваешь оригинал, – и иной раз невольно отдаешь предпочтение (…) "реставрации".

Г. "сам покойник мал был…"

Каким он здесь представлен исполином!
Какие плечи! что за Геркулес!
А сам покойник мал был и тщедушен,
Здесь, став на цыпочки, не мог бы руку
До своего он носу дотянуть.

(V, 390)

"Титаническая мощь Каменного гостя, – утверждал Р. Якобсон, – является исключительной особенностью статуи (…) В "Медном всаднике" это свойство статуи соединяется с титанической мощью изображаемого лица, царя Петра Великого…"

Между тем исполинский рост командора объясняется не только тем, что в трагедии он представлен каменным изваянием, но и античной традицией считать умерших сакральными лицами и превосходящими своими размерами живых. Трудно сказать, замечал авторитетный антиковед В. В. Латышев, – где кончалось простое почитание предков и где начиналось их обоготворение". В итоге это привело к тому, что на могильных памятниках, стелах греки изображали умерших более крупными, чем живых. С подобным характером изображения мы встречаемся иногда и там, где статуя отсутствует, но где греческая традиция остается живым наследием. Например, в "Божественной Комедии". В XXIII кантике "Inferno" Вергилий берет Данте на руки, спасая его от Загребал. "Как сына, не как друга, на руках Меня держа, стремился вдоль откоса".

Назад Дальше