"Словно повинуясь его фантазии, незнакомец достал из потертого коричневого несессера синюю бархатную шапочку и надел ее, погладив перед этим лысину" – жест Мастера во время встречи с Иваном Бездомным. И таких узнаваемых жестов, таких цитат полно: "За шестьдесят лет до них таким же пасмурным утром в тот же город въехали другие двое, и один из них тоже был идиот, а другой – убийца". Федор Михайлович нам кланялся. Мышкин и Рогожин, мое почтение. Аллюзии, раскавыченные цитаты из Стругацких, Булгакова, Ильфа и Петрова, Вагинова горохом сыплются на читателя, создают великолепное поле для критика. Названия придумываются с ходу: ""Козлиная песнь" Вагинова глазами Ильфа и Петрова" или наоборот: ""Союз меча и орала" в интерпретации Вагинова". С ходу просматривается и концепция: ответ и "Мастеру", и "Двенадцати стульям", и "Золотому теленку". Дескать, довольно демонизировать и героизировать жуликов. Ворюги не милее, чем кровопийцы. Надо будет – прижмет, и они станут кровопийцами. История Бендера, написанная брошенной, обманутой Грицацуевой, или история "Союза меча и орала", написанная теми, кто в результате бендеровской веселой деятельности загремел в каталажку, – вот что такое "Остромов" Дмитрия Быкова. Обаяние Воланда и его компании подвергается той же негации. Впрочем, и это самое интересное и парадоксальное в "Остромове", вообще вся советская культура 20-х годов лишается здесь своего романтического флера. Тридцатые годы, изображенные Быковым в "Оправдании", не так отвратительны, как двадцатые "Остромова".
Парадокса в идейном, так сказать, смысле здесь нет. В идейном, мировоззренческом смысле тут как раз все естественно. Неприятие социальной катастрофы сразу отбрасывает 20-е годы за грань приемлемого, тогда как тридцатые останавливаются на грани. Тоталитарное лето или зима застоя для консерватора, не приемлющего катастрофического, революционного развития, всяко лучше весны или осени, когда поди разбери, что из всей этой неразберихи получится. Это идейно, так сказать, концептуально. Но помимо идей и концепций есть еще художническая природа, а по своей художнической природе Дмитрий Быков, конечно, человек 20-х. Человек неустоявшегося, художник нестабильного, становящегося, а не ставшего. Если угодно – ребенок или подросток. Он и сам это о себе знает и с неплохим таким чувством юмора в стихах констатирует: "Не то чтобы время упадка меня соблазняло, как выгодный фон, но в коем моя деловая повадка уютно цветет, не встречая препон". Дальше уже не важно. Важно это признание. На этом и зиждется парадокс "Остромова", а может, и всех текстов Дмитрия Быкова. Он природно, стихийно человек социальной катастрофы, каковую он идейно, концептуально отвергает.
Героизация жуликов. Героизация жуликов – нормальный инстинкт художника. Художник, писатель, или артист, или живописец – тоже ведь своего рода жулик. Выдумщик, фантазер, из выдумок и фантазий сделавший профессию, порой довольно прибыльную. Как бы ни старался Дмитрий Быков разоблачить своего Остромова, редкого мерзавца и провокатора, под эгидой Чека создавшего масонскую ложу и регулярно доносившего на своих "кружковцев", а потом загремевшего вместе с ними в ссылку, тот все одно остается на редкость обаятельным. За его приключениями, за тем, как он дурит всех подряд – чекистов, интеллигентов, мистиков, рационалистов, следишь с удовольствием, все равно как за приключениями Остапа Бендера. Так ведь и Ильф с Петровым вполне искренне хотели разоблачить Остапа. Вся ругань по их адресу Шаламова, Сараскиной, Надежды Мандельштам, что, мол, героизировали жулика, "блатного", нехорошо-с, – мимо цели. Потому что социальный заказ советской власти в данном конкретном случае совпадал с чаяниями интеллигентов. Остап должен быть разоблачен и убит, как и Остромов. Не получалось и не получается. Художнический инстинкт, что-то вроде социального…
Если угодно, классовое чувство: Остромов и Бендер – свои. Жулики, провокаторы, но какие обаятельные, какие ловкие. Строго говоря, Остромов начинает там, где Остап Бендер заканчивает. Помните его последние слова в "Золотом теленке"? "Графа Монте-Кристо из меня не вышло. Придется переквалифицироваться в управдомы…" О чем это? При чем тут, спрашивается, управдом? Слова-то страшненькие. Управдом присутствовал при арестах жильцов. Остап говорит о том, что пора бы ему, раз так карты легли, связаться с могущественнейшей организацией СССР – с НКВД, может, там ему улыбнется удача? Собственно, с этого и начинает свою бендеровскую деятельность Остромов. Первым делом – в Чека, потом уже подбирать свой "Союз меча и орала", организовывать свой "Заговор чувств". Любопытно, что из всех литературных аллюзий "Остромова" "Зависть" Юрия Олеши вспоминается самой последней. Вероятно, потому, что это – самая главная, смыслообразующая аллюзия. Ибо Остромов и Даниил Галицкий – Иван Бабичев и Николай Кавалеров, увиденные современные глазами, а масонская ложа из бывших интеллигентов, созданная Остромовым, – самый что ни на есть "заговор чувств", описанный Олешей.
Только, повторимся, Остромов организует этот "заговор чувств" под эгидой Чека и аккуратно отчитывается в означенную организацию о настроениях своих масонов. Мерзко, а он все равно – обаятелен. Более того, рядом с ним, чтобы не сказать против него, Дмитрий Быков выстраивает в ряд настоящих мистиков. Тех, кто и в самом деле имеет дело с колдовством, магией, с высшими или низшими силами. Но они – страшны, они внечеловечны, или не-человечны, будь то жуткий чекист-мистик Варченко, или благородный мудрец Морбус, или грозный Карасёв, карающий предателя слепотой. Все они проигрывают Остромову в обаянии. Остромов – человечен. Он здесь, в этом мире. В человеческом, слишком человеческом. Возможно, здесь срабатывает память жанра. Ведь "Остромов" – плутовской роман. А в плутовском романе плут – Ласарильо с Тормеса или Жиль Блаз, Уленшпигель или Невзоров – не может не быть симпатичен читателю. А возможно и другое.
Дон Кихот и Мефистофель. Потому что Быков пишет не просто плутовской роман. Он пытается соединить несоединимое. Плутовской роман сцепить с российским, идейным романом. Плута и жулика соединить со святым, взыскующим правды-истины. Героя авантюрного романа – с героем русской идейной литературы, с Мышкиным или с Пьером Безуховым. Визуально, зрительно этот фокус был предложен для разработки писателем, оказавшим огромное, но незамечаемое влияние на всю русскую литературу конца ХХ века. Я имею в виду Юрия Домбровского. Помните, в "Факультете ненужных вещей" Корнилов разглядывает бюст Дон Кихота в комнате у стукача-священника. Вглядывается в донкихотскую улыбку, и вдруг ему делается не по себе. Он видит, что это не добрая улыбка Рыцаря печального образа, а дьявольская, издевательская ухмылка Мефистофеля.
В скобках заметим, что тут Юрий Осипович Домбровский лихо зашифровал одну из центральных мифологем советских шестидесятых. Прикинем, чью улыбку в Советском Союзе тиражировали направо-налево, кто в глазах шестидесятников медленно и верно из победителя-политика превращался в Дон Кихота – и только в этом (в донкихотстве) и оказывалось его единственное оправдание. Ленин, разумеется. Домбровский просто вычерчивает следующий шаг развала центральной мифологемы. Да никакой не Дон Кихот. Вглядитесь получше. Дьявол – собственной персоной. И улыбка у него соответствующая.
Это – в скобках. Дмитрия Быкова эта мифологема уже не интересует. Его интересует само сочетание – Мефистофеля, циника, обаятельного жулика, и Дон Кихота, наивного мыслителя, человека не от мира сего. Он расщепляет ту статуэтку в комнате отца Андрея, и по одну сторону оказывается Мефистофель – Остромов, по другую Дон Кихот – Даниил Галицкий. Результат вполне парадоксальный и житейски убедительный. Потому что Дон Кихот до самого конца не сможет понять, не сможет увидеть, что его дурили. Для Дон Кихота жулик, водивший его за нос, так и останется великим учителем, даже в том случае, если жулик в лицо ему будет орать, как орет в конце романа Остромов Галицкому: "Кретин, – повторял Остромов и мелко смеялся. – Вот же, Господи… Ты что, телёнок, верил всему? <…> Вот же семь на восемь, восемь на семь, – трясся Остромов, и в нём всё отчётливее проступал тот простой, славный русский мастеровой, который в славный русский весенний день, сука, убьёт – не задумается. – Урод сопливый. Он изучал, он продвинулся. Ой, смерть моя. <…> Учитель! – хихикал Остромов, хлопая себя по бокам. – Учитель, нассы мне в глаза, и это будет божия роса. Говнюк. Летатель. Да ведь я врал вам всем, дураки, я морочил всех вас, кретины! Остальные люди как люди, все чего-то поняли, один этот телятина, еще… <…> Идиот, – взвизгивал Остромов. – <…> За числом приехал, да? Числа захотел! Я научу тебя сейчас левитации. Записывай: берёшь перо, гусиное, лебединое, затачиваешь, а можешь и не затачивать, и этим самым концом, который называется пенёк – ты запомнишь, потому что пенёк это ты, – вставляешь себе в дупу, не перепутай, с тебя станется… И летишь, лети-и-шь!"
Даже в этом последнем случае полного, окончательного саморазоблачения жулика, когда слепой не увидит: "Оскал учителя становился страшен", Дон Кихот останется учителю верен. Дон Кихот найдет подобающее, приличествующее моменту объяснение, потому что "Дон Кихот видит то, что думает, а не думает над тем, что видит" (Анри Бергсон). "Даня почтительно кивнул и отошёл как-то странно – шаг назад, шаг вбок, словно уступая дорогу чему-то истинно величественному. Он понял. Учитель гнал его, заботясь о его безопасности, но нашёл-таки способ передать ему число".
Наденька. Самое удивительное и парадоксальное во всей истории, придуманной, сделанной Дмитрием Быковым, – то, что Дон Кихот остается победителем. Следует неверной, издевательской подсказке и – надо же, "семь на восемь"! – летит, левитирует. Здесь есть некая важная, не враз формулируемая тема этого писателя. Назовем ее так: автономность существования хороших людей. Какими бы ни были ложными предпосылки, на которых основывается хороший человек, если он хорош, он выберется к правде, к левитации, к полету, потому что он… хороший. Тема эта, что ни говори, парадоксальна и, если вдуматься, несколько шокирующа. Но она не просто важна для Дмитрия Быкова. Она – сюжетообразующа.
Потому что в романе есть еще одна святая. Наденька. Та, в которую влюблен Дон Кихот – Даниил Галицкий; та, с которой в конце романа живет Мефистофель – Остромов; та, которую ломают на допросах в Чека. Вот это, кстати, насчет "самого-самого" быковского романа. Глава, посвященная допросам Наденьки, – самая страшная из того, что до сих пор написал этот писатель, и самая лучшая. Цитировать и пересказывать ее не стоит. Слишком она цельна, целокупна, в хорошем, философском смысле тотальна. Стоит разве что привести последние слова из этой главы, уж больно они хороши и точны: "А всё потому, что проклятие раздавленного человека имеет силу, небольшую, но силу; и это не то что справедливость – справедливости нет, потому что исправить ничего нельзя, – но равновесие, один из фундаментальных законов. Некоторые из этих законов ужасны, похожи на хруст костей, но не нам их оценивать. Да нам и дела до них нет. Мы вряд ли сойдёмся в том, что хорошо и что плохо, по крайней разности наших весовых категорий; и этой разницей многое объясняется. Но в том, что нехорошо, мы сходимся, и на этом тоже кое-что держится".
Браво. Точнее не скажешь. Хочется как-то подзадержаться на этой главе о сломанном в Чека хорошем человеке, который все одно остался хорошим. Дмитрий Быков здесь коснулся той ситуации искаженного советского сознания, каковая на моей памяти была рассмотрена разве что Даниэлем в не по достоинству оцененном "Искуплении". Это ситуация, когда жертва предстает преступником, а настоящие преступники как-то лихо прячутся за свою же жертву. В одном романе современной модной писательницы я вычитал приблизительно следующее (цитирую по памяти, текста под рукой нет): "Старый генетик, арестованный в 1948 году, никого не оговоривший на допросах, отсидел свой срок, тем временем его жена работала уборщицей, сын окончил десятилетку с серебряной медалью, золотую ему не дали, поступил в институт…" – предложение длится дальше, но я прервусь. Бог с ним, с пыточной камерой через запятую, но позвольте спросить, а что изменилось бы от того, что генетик кого-то бы оговорил? К нему-то какие претензии? Не к тем, кто его допрашивал и выбивал ложные показания, а к нему? Что за удивительный критерий: умение держаться на допросах?
Да, для революционера, подпольщика, для предпринимателя – а в условиях России 90-х годов предприниматель, конечно, революционер – это критерий. Но для генетика, ученого, поэта, режиссера, да просто для обычного человека что за странное требование – выдержать вес государства, которое должно его защищать, а оно ему всей своей мощью кости ломает? Обстановочку ломки костей интеллигентной, хорошей девушки Быков воспроизвел с пугающей достоверностью, не захочешь писать через запятую "никого не оговорила на допросах". Оговорила. И что? Муки совести, раздавленность, уничтоженность, позор и слова старого мудрого поэта и педераста Михаила Алексеевича (привет от "Орфографии", вот таким Быков представляет себе Михаила Кузмина, сноска необходима, но это не Михаил Кузмин): "Наденька, больше всего на свете бойтесь правых и правоты. Правоты бойтесь и святости. Морали бойтесь, подлой их морали, для того только им нужной, чтобы холить себя. Мораль они придумали, чтоб себя любить, а ближнего унизить. Никакой нет морали. <…> Мораль, – повторил он с внезапной злостью. – Все законы, чтоб мучить, все правила, чтоб собою любоваться. А кому вложено, встроено, как маятник в часовой механизм, – того нельзя, этого не надо, – тому зачем законы? Разве можете вы сделать зло, хотя бы и захотели? И тогда пришел Он, – говорил Михаил Алексеевич, все держа руку на ее голове, но глядя в окно. – Пришел Он, чтобы утешить падших и поднять затоптанных. Счастливому Он зачем?"
Счастливый. Слова эти важны до чрезвычайности, поскольку главное в романе – поиски счастья. Именно его, не столько истины или свободы, сколько счастья. В счастье-то и окажется нужный, необходимый тандем свободы и истины. Ставим точку. Возвращаемся во временную точку, в навершие трилогии. Началось все в "Орфографии", кончилось "Оправданием", в середине – "Остромов". Там сведены все узлы, там социальная катастрофа становится бытом и бытием надолго. Там перед интеллигентом, думающим, совестливым, ищущим, встает вопрос: как жить в сложившихся, данных ему социальных, бытовых обстоятельствах?
Ответ, в общем-то, ясен. Уйти в сторону. В свое личное подполье. Стать лишним. В общем-то, об этом с предельной ясностью говорилось в замечательной поэме Павла Когана "Первая треть", каковую Дмитрий Быков неожиданно, незаметно, но очень уважительно помянул в первой книге своей трилогии, в "Оправдании". Главного героя этого романа зовут так же, как и главного героя поэмы Павла Когана, – Рогов. В "Первой трети" оппонент Рогова довольно четко и очень даже по-марксистски растолковывает своему другу, собеседнику и идейному противнику стратегию поэта в условиях революции, бесконечно длящейся революции. "Если ты – поэт, всерьёз, взаправду и надолго, попробуй эту сотню лет прожить по ящикам и полкам…" Что, собственно, и пытается сделать главный герой романа, Даниил Галицкий. Прототип Даниила Галицкого – сын переводчицы Ницше Аделаиды Герцык, Даниил Жуковский. Как прототип Остромова – провокатор Астромов, создатель масонской ложи в Ленинграде в 1925 году.
Прием "Орфографии" использован и в "Остромове". "Роман с ключом": тот, кому интересно, может различить и рассмотреть за героями этих текстов реальных людей. Иное дело, что ему следует помнить: это – не реальные люди. Это то, как Дмитрий Быков в них играет. То, как он их себе представляет, подставляя себя на их место. Порой это вызывает настоящую ярость. Как всякая акцентуированная личность, Быков может вызывать крайние чувства: или ярость, или любовь. Середины – нет. Самое важное здесь – быстрота и странная точность его работы.
Он делает, покуда другие рассуждают и не решаются делать, может – из лени, может – из повышенного чувства ответственности. Причем делает так, что с ходу попадает в нерв времени. Проблему он обозначает безошибочно. Точечно. Вокруг этой точки могут быть самые разные неточности, но сама она "с подлинным верно". Проблема "лишнего человека", талантливого человека, который упрямо, упорно не желает социально реализовываться, поскольку социальная реализация в предложенном ему социуме убьет и его талант, и его лучшие человеческие качества, – современная, что ни говори, проблема. Иное дело, что исторические неточности, копящиеся, крутящиеся вокруг точечно верной проблемы, могут вызывать и вызывают раздражение у узких специалистов. Сам слышал, как университетский филолог жаловался: на экзаменах ему отвечают по "Орфографии", так что ему приходится объяснять студентам и студенткам, что это все равно, что рассказывать историю Франции XVII века по "Трем мушкетерам". Понять это можно. Обидно тем, кто пытался долго и бесполезно в этом кровавом мороке разобраться, и вот все это, намытое, выковырянное из земли, бухается в остросюжетный роман, писателю на цацки. Над этим плакать и думать келейно собирались, а тут "Броненосец "Потёмкин"" снимается. "Десять лет спустя, или Виконт де Бражелон" пишется. А с другой-то стороны, для чего же все это намывать и выковыривать, как не для романистов и киношников?
Даниил Галицкий, приехавший из Крыма, где маме его довелось пережить допросы в подвалах Чека и чудом избежать расстрела, – "лишний" с самого начала, с первого своего шага. В общем, это – один из главных соблазнов русской жизни. Еще вопрос – соблазн ли? Может, единственно верный путь? Во всяком случае, само понятие "лишний человек" появилось в России тогда же, когда был в ней написан один из самых удивительных романов, трактующих, как ни странно, ту же тему – невписанность в социум, невписанность в госструктуры. Я имею в виду роман Николая Чернышевского "Что делать?". О чем он? О том, что если развода нет, а развестись надо, то почему бы не совершить фиктивное самоубийство? Нет, конечно. Это так – "цацки", приманка. Роман этот писан о том, что единственный путь спасения в российском обществе – подполье.
Никаких отношений с госструктурами. Никаких.
Ведь пишет этот роман человек, сотрудничающий худо-бедно, кроме своего "Современника" с "Морским сборником" великого князя Константина Николаевича, младшего брата царя и последовательного сторонника реформ; пишет в тюрьме, куда попал после жандармской провокации. Вот он о том и пишет: если хотите уцелеть, если хотите сохранить в себе человеческое и творческое, не связывайтесь с этим государством. Не обязательно бороться против него. Просто отойдите в сторону, спрячьтесь. Станьте для него лишним. Если вы порядочный и талантливый человек, то стоит вам с ним связаться – и вас сожрут. Загремите в крепость, в Петропавловскую, роман писать: "Что делать?"…
Как ни странно, об этом именно и пишет свой роман "Остромов" Дмитрий Быков. В сторону, на обочину… Спрятаться в контору, которая занимается нелепыми подсчетами. И чем более ты талантлив, одарен и порядочен, тем более тебе надо спрятаться.