Русская литература в ХХ веке. Обретения и утраты: учебное пособие - Леонид Кременцов 12 стр.


Но дело не ограничивается простым воссозданием предложенного писателем: "Когда я пишу, – свидетельствовал А.П. Чехов, – я вполне рассчитываю на читателя, полагая, что недостающие в рассказе субъективные элементы он подбавит сам".

Подобный расчёт обнаруживается и в творческих планах Ф.М. Достоевского. Размышляя о судьбах героев романа "Бесы", писатель приходит к решению: характеров их "не разъяснять". В подготовительных материалах к роману прямо заявлено: "Пусть потрудятся сами читатели".

Смысл художественной литературы – в исследовании внутреннего мира личности, в утверждении нравственных и эстетических ценностей, как их понимает автор. Цель читателя заключается в том, чтобы измерить, осознать и почувствовать неповторимость художественного слова конкретного писателя, понять его правду о человеке, пройти с его героями отмеренный им жизненный путь, перестрадать их страданиями, пережить их восторги. Душа читателя должна быть открыта богатству и разнообразию художественного мира писателя, должна быть готова к восприятию самых разных способов его изображения независимо оттого, почерпнуты ли эти богатства и разнообразие из реальной действительности или они – плод художественного вымысла.

Достичь этой цели невозможно, если читатель не обладает "чувством языка", способностью видеть за словом образ, умением заметить и оценить выразительные и изобразительные достоинства этого слова.

Слово-образ – проблема сложная, не имеющая одного истолкования на все времена и на все случаи. Вот один из её аспектов, обративший на себя особое внимание в начале 20-х годов. Художественное слово – необыкновенно чуткий инструмент, тонко улавливающий изменения в обществе. Понимание того, что смысловые и изобразительные ресурсы слова корректируются конкретными историческими обстоятельствами, – непременное условие адекватного или близкого к адекватному восприятию художественного текста.

Русская художественная литература немедленно отреагировала на процессы, начавшиеся после 1917 года. Вначале это было естественное обогащение словаря за счет слома социальных перегородок между различными слоями населения. Но вскоре, по мере того как страна начала движение к тоталитаризму, в языке художественной литературы появились характерные приметы. В самом воздухе послереволюционного времени было растворено ощущение:

Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог
И в Евангелии от Иоанна
Сказано, что слово это – Бог.

Мы ему поставили пределом
Скудные пределы естества,
И, как пчелы в улье опустелом,
Дурно пахнут мертвые слова.

В 20-х годах в русской литературе появился уникальный эстетический феномен – проза А.П. Платонова. Это было время, когда в России провозглашались утопические идеи построения общества благоденствия. И. Бродский оценил язык Платонова как "пик, с которого шагнуть некуда". Разъясняя свою мысль, он писал: "…первой жертвой разговоров об утопии прежде всего становится грамматика, ибо язык не поспевает за мыслью, задыхается в сослагательном наклонении и начинает тяготеть к вневременным категориям и конструкциям; вследствие чего даже у простых существительных почва уходит из-под ног, и вокруг них возникает ореол условности.

Таков, на мой взгляд, язык прозы Андрея Платонова, о котором с одинаковым успехом можно сказать, что он заводит русский язык в смысловой тупик или – что точнее – обнаруживает тупиковую философию в самом языке…

Платонов говорит о нации, ставшей в некотором роде жертвой своего языка, а точнее – о самом языке, оказавшемся способным породить фиктивный мир и впавшем от него в грамматическую зависимость".

Действительно, язык писателя не только воссоздает образы, картины, процессы реальной жизни, но активно формирует мир, который, несмотря на свою "фиктивность", существенным образом влияет на происходящее вокруг.

Сплавленные воедино талантом А. Платонова осколки дореволюционной речи, обрывки современных лозунгов, стилистические штампы из газетной и речевой стихии, канцеляризмы, кальки с крестьянского и мещанского просторечия и т. п. вошли в несомненно русский, но какой-то необычный язык, ставший знамением не одного только своего времени и не одной только конкретной ситуации, возникшей в нашей стране на рубеже 20-30-х годов. Вот как изъяснялись, например, герои "Чевенгура":

"Говори безгранично, до вечера времени много, – сказал Копенкину председатель. Но Копенкин не мог плавно проговорить больше двух минут, потому что ему лезли в голову посторонние мысли и уродовали одна другую до невыразительности, так что он сам останавливал свое слово и с интересом прислушивался к шуму в голове.

Нынче Копенкин начал с подхода, что цель коммуны "Дружба бедняка" – усложнение жизни в целях создания запутанности дел и отпора всей сложностью притаившегося кулака. Когда будет все сложно, тесно и непонятно, – объяснял Копенкин, – тогда честному уму выйдет работа, а прочему элементу в узкие места сложности не пролезть. А потому, – поскорее закончил Копенкин, чтобы не забыть конкретного предложения, – а потому я предлагаю созывать общие собрания коммуны не через день, а каждодневно и даже дважды в сутки: во-первых, для усложнения общей жизни, а во-вторых, чтобы текущие события не утекли напрасно куда-нибудь без всякого внимания, – мало ли что произойдет за сутки, а вы тут останетесь в забвении, как в бурьяне.

Копенкин остановился в засохшем потоке речи, как на мели, и положил руку на эфес сабли, сразу позабыв все слова. Все глядели на него с испугом и уважением".

Когда предложение Копенкина "голосовалось", "рыжеватый член коммуны с однообразным массовым лицом" воздержался "для усложнения".

В сознание человека внедряются готовые стереотипы о классовой непримиримости, коллективизме, оптимизме и т. п. Платонов обнаруживает, что личность утрачивает свою индивидуальность, растворяется в массе. Возможен ли какой-нибудь другой способ, прием, средство, кроме художественного слова, чтобы столь полно, ярко, глубоко выявить и изобразить начавшийся в сознании людей поворот к новому образу мыслей?

Разные стороны этого процесса по-разному отразились в литературе того времени.

В 1928 году читателю явилась людоедка Эллочка из романа "Двенадцать стульев" И. Ильфа и Е. Петрова. Она поражала воображение способностью обходиться в жизни всего тридцатью словами: "Хамите", "Хо-хо!", "Знаменито", "Мрачный", "Жуть" и т. н. Удивительно, но тогда эта фигура воспринималась только как карикатура, не имеющая какой бы то ни было связи с реальной действительностью. Впрочем, аналогичным образом оценивалась официальной критикой и дилогия сатириков в целом. А ведь она неслучайно, подобно "Горю от ума", вся разошлась на пословицы и поговорки, не исчезающие и поныне из русской речи. Имена её героев давно стали нарицательными.

Процесс наступления бездуховности запечатлён своеобразно и по-своему уникально в языке персонажей М.А. Булгакова, Е.И. Замятина, М.М. Зощенко, Б.А Пильняка, А. П. Платонова и других писателей.

Пройдет двадцать лет, и английский писатель Дж. Оруэлл в романе "1984" покажет миру анатомию и физиологию тоталитарного государства во главе со Старшим Братом. В других случаях Старший Брат мог именоваться Благодетелем, Генсеком, Фюрером или как-нибудь ещё – суть от этого не менялась. Везде рождение тоталитаризма сопровождалось появлением нового языка – новояза. "…Выразить неортодоксальное мнение сколько-нибудь общего порядка новояз практически не позволял, – считал Дж. Оруэлл. – …Помимо отмены неортодоксальных смыслов сокращение словаря рассматривалось как самоцель, и все слова, без которых можно обойтись, подлежали изъятию. Новояз был призван не расширить, а сузить горизонты мысли, и косвенно этой цели служило то, что выбор слов сводили к минимуму"*.

Зачем метаться, мучаться в поисках истины? Зачем сомнения и колебания? Что делать? Кто виноват? – прочь вопросы. Старший Брат обо всем подумал за вас. Благодарите Старшего Брата!

Исчезли совесть и справедливость? Любовь? Что ж, короче будет путь к цели.

Обо всем этом и предупреждали каждый по-своему: и А. Платонов, в языке которого нельзя не видеть элементов пародии на советский новояз, и Евг. Замятин, создавший в романе "Мы" убийственную картину "расчеловеченного рая", и М. Булгаков, выведший в повести "Собачье сердце" типы Шарикова и Швондера, носителей "пролетарского" миропонимания, изъяснявшихся на соответственном волацюке, и М. Зощенко с его галереей персонажей, речь которых указывает на крайнюю степень их духовного оскудения.

Но всё было тщетно. Эллочка Щукина, "резиновый" Полыхаев, Остап Бендер, лихо и с успехом торговавший "Торжественным комплектом, незаменимым пособием для сочинения юбилейных статей, табельных фельетонов, а также парадных стихотворений, од и тропарей", засвидетельствовали наличие в языке тревожных симптомов.

Книги, журналы, газеты конца 20-х – начала 30-х годов дают возможность проследить процесс внедрения в русскую речь опасных метастазов новояза. И вот уже в печати появляются "художественные" произведения: повести и романы, стихи и поэмы, написанные по рецептам О. Бендера, – убогие по мысли, серые по языку. Ныне, естественно, они прочно и навсегда забыты, хотя в свое время некоторые авторы получили за них от тоталитарного государства шумное признание и рекламу.

Против обеднения языка, против косноязычия боролись писатели, журналисты, учёные, учителя, артисты. Ими сказано и написано немало справедливого. Достаточно вспомнить гневные обличения К. Паустовского: "Я думал, до какого же холодного безразличия к своей стране, к своему народу, до какого же невежества и наплевательского отношения к истории России, к её настоящему и будущему нужно дойти, чтобы заменить живой и светлый русский язык речевым мусором". В годы "оттепели" появилась книга К.И. Чуковского "Живой как жизнь" – убийственное разоблачение отечественного новояза. Все они не могли молчать, хотя, думается, понимали: обличение следствий без указаний на причины вряд ли могло изменить ситуацию. Но причины находились вне пределов их досягаемости.

К чести русской культуры – она долго сопротивлялась наступлению на красоту и образность русской речи, намерению свести все богатство духовной жизни человека к убогой, тупиковой философии "винтика", объяснить всё разнообразие, сложность, противоречивость жизни мертвящими догмами-установками свыше.

Но и сегодня язык современной русской литературы, этот точный и надежный индикатор свидетельствует: в обществе идут разные процессы. Да, ведется борьба за культуру, за духовность, за нравственность, за милосердие. Но язык неопровержимо доказывает, как ещё долог и труден будет путь к успеху в этой борьбе. Новояз не отступает.

Правильный подход к решению одной из основных проблем художественной литературы заключается в том, что слово-образ имеет важнейшее значение для полноценного восприятия и верного истолкования произведений этого вида искусства. От читающего к читателю – естественный путь духовного развития человека. Важно пройти его вовремя.

"И Бога глас ко мне воззвал…

Художник – личность необыкновенная. Природа наделяет его мощным воображением. Его память колоссальна. Однако рождение художественного образа – процесс в основном интуитивный. Начало этого процесса оказывается результатом не интеллектуального усилия, а своеобразного озарения:

…Как труп в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей.

В процессе творческой работы художник переживает состояние вдохновения. Л.Н. Толстой говорил, что вдохновение – это когда вдруг открывается то, что можно сделать. Для многих художников вдохновение олицетворялось – чаще в девятнадцатом веке, реже в двадцатом – в образе прекрасной юной девы-музы:

Муза

В младенчестве моём она меня любила
И семиствольную цевницу мне вручила;
Она внимала мне с улыбкой, и слегка
По звонким скважинам пустого тростника
Уже наигрывал я слабыми перстами
И гимны важные, внушённые богами,
И песни мирные фригийских пастухов.
С утра до вечера в немой тени дубов
Прилежно я внимал урокам девы тайной;
И радуя меня наградою случайной,
Откинув локоны от милого чела,
Сама из рук моих свирель она брала:
Тростник был оживлен божественным дыханьем
И сердце наполнял святым очарованьем.

Каждое слово этого стихотворения подарено поэту вдохновением, и потому оно полновесно, значительно, прекрасно, истинно. Позднее А.С. Пушкин подчеркнет особый статус вдохновения для художника: "Не продается вдохновенье, / но можно рукопись продать".

История русской литературы располагает убедительными доказательствами справедливости пушкинского тезиса о вдохновении. Н.В. Гоголь, конечно, не "продавал" своего таланта. Он пал жертвой собственного мудрствования – придуманного им искусственного замысла композиции "Мёртвых душ". Посчитав первый том поэмы всего лишь крыльцом к грандиозному зданию, во втором томе он собирался показать Русь на пути к исправлению, в третьем – Русь идеальную.

После феноменального успеха первого тома в 1845 году русское общество было ошеломлено известием: второй том сожжён.

Много выстраивалось различных предположений о причинах столь неожиданного акта. Гоголь сам объяснил подробно и обстоятельно свой поступок: "…бывает время, когда нельзя иначе устремить общество или даже всё поколенье к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости; бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого. Последнее обстоятельство было мало и слабо развито во втором томе "Мёртвых душ", а оно должно было быть едва ли не главное, а потому он и сожжён".

Заговорили о переломе в мировоззрении Гоголя. На свет появилась книга "Выбранные места из переписки с друзьями" (1846) – попытка объясниться с читателями. Можно предположить, что все те мысли и образы, с помощью которых писатель пытался указать своим героям путь к высокому небесному гражданству, он изложил в "Выбранных местах…". Большинство писем носило нравственно-религиозный нравоучительный характер. От Гоголя ждали произведения искусства – он дал проповедь. "Выбранные места.." по-новому разделили его друзей и врагов. В знаменитом письме Белинского содержалась особенно резкая критика – упреки писателя в измене прежним идеалам: "Вам должно с искренним смирением отречься от последней вашей книги и тяжкий грех её издания в свет искупить новыми творениями, которые бы напомнили ваши прежние".

Не только демократ Белинский, но и славянофил С. Аксаков негодовал по поводу "Выбранных мест…": "Мы не можем молчать о Гоголе, мы должны публично порицать его… Книга его может быть вредна многим. Вся она проникнута лестью и страшной гордостью под личиной смирения. Он льстит женщине, её красоте, её прелести; он льстит Жуковскому, он льстит власти".

Им решительно возражал П.А. Плетнев: "Вчера совершено великое дело: книга твоих писем пущена в свет. Но это дело совершит влияние своё только над избранными; прочие не найдут пищи в книге твоей. А она, по моему убеждению, есть начало собственно русской литературы. Всё, до сих пор бывшее, мне представляется как ученический опыт на темы, выбранные из хрестоматии. Ты первый со дна почерпнул мысли и бесстрашно вынес их на свет. Обнимаю тебя, друг. Будь непреклонен и последователен. Чтобы ни говорили другие, – иди своей дорогою… В том маленьком обществе, в котором уже шесть лет живу я, ты стал теперь гением помыслов и деяний".

Дискуссия по поводу "Выбранных мест" продолжалась до начала XX века. Русское общество, которое знакомилось с этим сочинением в основном по статье Белинского, надолго сохранило неприязнь к нему, считая его следствием болезни Гоголя. Но были и другие, как только что можно было убедиться, мнения. В частности, А. Блок успел высказать свое суждение: "Наша интеллигенция – от Белинского до Мережковского – так и приняла Гоголя: без "Переписки с друзьями", которую прокляли все, и первый – Белинский в своем знаменитом письме.

…Если бы я был историком литературы, бесстрастным наблюдателем, я, может быть, оценил бы Белинского, но пока я страстно ищу в книгах жизни, жизни настоящей (в обоих смыслах), а не прошлой, я не могу простить Белинскому; я кричу: "Позор Белинскому!""

В XX веке в России по известным причинам о "Выбранных местах…" не дискутировали.

Почему же все-таки был сожжён второй том "Мёртвых душ?" Высказывались предположения, что сатирический характер таланта Гоголя не позволил ему художественно убедительно обрисовать задуманное: Русь на пути к исправлению. Действительно, несмотря на несомненные художественные Достоинства первых глав второго тома, нельзя было не заметить, что Тентетников, своеобразный предшественник Обломова, в чем-то явно повторял Манилова; Пётр Петрович Петух напоминал Собакевича. Прочие персонажи удались писателю еще меньше.

"Выбранные места…", конечно же, не смогли заменить второго тома. Лучше всех это понимал Гоголь, вернувшийся через несколько лет к уничтоженной работе. Во время работы над "Ревизором" он признавался Жуковскому: "Кто-то незримый пишет передо мной могущественным жезлом". Аналогичные признания содержатся в наследии многих классиков. Попытка разгадать тайну творчества предпринималась неоднократно, но безуспешно, и надо думать, эта тайна таланта не будет раскрыта никогда.

Гоголь глубоко страдал оттого, что исчезла та легкость, с которой из-под его пера появлялись чудесные живые образы. "Не могу понять, отчего не пишется и отчего не хочется говорить ни о чём… Отчего, зачем нашло на меня такое оцепенение, этого не могу понять", – жаловался он тому же Жуковскому в письме от 12 ноября 1836 года.

Ещё в молодости он считал, что "кто заключил в себе талант, тот чище всех должен быть душой". Теперь Гоголь был убежден, что неудачи – следствие его личного несовершенства: "Во мне не было какого-нибудь одного слишком сильного порока… но зато, вместо того, во мне заключилось собрание всех возможных гадостей, каждой понемногу, и притом в таком множестве, в каком я не встречал доселе ни в одном человеке". Он совершает паломничество к святым местам в Иерусалим, чтобы очиститься от греховности. Из записок С. Аксакова известно, что в январе 1850 года Гоголь неоднократно читал главы вновь начатого второго тома "Мёртвых душ". Но своему священнику отцу Матвею он признавался: "Никогда не чувствовал так бессилия своего и немощи. Так много есть, о чем сказать, а примешься за перо – не поднимается. Жду, как манны, орошающего освежения свыше. Видит Бог, ничего бы не хотелось сказать кроме того, что служит к прославлению святого имени".

Назад Дальше